Юлия не выразила ни удивления, ни, тем более, возмущения и, пожалуй, готова была в самом деле отдохнуть, но у Евы сложился в голове свой сценарий, который, возможно, она не раз испробовала на техникумовских вечерах. По этому сценарию соперница должна вознегодовать и заявить о своих правах. То, что Юлия не вознегодовала и о правах не заявляла, значения не имело, Ева сделала это за нее мысленно и продолжила, как по накатанному.
- Не, а в чем дело во~ще? Ты видела, бля, я танцую, ты чё встряла, во~ще? По рогам, что ли, хочешь? Ты допросишься!
Далее по Евиному сценарию предполагались два варианта: или соперница нападает, или неверный кавалер начинает защищать соперницу. Ева учла сразу оба: потянулась ногтями к лицу Юлии, одновременно крича Гере:
- А ты молчи, по~л? (Хотя Гера и так молчал.) А то я скажу своим, они тя во~ще в живых не оставят, по~л?
Валько пришлось оттаскивать ее. Ему этого не хотелось, но еще меньше оно хотело, чтобы Юлия увидела Геру в этой неприглядной роли.
Валько ухватило Еву, потащило за дверь, Ева угодила ему локтем в живот, а коленкой в пах, было больно, Валько разозлилось, выволокло брыкающуюся девицу в маленькие сени старухиной квартиры, где стоял допотопный сундук, усадило ее на него. Ева, пьяно откинувшись, ударилась затылком о стену, вскрикнула и заплакала:
- Сашка! За что? Гад... Не прощу...
Что-то перемкнуло в ее бедной голове, ей показалось, что произошедшее - продолжение какого-то предыдущего эпизода ее жизни. Она ругала какого-то Сашку, признавалась ему в любви, начала расстегивать кофточку, чтобы доказать свою любовь, а потом у нее началась истерика: рыдания взахлеб, перемежающиеся икотой. Валько опасалось, что эти некрасивые звуки могут помешать Гере и Юлии общаться, оно вспоминало (по читанным книгам), как прекращают истерику, вспомнило, что надо ударить по лицу. Замахнулось и предупредило:
- Сейчас стукну, если не перестанешь.
- Не надо! - пробормотала Ева, выставляя руки и пряча голову. - Все, все, кончила. Все, все... - и легла на сундук, намереваясь заснуть. Валько не позволило: подняло ее, вывело на улицу, там долго ходило с нею, слушая какой-то бред, она немного пришла в себя, остановилась, огляделась и сказала:
- Дальше я сама. Будь здоров.
И ушла в ночь, навсегда исчезнув. От Салыкина Валько о ней тоже ничего больше не слышало.
Осталась забытая Евой косметичка: дешевые духи, помада, тушь для ресниц.
Валько как-то вечером рассеянно открыло косметичку, выдвинуло тюбик алой помады, почти машинально провело себя по губам. Подошло к зеркалу. Накрасило губы. Взяло тушь, намазало ресницы. Поразилось: совершенно девичье лицо. Довольно красивое девичье лицо. Надо же.
Стало думать об этом. С волнением, с надеждой. Может, просыпается в ней - настоящее? Может, вот она кто - женщина?
Валько зашло в комиссионный магазин. Бормоча девушке-продавщице: "У нас театр студенческий, а реквизита нет совсем, а свое отдать наши девушки жадничают...", - купило дешевую юбку, пару кофточек, туфли, газовый шарфик. А в соседнем магазине, еще более стесняясь, взяло белье. Неказистое конечно, хорошего белья в открытой продаже было не достать.
С замиранием ждало вечера.
Вечером, занавесив окна линялыми старухиными шторами, встало перед шкафом с зеркалом, начало преображаться. Белье, юбка, кофта. Обуло туфли, но не только ходить, стоять в них не могло. Правда, свои ботинки светлой кожи были фактически бесполыми, да и размер небольшой - тридцать девять.
Выглядело неплохо, очень неплохо.
И - что дальше?
Ничего.
Просто ощущение, что ты - в двух лицах, в двух видах. Тебя как бы двое. Женское не проснулось, появилась новая забава: вернуться вечером, переодеться девушкой и так - пить чай, читать книги, готовиться к занятиям. Иногда пройтись по комнате, подражая тем, кому Валько знало. Юлии в первую очередь. Вот так она поправляет волосы, вот так улыбается, вот так встряхивает головой. А вот так... нет, это не она уже, это уже Гера так примаргивает глазами, когда что-то хочет внимательно понять, о чем-то серьезно думает, глядя на собеседника.
25.
У Геры Валько научилось многому.
Не стесняться банальностей, например.
Формулы комсомольского бытования (и армейского, и вообще государственного той поры) вроде "кто хочет - работает, кто не хочет - ищет причины" или "не можешь - научим, не хочешь - заставим" и т. п., еще недавно казавшиеся Валько заскорузлыми и пошлыми, в устах Геры звучали удивительно свежо - потому что Гера искренне верил в истинность того, что говорил. А истина от повторения не пошлеет.
Они очень сдружились, Валько стало лучшим помощником Геры, оно впитало в себя задушевную его мысль: мало ли чего гадкого нет в человеке, надо не ужасаться этому, не бояться этого и уж тем более не сладострастничать, расковыривая болячки, не списывать все неудачи на несовершенство человеческой натуры, надо надеяться на лучшее в человеке и в себе тоже растить лучшее. И все получится.
Поэтому свою работу Валько делало теперь с настоящим огоньком, с весельем и бодростью и радовалось, когда видело, что ему удается повести за собой не приказом и окриком, а убеждением и обращением к комсомольской совести, которая, как убедилось Валько, тлеет в каждом, пусть и на самом дне души. Вот до дна и надо пробрать, добраться, доработаться.
Оно было в это время активней и убежденней самого Геры, потому что Гера вдруг дал крен - запутался в отношениях с Юлией.
Как-то вечером он зашел к Валько, привычно засидевшемуся допоздна, помолчал, вертя в пальцах ручку, и вдруг спросил:
- Ты давно знаешь Юлию?
- Не очень, а что?
- Да так... Я ее не понимаю. И ничего не знаю о ней. Даже, например, кто ее родители. Только не подумай, что я у тебя выспрашиваю.
- Я сам ничего не знаю. Отец был директор парка, недавно, я слышал, перевели на спорткомплекс какой-то. Больше ничего.
Это было нормально: молодые люди того времени не особенно интересовались родителями друг друга. Скажут: потому что было почти равенство, потому что это ничего не значило. Может быть. Но за этим позитивом, как сейчас выражаются, скрывался негатив, его перевешивающий: отсутствие интереса к корням, роду и племени. Салыкин в пору, когда клеился к красотке Маринке Кельдиш, пришел однажды к Валько и рассказал, как мама Маринки, накормив его диковинным манным супом с какой-то рыбной чешуей и тремя блестками масла на водной поверхности тарелки, послала дочь в дальний овощной ларек за морковью, дав подробные инструкции, как отличить хорошую морковь от плохой, причем брать только в том случае, если торгует тетя Шура, другие подсунут гниль, если ж не будет тети Шуры, то идти надо еще дальше, в "татарский" магазин, а там не стесняться, набрать самой из больших сеток, что у них прямо в торговом зале; Маринка пыталась воспротивиться, тогда мама Кельдиш тяжело села на стул, спустила чулок, показала вздувшиеся вены и сказала: "Ладно, я пойду. Пусть пропадут мои последние ноги!", так вот, отправив Маринку, ее мамаша битый час расспрашивала Салыкина - кто мама, кто папа, кто бабушка, кто дедушка, чем занимались и занимаются и т. п. Какая, к черту, ей разница, возмущался свободолюбивый Салыкин (и возмущался при этом, сын времени, вполне социалистично), я же, когда на Маринку запал, не интересовался, кто ее мама и даже, между прочим, не очень-то думал, что она еврейка!
После этого Салыкин, как за ним часто водилось, сам себя опроверг:
- Да нет, она права. Евреи молодцы, хранят нацию и память нации. А я даже про деда ничего не знаю, кроме того, что в войну погиб.
Гера, помявшись, сказал:
- Я не люблю посвящать никого в свои личные дела. Но мне просто некому рассказать, понимаешь? Она хочет со мной жить.
- Так это здорово!
- Не очень. Мне тогда придется уйти из семьи.
- Из какой семьи?
- Из моей.
- А ты женат разве?
- И давно, уже больше года.
- Странно. Наши девочки да чтобы этого не знали!
- Я неофициально.
- То есть как?
Гера вкратце рассказал: полтора года назад, будучи командиром университетской ДНД (добровольной народной дружины) он, проводя рейд по обнаружению бездомных элементов, т. е. бомжей, нашел в подвале дома девочку лет пяти. Взял ее к себе, чтобы отмыть, накормить и подлечить прежде, чем отдать, как положено, в детприемник. Тут нашлась мать, девушка всего лишь двадцати лет, особа, ведущая аморальный образ жизни, тунеядка. Она была лишена родительских прав, но, тем не менее, явилась к Гере требовать своего ребенка. Гера имел полное право проигнорировать и даже вызвать милицию, но он пригласил и ее пожить у себя. Тоже отмыл, накормил и подлечил (в том числе пришлось две недели водить ее в вендиспансер на уколы и прочие процедуры), выяснилось, что девушка хоть из деревни, но дочь сельской учительницы, начитанная, неглупая, по малолетству и влюбленности забеременела от "партизана" (так назывались солдаты, которых призывали из запаса на посевные и уборочные компании, преимущественно шофера, народ зрелый, бессовестный), уехала от позора в город к тетке, там закончила вечернюю школу, пошла работать на кондитерскую фабрику, делала торты и пирожные, потаскивала, как и все, коньяк и ликер, попивала его в общежитии и одна, и с подружками, попалась, получила год условно, выгнали с работы...
Гера устроил девочку в детский сад, а юную маму подготовил к поступлению не в ПТУ какое-нибудь и даже не в техникум, а в педагогический институт, и она поступила, и успешно учится. Иногда срывается, выпивает, может даже не прийти домой ночевать, но все реже и реже. Такие вот дела.
- Понял, - сказало Валько. - То есть не понял. Почему ты считаешь себя женатым?
- Потому. Я хочу на ней жениться. Она не хочет.
- Почему?
- Неважно. Не хочет. Но все равно я считаю, что у нас семья.
- Ясно.
- Что тебе ясно? Я ее люблю. И девочку люблю, дочерью считаю. А тут вот... Такая катавасия. Юлию я тоже, кажется, люблю.
Гера был растерян, Валько впервые видело его таким.
Оно представило себя на его месте: и тут любовь, и тут любовь. Тяжело.
- Самое ужасное, - продолжал Гера, - я не могу ей об этом сказать.
- Кому - о чем?
- Юле - о Наташе. То есть о ней она знает, я не скрывал. Я не могу сказать, что я ее тоже люблю.
Валько подумало и сказало:
- Пусть она это узнает от меня.
- Вот еще, давать тебе такие поручения!
- Это не поручение. Я сам предложил. Просто как-нибудь в разговоре попробую об этом - вскользь.
- Ну, попробуй, - пожал плечами Гера.
И Валько отправилось к Юлии, придумав какой-то повод.
Кружило вокруг и около, Юлия ни разу не вспомнила о Гере, пришлось почти напрямик: дескать, мой товарищ изнемогает от сложностей жизни, он тебя, Юля, любит, но фокус в том, что и женщину, с которой живет, тоже по-своему любит.
- Это не любовь, а чувство долга, - сказала Юлия. - А в результате - вранье. Свободного человека вранье унижает. Если он не чувствует унижения, значит - не свободен. Скажи ему это при случае.
- Сама могла бы сказать.
- Нет. Мы договорились некоторое время не общаться. Даже не созваниваться.
Валько пошло обратно к Гере и сказало, что Юлия считает, что по отношению к Наташе у него не любовь, а чувство долга.
- Если бы, - сказал Гера. - Хотя, может, это и так. Но вот какая штука: Наташа не такая красивая и умная, она вообще попроще, но с ней мне уютно, тепло. А с Юлией мне хорошо, но... Тяжело. И я предчувствую, что дальше будет еще тяжелее. Можешь ей это передать.
Валько передало.
Юлия ответила:
- Все правильно. Там у него будет всегда тарелка супа и чистый пол. И в глаза будут заглядывать. А со мной морока. Только, если без ложной скромности, три года с одной женщиной стоят тридцати лет с другой. Если вообще можно сравнивать. Можешь ему так и сказать.
Валько сказало.
Гера ответил:
- Да я и сам так думаю. Попробую потолковать с Наташей.
Он потолковал, после чего - редчайший случай - его два дня не было без уважительной причины. Оказалось: Наташа сначала запила, загуляла, пропадала где-то ночь, потом вернулась, устроила скандал, кричала, что задушит ребенка, а потом зарежет себя - и действительно кинулась к перепуганной девочке, Гера встал на пути, она метнулась к столу, схватила нож - и по запястью...
- Расскажи Юле, - попросил Гера. - Похоже, у меня - тупик.
Валько рассказало.
- Господи ты боже мой, какие страсти! - воскликнула Юлия. - Никого она не задушила бы и не зарезалась бы. А если бы и так, то и лучше: меньше проблем. Глупые люди не должны мешать умным жить!
- Жестоко, - заметило Валько.
- Зато справедливо. А вообще мне надоела эта история. Передай ему, чтобы он успокоился и перестал обо мне думать.
Валько передало.
Гера ответил:
- Самое страшное, что она права. Наташа глупеет на глазах. Что-то, знаешь, такое бабское вылезло. Я чувствую, вместо уюта и тепла, ждет меня кухонный чад, придирки и ревность по любому поводу. Я хочу быть честным. Я потрачу какое-то время, устрою судьбу Наташи и ее дочери окончательно - и тогда...
- Никакого "тогда" не будет, - сказала Юлия, когда Валько пересказало ей это.
- Но я ведь ее люблю, - растерянно сказал Гера, узнав о ее словах.
- А я его уже нет, - отрезала Юлия.
Валько металось между ними, пыталось примирить, соединить, заставить понять друг друга. И, привычно наблюдая за собой, заметило, что, говоря с Герой, становится отчасти как бы Юлией, отстаивает ее позицию, а говоря с Юлией, становится отчасти как бы Герой, защищает его, и при этом волнуется, переживает, будто его судьба решается, его любовь на кону. Оно и в самом деле в это время чувствовало что-то вроде влюбленности одновременно и в Геру, и в Юлию. Хотя все-таки главное было - горькое недоумение: вот два человека, которые должны быть вместе, а они не вместе, создается даже впечатление, что нарочно создают причины и препятствия, чтобы не быть вместе. Попутно Валько осенила странная догадка: люди не выносят одиночества, но делают все, чтобы стать одинокими.
И когда стало окончательно ясно, что ничего поправить нельзя, Валько даже заболело.
26.
Впрочем, это была всего лишь простуда.
Несколько дней оно никуда не выходило, лежало дома. Температура не спадала, пришлось вызвать врача - обычного, поликлиничного, участкового.
Участковым оказался мужчина предпенсионного, а то и пенсионного возраста. У Валько же с детства сложилось свое представление о типичном враче: полная женщина лет тридцати-сорока, блондинка с перманентом, нос пористый, губы крупные, накрашенные, голос резкий и высокий, обвиняющий. Такую женщину он и ждал и заранее настроился: пожурит, побранит - вот, дескать, все сразу разболелись, но осмотрит, выпишет что-нибудь, успокоит. Появление старика поэтому сразу же огорчило, даже до какого-то детского разочарования.
У врача было красное лицо, слезящиеся глаза - то ли с мороза, то ли от других причин: Валько уловило не густой, но явственный запах перегара. Он вошел, не раздевшись, не разувшись, не вымыл рук, сел за стол, положил рядом мокрую бесформенную шапку (крашеный кролик) и тут же начал допрос: фамилия, год рождения, чем болел, на что жалобы. Записав, что требовалось (в том числе, возможно, уже и диагноз, и назначенное лечение), он вынул из чайной чашки, стоявшей на столе, ложечку, взял ее, подсел к Валько, приказал открыть рот, залез ложечкой, осмотрел, потом вставил в свои мохнатые уши рогульки фонендоскопа, послушал легкие. Свернул фонендоскоп, запихал в сумку. Опять сел к столу, начал выписывать рецепты.
- ОРЗ? - спросило Валько.
Врач молча кивнул.
- А не грипп?
Врач мотнул головой отрицательно.
- При ОРЗ высокая температура так долго не держится. А у меня уже четвертый день...
- Все они знают, - проворчал врач. - И неделю может держаться, и больше. От организма зависит.
Валько рассердилось. Вообще-то сердиться надо было раньше: сделать замечание, что врач не разделся, не вымыл рук (с мороза они были еще и очень холодными). Гера учил Валько (и других): если мы хотим исправления нравов, нельзя лениться, нельзя оставлять без внимания ни один факт посягновения на вашу личность, на нормы социалистического общежития, ибо иначе хам укореняется в хамстве, разгильдяй в разгильдяйстве, самодур в самодурстве.
Ничего, сейчас оно ему все выскажет. Валько приподнялось повыше, чтобы было удобней говорить. И вдруг, словно приподнялось оно не на несколько сантиметров, а гораздо выше, Валько увидело себя и старика откуда-то со стороны и сверху. Убогая комнатка, освещенная убогим светом настольной лампы в белом матовом абажуре. Участковый щурит глаза, ему плохо видно, но встать и включить верхний свет ему лень, он спешит закончить скучное дело - чтобы быстрее попасть в другой скучный дом, к другому скучному больному. А там, глядишь, и кончится рабочий день. А больной - видело Валько - лежит, тщась заявить свои права, корячится, чужой и ненужный этому старику. Два чужих и не нужных друг другу человека сошлись, как постоянно в жизни и бывает: люди сталкиваются, расходятся, равнодушные, безразличные. Но старик-то вернется домой. Там у него, возможно, старуха. И дети, и внуки. И даже пусть одна старуха - живая душа, есть с кем слово молвить. И даже пусть старухи нет, но обязательно кто-то есть. Собака. Или соседи, к которым можно зайти. Поговорить о погоде, слегка поругаться, мало ли... А Валько останется тут - абсолютно никому на этом свете ненужное...
И, вместо того, чтобы разразиться гневным монологом, сказать что-то, что сказал бы в такой ситуации Гера, то есть максимально вежливо, выбирая слова и обдумывая их (и монолог даже был готов: "Извините, пожалуйста, я не специалист и гораздо моложе вас, поэтому, возможно, не вправе сомневаться в том, что вы делаете, но мой организм принадлежит мне и он у меня один, поэтому его состояние меня беспокоит. У меня, кроме температуры, сердцебиение, шум в ушах, голова кружится, подташнивает. Вам это знать не обязательно?")
Валько ничего этого не сказало.
Оно заплакало.
Заплакало, рывком ерзнуло в исходную лежачую позицию (так резко и решительно ерзают обиженные дети), отвернулось к стене, накрылось одеялом.
- Что это с вами? - послышался удивленный голос старика - проняло-таки его!
- Ничего! Вам-то какая разница? Вы отметились, чего-то там себе записали - до свидания! Я подохну здесь, вас что, это волнует? Да ничего вас не волнует!
Неожиданная опустившаяся на постель тяжесть, невидимая из-под одеяла, напугала Валько, оно выпросталось, резко повернулось к подсевшему врачу:
- Идите, я сказал!
- Ты не психуй, - посоветовал старик. Глаза его, казавшиеся пустыми и бесцветными, смотрели теперь умно и пристально. - Что это с тобой? Ты с кем живешь вообще? - старик оглядел комнату.
- Ни с кем. Неважно.
Однако вопрос, заданный хоть и без особого сочувствия, всего лишь с любопытством, но любопытством заинтересованным, доконал Валько: оно разрыдалось.
И, плача, Валько взяло да и рассказало этому человеку почти все о себе. Включая главное. По мере рассказа глаза старика смотрели все умнее, вернее - все более соображающе. И даже перегара, казалось, от него стало меньше.