Хорошие и плохие мысли (сборник) - Улья Нова 10 стр.


"И зря смеетесь. Уж если смотреть на мир глазами художника, то смотреть на всё, не вырезая от стыда или стеснения отдельные фрагменты. Иначе получится претенциозность и вранье". Заодно вспоминаю репродукцию из книги по поп-арту: грязный поколотый писсуар и подпись под фото "Фонтан". Значит, эстетика туалета давно волнует художников. Но, как же душно и унизительно стоять в очереди к туалету в Макдоналдсе, куда зашел отлить, потому что до платного в ГУМе идти слишком долго. Намного лучше туалет в Старлайте, там можно, нажав кнопку, тихо спустить воду и из висящего на стене белого ящика вынуть бархатистую салфетку. А в баре в самом начале Суворовского бульвара, в моем самом любимом, где свечи в прозрачных стаканах и грубые коричневые столы, но это не главное, туалет там выложен нежно-голубым кафелем, можно расслабиться и ощутить, что ты в небе, что ты с высоты птичьего полета эстетично срешь на всех. Эх, когда-нибудь, возможно, и у меня будет свой собственный бар. Наверняка, в самом центре Москвы, Петербурга или любого другого города найдется сырой подвал, заполненный отбросами, испещренный венами водопроводных труб. Там изредка собираются подростки, пьяницы и бомжи. Придется обойти множество кабинетов, украшенных деревом и пластиковыми панелями, наблюдая метаморфозы форм пепельниц и чиновничьих носов, ждать подолгу у дверей, где секретарша что-то пишет в окружении разноцветных телефонов, а два столяра, перепачканные краской, взгромоздились на доисторическую стремянку, чинят оконную раму. Ставить на длинные столы для совещаний пакеты, испускающие кофейно-парфюмерный аромат и неощутимый запах денег, любезничать и заигрывать, возможно, кто-то из этих наводящих страх заводных кукол заикнется о вечере вдвоем, доступно улыбаясь, следить, как холеная рука выводит на документе заветную подпись, а потом мило сказать, ой, вечер-то, плотно занят.

И, наконец, помещение моё. Мне действительно выделили подвал в глубине Большого Каретного переулка. Три маляра пришли с опозданием и долго не могли ничего понять – в итоге выкрасили все совершенно не так. Я пытаюсь сдержаться, объясняю размеренно, потом представляю себе алкаша в майке, который часто играет в домино за деревянным столиком во дворе, тут же на простом народном языке объясняю, что красить извивающиеся фрагменты ржаво-белой и кремовой краской, вперемешку с участками, вымазанными темно-серой шпатлевкой, под камуфляж. Вдоль стен, как в античном городе Эфесе, нужно сделать цементные бортики с грушевидными отверстиями. Какая дискриминация, в общественный туалет тогда ходили только мужчины! Однажды, во время фестиваля "Максидром", и мне удалось проникнуть в мужской туалет. Там в жарком сигаретном дыму – потные бритые затылки и сгорбленные совершенно уязвимые спины мужичков. В нынешнее время мужской туалет – коммунистическое помещение, где все под одну гребенку, и уж если не равны, то, по крайней мере, все в ряд, со склоненными головами.

Потом расклеиваю на столбах города объявления, что по такому-то адресу за такую-то плату принимаются вышедшие из употребления унитазы и ночные горшки, можно даже в непрезентабельном виде, сгодятся черепки и осколки. Такое страшное явление: поколотые унитазы. Рассказывали, как одна студентка зашла в перерыве в неповторимый туалет медицинского института, где закрашенные краской оконные стекла и расшатанные перегородки между толчками, темно-серыми от копоти, кисло зловонные. Бедная, душа содрогается от того, что произошло с ней далее: она вскарабкалась и присела на краю одного из этих диких грязных цветов, не удержалась, соскользнула, из разрезанной ягодицы хлынула кровь, сокурсники отворачивались, боясь упасть в обморок, а она натягивала свитер и хромала вниз, на проходную, где надеялась вызвать себе "скорую". Сейчас, когда я представляю этот студенческий туалет в пятиэтажном зданьице кафедры анатомии на Соколиной Горе, вдруг, понимаю, что это не туалет даже, а какое-то вечное помещение, неизменное, как пирамиды или камни Стоунхенджа.

Приходят по указанному адресу люди со свертками, в которых унитазы и писсуары. Между тем, добровольцы из народа умело разукрашивают стены граффити "трамвай как дернет, кондуктор как пеее…тр иваныч, как вы ели, как вы спали, как вас мухи не обосра…зу потемнело, и пошел дождь". Группа дизайнеров интерьера начинает сортировать сантехнику для производства элементов декора, столов и стульев, стойки бара, изящных настенных панно.

Столы могут быть прямоугольными, деревянными, схожими с дверями сельских уборных, а также напоминать двери кабинок привокзальных общественных туалетов жаркого города Сочи. Да, обязательно кое-где на полу должен быть поколотый кафель. Или воссозданные фрагменты полов множества WC – фешенебельных гостиничных, скромных, на заправочных станциях Италии и Греции, испещренных криками души на филфаке МГУ и тошнотворных, потрепанных – в международном аэропорту Шереметьево-2.

Не так-то просто, как казалось сначала, создать бар с таким оформлением, не проще создания литературного образа, написания портрета маслом и тянет на целую сонату для скрипки с оркестром.

Нужно, чтобы все было гармонично, слагалось в единое целое, в неповторимый сплав, где не будет выбивающихся деталей, включая и вывеску – БАР "WC", где уместится так же небольшой гардероб, место для охранника и еще меню, названия блюд в котором должны соответствовать выбранной эстетике.

В новеньком, пахнущем краской и клеем баре, сначала будут собираться продвинутые слои городской молодежи – курить у входа, обсуждать новый фильм фестиваля, разглядывать крышки разноцветных ночных ваз на стенах, инсталлированные ракушки писсуаров, чтобы потом, трепеща от самодовольства и самоуважения, рассказывать друзьям, что посетили этот самый, недавно открывшийся бар "WC", и какой же там авангардный дизайн, а напиток "выделение" совершенно башню срывающий, а светомузыка блестит в фарфоровых черепках сантехники. Потом обязательно последует статейка в глянцевом журнале. Небрежный разговорный стиль, пара расплывчатых урезанных фотографий.

Будут приходить новые и новые люди, постепенно бар станет менее модным, достоянием масс, но деньги все равно будут притекать ручейком до тех самых пор, пока какая-нибудь внимательная компания бандитов не прижмет меня к стене в вечернем переулке, не потребует, не пригрозит, а после не приберет к цепким оборотистым ручищам весь основной доход заведения.

Но я думаю, что все же успею до этого запоминающегося вечера получить немного наличности на руки, как раз ту сумму, которой хватит, чтобы купить настоящий китель, брюки-галифе, белую скаковую лошадь и во весь опор мчаться по полю, поросшему спелой золотой пшеницей.

* * *

Проснувшись посреди ночи, я задаюсь вопросом, а вообще реален ли он. А вдруг я выдумала эту историю, и ничего не было. Я дуну, и все исчезнет. Представляю, как больно мне станет читать все это потом, как больно будет вспоминать, мучиться от его слов в моей голове, от ассоциаций, от нехватки всего, что несет с собой он.

Утром все по-прежнему, ночь украла переживания, ночь стерла все тревоги, освободив место новым. Каждый день умирать, чтобы утром, превозмогая боль пробуждения, возрождаться, собрав последние силы. Опять работа, а что удивительного, так теперь будет всегда. Утром, вместо радости, что солнце врывается в комнату, кисло и желчно – "опять работа". И что поделать с этим неприятием физического труда, негласных законов приличия, браков, графиков, распорядков дня, расписаний, таблиц и цифр.

Красота индустриальных объектов. Современное искусство. Обломанный и изогнутый забор из ржавого железного прута, камни и цемент, обрывки троса, каток, укладывающий асфальт, сетчатый забор – обезвреженная колючая проволока. Железный обруч на тротуаре – кольцо с пальца гиганта, символ женского естества. Спокойствие домов и улиц. Пустота и бессмыслица внутри бетона… опять бланки, бланки, моя рука выводит какие-то цифры, голос изрекает реплики. Не сказать больше, чем предназначено ролью.

Улучив момент, звоню человеку из сна по служебному телефону. В трубке скрежет, гул, шум и прочие беснующиеся беспорядочные звуки. Где-то далеко-далеко, словно готовый оторваться, улететь и навсегда исчезнуть, его голос. Так необычно услышать его здесь, в учреждении и заставить пересечься две непересекающиеся линии той и этой жизни, лица и маски. Голос так тревожно далек, едва различимы слова…

После работы усталость и пустота, музыка вдруг неслышна, просто лечь и забыться… но музыка. После работы стихи вдруг кажутся смешными и звучат инородно, надеюсь, это всего лишь усталость.

Безысходность заставляет судорожно искать выход, чтобы улизнуть, я думаю о нем и падаю в еще более глубокую пропасть отчаянья: он бессилен, я тоже, не хочу знать, что мы обречены. Где выход? Куда-то уехать, сбежать, отвертеться, пусть обмануть, но победить. А усталость провоцирует лень и покорность. И телячье спокойствие.

Иногда врач ставит "неизлечимо". Лечат для отвода глаз, облегчить страдание. Драма имеет два исхода: в трагедию или разрешается сама по себе, растворяется в буднях.

Я пытаюсь обмануть себя, живу, читаю Гессе, завтра буду шляться по Москве с человеком, которого люблю, сама не зная, за что. Последнее время мы видимся урывками. От всей этой истории я устала и хочу уехать от себя, от него, от всех прочих, все равно, куда. Меня пугает конец этой истории.

* * *

Долго-долго блевать. Два, нет, три дня. Или больше. Исторгнуть из себя всю желчь, а также судьбу и лицо. Разбить все оконные стекла и все картинки в них. Выглянув в проем, продуваемый сквозняком, увидеть белую пустоту. Взять большой ластик, стереть из памяти все слова и книги, лица, физиономии, жесты, морды, тела. Выдрав из груди сердце, положить его в физиологический раствор, залатать все шрамы, удалить иглы и булавки, положить в расплавленное серебро, пусть покроется тонкой корочкой металла.

Мелкокалиберной дробью выбить к черту мозги, наслаждаться отсутствием чего-либо внутри черепной коробки. Пусть вместо крови в жилах течет ртуть, а вся когда-либо существующая музыка забудется навсегда.

Сесть в поезд и бесконечно долго ехать, смотреть кино в окне, представляя, как рушатся в пыль и навоз стеклянные небоскребы Нью-Йорка, и – ответно – разлетаются в разные стороны стекла и туфли из витрин на Тверской, а сифилитические проститутки с размозженными телами корчатся в моче, крови и пыли. А потом распадаются на молекулы и превращаются в ничто. Увидеть землю красно-серого цвета, вспыхивающую пламенем взрывов, рассыпающуюся на куски, камни и брызги огненных слез. Увидеть, как твердь и ничто становятся единством, а темнота и свет перемешиваются невидимой рукой в гомогенный гоголь-моголь. Руки Бога, брезгливо свернувшего прогнившую изнутри газету, его взор, ищущий место, куда бы выкинуть неудавшийся коллаж. Сжатые в горькой улыбке губы. Вначале было слово. В конце он вздохнет, смахнет со лба волосы, перепачканные краской. Несчетное количество дней он развлекался.

* * *

Иногда и я вру. Когда я вру, кажется, что лицо теряется, оставляя кислое ощущение мерзости. Зачем окружающие вынуждают меня врать, задавая вопросы и вынуждая на недоступную и недостижимую по ряду причин откровенность.

Интересно, меня искушают демоны, толкающие на грех, или Бог в их лице? Может быть, у каждого из нас есть абсолютная свобода мыслей, слов, поступков. Легкая и неуловимая, хрупкая, что даже хочется придумать историю, в которой будет кто-то всегда и никуда не уйдет. Сделать лучшие проявления себя качествами главной героини, скроить тридцать шесть сюжетов, в картотеке событий, сцен и случайностей отыскать необходимые. Держать судьбу в клетке, летая на легеньких крылышках в бесконечно голубой пустоте.

* * *

Возвращаюсь домой, иду по переходу с Чеховской на Тверскую. Так много слов, которые хотелось бы оставить на плоскости листа. Люди ходят по разным траекториям: женщины, мумифицированные парфюмерией, с авоськами, сумочками, морщинами, детьми, с учебниками английского языка. Бабульки продают газеты и красочные дешевые журналы со сплетнями о жизни замечательных и программой телепередач. Мне становится страшно за будущее оттого, что я в потертых вельветовых джинсах, с Борхесом в сумке иду, поглядывая на окружающих, наблюдая их, как кино или персонажей. Я заглядываю в глаза и лица, хочу пролезть, проскользнуть глубже, знать все, а вокруг мнется месиво города. Политики и люди стремительно движутся навстречу неведомым целям. Лица мнутся невидимыми руками переживаний.

Мне становится страшно за себя без защиты, без желания достичь, утвердиться, и принять вызов игры достижения, естественного отбора, выживания. Целостно движется город, и трудно чувствовать себя на иной орбите, наперерез, трудно быть диссонансом мелодии, состоящей из стольких звуков.

Хочется поставить компьютер в центре залы метро, город вдохновляет и освобождает меня. Я чувствую его музыку, перепрыгивая через грязные лужи тающего снега, разглядывая отдельные камни зданий, окурки, мусор на тротуаре, обувь и ноги, семенящие туда-сюда. Дома труднее думать. Мысли тонут в уюте и цепляются за вещи, старые мысли покрываются пылью и быстро вянут.

Меня все особенно раздражает сегодня. Я устала, чувствую обреченность и духоту этого окружающего всего. Я знаю, виновата не Москва, не запоздалая весна. Не отсутствие в данный момент такой-то конкретной личности рядом. Не неудовлетворенность в чем-то. Поселите меня в Париж, в дорогую квартиру, с самым лучшим компьютером, деньгами, двумя влюбленными юношами и массой свободного времени, я скоро начну исторгать желчь и злиться на серую брусчатку Парижа, на вчерашние бутерброды в маленьких кафе, меня начнут пугать его химеры и закоулки. Будет нагонять слезы вода Сены, несущая мимо ту же грязь и окурки. Духота и пыль, вечная духота и пыль. Вселенская тоска.

* * *

Мне снится сон. Белый цвет и воздух, я сижу у него в комнате и рассказываю, что мне снился сон – белый цвет, и воздух, и легкость. Я сижу на диване, а он – у окна, а во сне – белая птица или облако в моих руках. Я сижу на диване под пледом в доме у Экспоцентра, двадцать минут автобусом до метро 1905 года, недалеко от центра Москвы, которую окружает Московская область, а среди прочих – и маленький городок, где я родилась. Москва, Россия, Евразия. Океаны, океаны, островки, Земля, голубоватая издали, вокруг которой движется черно-коричневая Луна, вся в больших черных прыщах. Солнечная система, галактика, вселенная… веселенько. А мне снятся сны про птиц, хочется вырваться и жить легко и равномерно, а жизнь, видимо, уже заранее навесила на каждого роли. И я читаю книги, чтобы забыться и оставить хоть какую-то надежду.

* * *

Вспомнилась зима в маленьком городке, где я провела детство. Как я почувствовала, что маленький городок навсегда уходит из моей жизни? Была зима, я шла по шоссе к дому, пурга вилась по обочине, колола и кусала лицо. Я вдруг почувствовала себя уже не здесь, будто кто-то перемешал краски, все расплывается, или картинка, сдвигаясь в сторону, оставляет позади пустоту.

Маленький городок ушел из моей жизни. Проезжая по шоссе мимо, я делаю для себя открытие, что он продолжает жить где-то вне моих передвижений, моих мыслей. Вон там площадь, овощной, булочная и магазин трикотажа, тесный и старомодный, где все вперемешку, простые незамысловатые вещи, вот улочка, по которой так часто бегала и я, не ощущая себя собой, напевала, мерзла, играла в вышибалу, ела мороженое в стаканчике, смеялась.

Там в одном дворе есть площадка, небольшой асфальтированный кружок, где кормили голубей. Птицы большого города совсем другие. Они юркие и незаметные. Как вкрапления живого в каменных коридорах огромного лабиринта. А здесь они отнимают друг у друга крошки, и можно часами смотреть на них. Здесь все медленнее. В основном белые пятиэтажные дома, дворы со столами для игры в домино, лавочки, старушки в платочках и много деревьев.

* * *

У здания министерства обороны был митинг. Кучка пенсионеров с плакатами и портретами Сталина кричала в поддержку югославов. Я стояла в сторонке и кричала с ними, на машинах подъезжали люди, останавливались, слушали речи пожилого генерала. Потом демонстранты свернули лозунги и направились колонной к Горбатому мосту.

История незримо происходит рядом, не замечаемая за будничной суетой, а мир такой шаткий сейчас. Я думала о непостоянстве и алогичности событий, о цифрах на Эйфелевой башне и на Тверской – "до конца века осталось столько-то дней", о своей изолированности от окружающего, когда чувствуешь панцирь, прочно отгораживающий тебя от хаоса. Правда иногда и он уязвим.

Вспомнила, как мы с ним встретились на днях, чтобы пойти в кино, утром, потому что вечером родные догадаются, что я пошла к нему, а утром можно сказать, что опять работала. На кино денег не было, в Киноцентре билет стоит девяносто рублей. Денежки он прогулял накануне с бывшей подругой, приехавшей на время откуда-то. Врет, наверное. Мы брели в парк у Белого дома, мимо самодельных монументов героям-жертвам переворота 1993 года. Страшно видеть фотографии погибших людей; черный и красный цвет… сооруженный из чего бог послал – веток, траурных лент – памятник, доски с наклеенными газетами того времени. Я думала о черном и красном в глобальных масштабах, о страхе, азарте и ожидании, об ужасе перед войной, об окружающей неизвестности, включая неизвестность в мыслях этого человека, который стоял рядом, держал меня за руку и рассматривал фотографии жертв. Так космическое переходит в личное, а окурок только что выкуренной им сигареты рассматривается в ее отношении к вселенной.

* * *

Решила заглянуть в церковь и попросить у Бога прощение за все ужимки и гримасы моей души. В храме было тихо. Я ставила свечу и просила прощение за то, что живу так, а иначе уже не могу, за то, что мысли мои порочны и спутаны, а слова – частенько лживы.

* * *

Итак, сначала. Год назад мы бродили по Москве, и на Тверском бульваре, усевшись вдвоем на деревянные качели, рассказывали друг другу небылицы. Мы катались по синему дивану и целовались на прощание в губы, но было все равно и в этом было – в своем роде необыкновенное и замечательное – безразличие. И бесцветные слова. И игра во что-то.

В комнате из потолка торчал жалкий цветок лампочки на стебельке провода. Мы однажды подобрали на помойке чью-то люстру с плафонами-колокольчиками, достали из старенького шкафа акриловые краски и, вооружившись кистями и склянкой воды, красили позолоченную люстру в оранжевый. Вдруг вспомнилось детство, газета и краски, распахнутые окна террасы, ветки яблони, неумелое скольжение кисти по белому листу. И постепенно наши мгновения вместе становились дороги мне.

Назад Дальше