Хорошие и плохие мысли (сборник) - Улья Нова 9 стр.


Мане снилось, что она – часовенка, отстроенная у дороги, где-то в глубине тайги добрыми людьми. Маленькая, только одна бумажная иконка и треножник на три свечки. Вдруг, в темноте послышался стук, кто-то отворил тяжелую железную дверь, вошел, принеся с собой холод и завывающий ветер. Он достал из кармана коробок, неуклюже уронил, ругнулся, перекрестился, взял с полки у стены свечку, зажег, поставил. Долго рылся в карманах, не нашел монетки, постоял, поклонился, вышел. У него за спиной были крылья.

Маня улыбнулась. Они ведь давно знакомы, просто она раньше не догадывалась, что он ангел, а теперь узнала наверняка. Ей сразу стало трудно жить, узнав того, кто зажег эту свечку в ее темной душе. Зато было светло от простоты решения, было чудно вспоминать всю свою прошлую жизнь, и то, сколько раз она проходила мимо него, не замечая.

Она боялась нарушить расстояние, разделявшее их, невзначай погладить его по плечу, провести рукой по его волосам, узнать какие они на ощупь, жесткие или мягкие. Мане было радостно, словно хор в ее душе пел рождественские гимны. Она всхлипнула от невозможности обнять именно его, коснуться своими губами его губ, сплести свою руку с его рукой.

Это же такое ответственное дело – знать своего ангела, быть рядом и удержаться, не потрогать перья его крыльев, никогда не коснуться его ладони.

Оказалось, у ее ангела вовсе не тонкие пальцы, как рисуют на иконах, а обыкновенные, довольно простые руки, даже чуть грубоватые. Она улыбалась, когда думала о нем. Она была уверена, что с ним не сможет быть злой и только его не сможет околдовать. Сейчас она размышляла о девушке, которая была так обворожительна, что ее ангел не сумел удержаться и на земле родился их сын, от которого ведет свое начало весь их ангельский род.

Было тепло, где-то в дебрях города, в темноте, на узенькой кушетке охранника, прикрытый своей драповой курткой, спал ангел, и веки скрывали цвет его глаз.

Маня не могла знать только одного: то строение в самой гуще тайге было вовсе не часовенкой, а заброшенным языческим алтарем. И на бумаге была не иконка, а засвеченная фотография солнца. Свечка горела медленно, нагреваясь от своего пламени, свечка гнулась все сильнее и сильнее, пока не упала с треножника на деревянный пол. Часовенка вспыхнула в один миг. И вскоре таежная дорога озарилась неугомонным жертвенным пламенем.

– Приехали, – похрипел водитель, – ваша остановка.

Но в машине никого не оказалось. Маня без следа исчезла.

* * *

У Коли Ельникова дела пошли на поправку. Пьем кофе в "Венской кофейне" недалеко от Патриарших. Он пошел заказать еще пирожное с кремом, которое мне так понравилось, а я, заглянув в его портфель, увидела нечто, похожее на паспорт. Пока Коля покупал пирожное, украдкой по-шпионски невозмутимо выловила кожаную книжицу его паспорта, раскрыла. И замерла. Меня поразил незнакомый язык. Совсем не тот, который я ожидала там увидеть. Присмотрелась: стоп-стоп, кажется, "лютень". Значит, либо украинский, либо белорусский. Поднимаю глаза. Он стоит рядом и наблюдает. Весь напрягся, как натянутая струна. Мы смотрим друг на друга. Я, как ни в чем не бывало, улыбаюсь. А внутри рушится мечта и одна реальность сменяется другой.

– Что за язык такой? – спрашиваю беспечно, будто бы только что пролистнула журнал.

– Белорусский.

Он тяжело опускается на стул напротив. И произносит жалобным дрожащим голосом:

– У меня никогда не было девушки, которая бы так хорошо ко мне относилась. Ты лучше всех. Не бросай меня. Ты – самое дорогое, что у меня есть.

– Хватит говоришь штампами, – холодно обрываю я и запихиваю паспорт обратно в его портфель.

Это похоже на то, как когда-то в детстве заглядываешь внутрь игрушки. Там оказываются скучные железные винтики. Или воздушный шар приземляется, видны канаты, крючки, петельки. Я пытаюсь казаться веселой. А что, собственно, произошло? Да, в сущности, ничего. Я узнала правду. Берлин был легендой, наживкой, красивой сказкой. И Коля вовсе не ангел, а человек с набором проблем и целей. Теперь все сложнее. Я не могу его бросить, потому что совесть не позволяет. Он будет думать, что я бросила его из-за того, что он родился и жил в маленьком белорусском городке, потом приехал в Москву, познакомился на Арбате с парочкой немецких журналистов и стал выдавать себя за немца. Я в ловушке. В глубине туннеля оказался не свет выхода, а тупик. Черный квадрат.

Часть вторая

Я еду на троллейбусе и смотрю в окно, рядом по шоссе ползут машины. Там в них – люди. И женщины гордо едут рядом с водителями. А я направляюсь на троллейбусе в гости к любимому. У него нет денег, чтобы возить меня на машине, водить в бары и кафе, мы встречаемся в квартире, которую он снимает на улице Антонова-Овсеенко, как раз рядом с Экспоцентром и будущим Москва-Сити.

Любимый мой – очень странный, безумный художник, моложе меня на столько-то лет, однажды он уехал из маленького белорусского городка, где родился, рос и учился в художественном училище, из которого его отчислили за неуспеваемость. Теперь на птичьих правах в Москве, избегает армии, работает в различных издательствах и прочих, как он говорит, проектах, пытаясь выжить. Все мои родственники считают, что со мной он во имя получения в будущем московской прописки. Я же просто бездумно встречаюсь с ним, без всяких надежд и видов на будущее.

Итак, еду в троллейбусе, и мысли о купле-продаже себя лезут мне в голову, грязные и липкие, наверное, это темная сторона совести. Я думаю о множестве всевозможных любимых, которые способны предоставить более определенные перспективы на будущее, но ничего не могу с этим поделать, покорно еду, плавно перемещаясь в иное измерение, где все иррационально и перевернуто с ног на голову.

* * *

Чуть выше на эскалаторе девушка. В блеклых кирзовых сапогах, в черном платье с красными тусклыми цветами. Густые черные волосы до плеч, круглое, грубовато слепленное лицо. Ее левая рука – на голове. А правая прижимает к груди металлический резной крест с иконой. Она едет по эскалатору вверх и громко поет о планете, о Петербурге, о кризисе. Интересно, насколько прочна грань между этой странной девушкой и людьми, с удивлением, с улыбкой, с опаской, наблюдающими ее. Стоит только не прессовать себя, не таиться в клетках, и мы становимся самими собой. Кто-то, наверное, делал бы страшные вещи, кто-то казался бы странным. И девушка прожила этот день свободно. Пусть даже люди на эскалаторе и считали ее сумасшедшей.

* * *

Я готовила рис с индейкой, смотрела в окно и видела голубое небо, которое радовало, и вечно будет радовать своей безоблачностью. Солнце, серый исчезающий снег и мокрый, черный от ручьев асфальт. Мне подумалось, что любая картинка, любой вид из окна или событие несет в себе музыку, из которой мы способны уловить лишь часть, а кто-то – вообще ничего. Наверное, это самое интересное в жизни – повороты и "подводные камни" мелодии, взаимопроникновение и развитие тем, предметы и случаи сегодня, смысл которых раскрывается окончательно лишь позднее. Только это дает целостную картину событий. Азарт, интерес, риск осечки.

Вещи, на которые накладываются мазки событий и людей. Потом вещь "перегружается", становится блеклой, надоедает. Люди уходят, вещи остаются, неся на себе следы прикосновений, улыбки. Потом теряются и вещи. Неужели все это необходимо только ради того, чтобы продолжалась неуловимая, никому в полном многозвучии непонятная музыка?

* * *

Мы сидим на скамейке. Я – у него на коленях. Я чувствую нас фотографией. Мы – застывшее время, мгновение. Маленький парк, мимо бегают дети, прошел старичок в коричневой шляпе и коричневом костюме. Перед нами – Белый Дом во всей своей тяжести, подпирает голубое свежее небо. По асфальту бежит ручеек, пахнет весной, сыростью и голой землей. Мы пускаем белые газетные кораблики в ручей, потом сидим, прижавшись друг к другу. Я говорю что-то, спрашиваю, все какие-то слова, слова. На фоне голубого неба – серый скелет тополя, изогнувший ветви причудливо, как в агонии или желании поскорее взлететь. Я смотрю на этот тополь, картинка укладывается в мою память. Я забываю, где мы, что вокруг город, что сейчас 1999 год, что из окон Белого Дома, возможно, на нас смотрит кто-то, нервно курящий уже третью за последний час сигарету. Я сижу на коленях у человека, с которым, возможно, сегодня в последний раз, а, по словам мамы, он – чудовище, и у него нет будущего, души и всего прочего, необходимого для моего счастья. Но вокруг пахнущий гнилой листвой парк и небо, взрезанное Белым Домом, светит солнце, я ощущаю, что мы – какая-то история, что-то необъяснимое, превращаюсь в маленькую беспечную девочку, несу всякий бред, верчусь, целую его в шею, пахнущую цыпленком и марихуаной. Все мои мысли далеко-далеко, я не знаю, почему я опять с ним. Болтаю ногами и смотрю на весеннее небо.

* * *

Наверное, работа в государственном учреждении, где бумаги, цифры отчетов, белые стены и восковые лица, способна прибить к земле любого. Я разговариваю с восковыми персонажами, пью с ними чай, заполняю бланки и записываю карточки. За лицами прячутся запуганные и свергнувшие себя люди. За свергнувшими себя людьми – их страсти. Которым они пытаются противостоять, скрывают и натягивают на себя каждодневные тесные маски. Я тоже натянула маску, за ней безопасно, в глубине души все та же музыка, я пишу цифры.

Возвращаюсь домой после первого рабочего дня. Сейчас уже апрель, в мире неспокойно, возможно, будет война. Холодный ветер заставляет почувствовать свое тело, дрожащее и сжавшееся, рой мыслей вытравлен размеренной монотонностью рабочего дня. Беседами, которые проговариваются ради того, чтобы показаться, купить расположение и поддержку. Пустые разговоры о семейных проблемах, о коммунальных платежах, о поддельных продуктах, всегда сближающие людей. Все печали остались у каждого за смятым комком себя.

Улица, по которой я иду с работы домой, – бездарные новостройки без особенностей, вполне обычная картинка окраины любого большого города. Удивительно, что некоторые люди так проводят жизнь: среди новостроек, бланков, восковых личностей и разговоров без темы.

Желание вырваться нарастает, я гадаю по окнам домов, долго ли мне придется вести эту противоречивую игру, когда где-то я – восковая личность, а где-то – живой и свободный человек. Раздвоение настолько велико, противоположено и трагично, что скоро станет невозможным хранить в себе и выдерживать этот компромисс. И с одним из симбионтов, составляющих меня, придется порвать навсегда.

Я заполняю бланки с застывшим лицом заложника, потом прихожу домой, пишу стихи, напеваю на кухне, слушаю гитарный надрыв радиоприемника, скучаю.

* * *

Он сказал, что без меня превратится в зомби, будет механически жить, работать, есть, но в то же время жизнь прервется

– Когда ты сказала, что нам надо расстаться, я спросил себя, почему люди доживают до семидесяти лет, а я скоро умру, и мне будет всего двадцать один?

А я без него не умру. Просто какая-то история закончится, а часть музыки перестанет звучать. И жизнь станет пустой, рациональной и искусственной. И это хуже, чем смерть.

На днях я переходила дорогу на Арбате мимо медленно движущихся машин. Я, машины, железо, выхлопы, резина вокруг. Представила, что его не будет в моей жизни. Посреди проезжей части, разноцветных железок и запаха бензина такая боль проходит сквозь меня, что две неизвестно откуда взявшиеся слезы змеятся по щекам. Я иду по городу, драма до боли мучит меня, и жизнь видится пыткой. В итоге я не ухожу, и не с ним, я между, как между частями себя самой, черным и белым, живым и мертвым, плохим и хорошим, это тяжело.

* * *

Наверное, не трудно догадаться, как это будет. Помню, как ждала в приемной большого начальника, просить об устройстве на работу. Приемная – алюминиевая комната, все серебристое: потолок, пол, стены. И я наедине со своими мыслями. Боюсь предстоящего разговора и отрицательного решения, всплывают, казалось бы, забытые мои ошибки и небрежности. Или как когда на осмотре врача. Чувствуешь себя неловким, виноватым, здесь все очевидно, и никак не обманешь. Здесь трудно выдать себя за кого-то другого. Точно так же и Бог. Тем более, если он или кто-то из его подчиненных видит каждый мой шаг и распознает даже потаенные в подсознании обрывки мыслей.

* * *

Мы гуляли по Москве, был холодный апрель. Мы вдвоем и у нас на двоих всего десять рублей, которые протянули бесформенной тетушке в окошко киоска, а в ответ выплыли из окошка навстречу ждущим рукам две булки, ему и мне. Мы шли по Тверской, ели булки, разглядывали иностранные машины, мимо ехал грузовик с солдатами. Он сказал, что солдат возят, как скот, и скоро среди них будет он. Что, скорее всего, его заберут осенью в армию, потом придется вернуться в родной городок, работать столяром и пить водку с одноклассниками по вечерам. Наверное, он специально шантажировал, но я восприняла это так, как если бы это была моя боль. Мы шли по Тверской, и я с грустью осознала, что мы – герои столько раз рассказанной и интерпретированной истории, а раньше я думала, что наша история – одна единственная в своем роде. Мы шли и уменьшались на глазах. И стали совсем крошечными, невзрачными и придурковатыми рядом с гостиницей "Националь", брели по Манежной, припоминая, как однажды ловили здесь такси, водитель которого посоветовал ему бросить всех девушек ради меня.

Сейчас необыкновенная серая грусть растекается повсюду… действительность скотской жизни, где людей в защитной форме, пахнущей кирзой, возят в загонах грузовиков. Я боюсь этой всепожирающей машины, сильной и властной, заставляющей нас быть такими, какими мы не хотим, но приходится, когда дело касается не искусства, не стиля и вкуса, но выживания. Прозябаешь под потолком с осыпающейся известкой вместо неба, с подъездом, темным, сырым и зловонным, вместо ворот в новую жизнь, с бланками и работой на износ "от и до" только на первое необходимое. Люк, через который ты мог вырваться из этого канализационного трубопровода, захлопнули, дав тебе сильно-сильно по голове. Ты летишь вниз, скучая и сожалея по неизведанным высотам. В тебе драма, то есть несоответствие мыслей и вожделений трубопроводу, по лабиринтам которого ты, хорошо, если двигаешься, но часто просто тонешь. Желание быть не собой, а придумать себя, играть роль и вырезать нещадно из жизни все лишнее, все, что мешает. Так становишься жестоким. Ему грозит армия, маленький белорусский город, мне – нелюбимая работа и прочее будущее.

Взрослый отличается от ребенка верой в то, что чудес не бывает, и их не бывает. Но, вдруг, все же найдется та единственная дверь, ведущая к чуду, то есть к чему-то алогичному и неожиданному, когда самые невыполнимые желания исполняются, а закон сохранения и превращения энергии получает под дых.

Столько примеров и случаев доказывают обратное, столько было написано на эту тему рассказов, снято фильмов. Жалкая и ничтожная концовка у подобных историй. Но наша все еще идет. И конец не написан. И финал можно лишь угадать. Сама жизнь – сценарист и писатель. Человеческая психика – источник авангарда, сюрреализма и иррациональности. Время – корректор в ту или иную сторону экрана. А судьба есть?

* * *

Посреди широкой улицы или узкой, или бог знает, где еще, лень перечислять, вдруг осознаешь, что ты один на всем белом свете. Что оболочка тела отделяет от белого света твои мысли, что они разнят тебя со всем вокруг, и нет возможности измениться и сродниться с чем-то. Тогда чувствуешь себя холодным и желчным, приходится быть сильным, хищным, ведь ты один в любых твоих поступках и чувствах. Приходится доказывать себе право быть таким. Даже лежа в постели с любимым, ты один.

Это заставляет остановиться в недоумении посреди улицы, уцепиться за что-то, осмотреться вокруг, найти в этом хоть какую-нибудь красоту и надежду, такую, чтобы жить во всем этом стало чуточку легче. Пусть это будет кадр неба. Или разноцветные машинки, с шумом проносящиеся мимо, или купол белой церквушки, или попросту ветер.

Остановка – лишь промежуточное состояние движения. Но так как не бывает абсолютно плавных движений, все движения прерывисты, состоят из множества остановок. Как пленка из кадров.

Бар "WC"

(концептуальный рассказ)

Ощущая приятное расслабление, застегиваю молнию на джинсах. Длинная узкая дверь с заржавелой щеколдой надежно укрывает меня от внешнего мира. Спешить некуда, сползаю по стене на пол, сажусь по-турецки, смотрю на узкую комнатку и обычный, прикрученный стальными болтами к коричневому кафельному полу, ворчащий струями смыва, унитаз. Кремовые, крашенные водоэмульсионкой, стены. Местами проступают лысины голого цемента. Воображение обрабатывает эти серые островки облупившейся краски, они кажутся извивающимися чудищами, которые недобро посмеиваются надо мной.

Назад Дальше