Голубой бриллиант - Иван Шевцов 17 стр.


Из "цеха" они возвратились в гостиную. Пока Маша рассматривала выставленные там работы – ей понравилась акварель "Васильки", – Иванов быстро, проворно накрыл стол для кофе. Поставил бутылку портвейна, купленную для такого случая, несколько ломтиков ветчины, открыл банку лосося и все, что положено к кофе. Маша вела себя просто, непринужденно, словно она была здесь в десятый раз, соблюдая элементарную скромность и такт. Иванов теперь уже без смущения обращался к ней ласкательно "Машенька", что доставляло ему несказанную радость и было приятно ей. Как выяснилось за столом, Маша относилась равнодушно к спиртному и рюмку портвейна растянула на все время встречи. Разговаривая, они внимательно присматривались друг к другу, изучали друг друга. Иванов испытывал нескрываемую радость, он был откровенен, доброжелателен, без тени лукавства или недомолвок. Привычку к одиночеству и обычную для него мучительную застенчивость в компании женщин как рукой сняло. Сказалось в этом простота и общительный характер Маши и, возможно, в какой-то мере то, что связующим звеном была Лариса Матвеевна, о которой Маша заговорила сразу, как только сели за стол:

– Мама мне рассказывала, что проданный вами за доллары ее портрет вы когда-то подарили ей. Это правда?

Он, конечно, уловил иронический, даже язвительный оттенок в ее вопросе. Отвечал с безмятежным спокойствием:

– Было такое. Очень давно. Ваша мама тогда была моложе вас. "К чему это я сказал такую нелепость", – смутился он.

– А как скульптура оказалась снова у вас?

– Это случилось, когда Лариса Матвеевна, тогда просто Лариса, предала нашу первую любовь, вышла замуж за вашего отца и с ним уехала за границу, где вы и родились, если я не ошибаюсь. Ее портрет, который я назвал "Первой любовью", был моей дипломной работой. Мне отдала его ваша бабушка. И я хранил его все эти долгие годы как память о светлой юности.

– И никогда не выставляли?

– И мысли такой не было. У меня хотели купить его – Министерство культуры. Я решительно отказался.

– Почему?

– Не знаю. Он был очень дорог для меня. – Несмотря на утомленный, виноватый вид его (так показалось Маше), глаза Алексея Петровича смотрели открыто и прямо.

– Вы очень любили маму? – в глазах Маши светилась тихая задумчивая печаль.

– Что значит очень? Этого я не понимаю, в подлинной любви такого не бывает: "очень", "не очень", "чуть-чуть". Любовь настоящая – всегда "очень". Это пожар души, необъяснимый и неразгаданный никакими мудрецами. Как сновидения.

На бледном приятном лице Маши Иванов увидел печать грусти и понимал, что ей хочется разобраться в чем-то важном для нее. Конечно же, в давнишних отношениях Алексея Петровича и Ларисы Матвеевны. Он догадывался, что по этому поводу у Маши был разговор с матерью, и теперь она хочет услышать "другую сторону". Но зачем ей это? – мысленно спрашивал Иванов, но вслух не спросил, боясь показаться навязчивым.

– И когда мама вышла замуж и уехала за границу, у вас появилась вторая любовь? – продолжала допрашивать Маша, разматывая клубок одолевавших ее мыслей.

– К сожалению, нет, – словно терзаясь угрызениями совести, ответил Иванов.

– Почему "к сожалению"? Разве это не от вас зависит?

– Думаю, что не от нас. Скорее от судьбы. Это же стихия, не подвластная нам и необъяснимая. Часто любовь мы путаем с симпатией, с половым влечением. Любовь – слишком тонкая материя. Она возникает вдруг, как стихия и требует ответа такой же силы. Безответная любовь рождает трагедию.

– И что ж, за сорок лет, как вы расстались с мамой, на вашем пути не встретилась женщина… – Она не закончила фразу.

– Женщины встречались, но любви не было. Встретилась подруга Ларисы Матвеевны – Светлана, которая стала потом моей женой. Но любви не было. И, как вы, наверно, знаете, мы разошлись.

– Со слов мамы я знаю, что вы разошлись давно. И с тех пор храните гордое одиночество?

Ее настойчивые стремительные вопросы, похожие на допрос, нисколько не раздражали, а лишь забавляли Иванова. Он относил это насчет журналистской привычки Маши. И решил продолжать этот диалог, в котором усматривал таинственную преднамеренность.

– К одиночеству меня вынуждает моя профессия. Я – затворник, и меня это нисколько не тяготит. Я чувствую наслаждение в работе, а иногда даже какой-то азарт. Я вам говорил, что вот того нищего ветерана сделал на одном дыхании. Может, где-то моя любовь и бродит и ждет нашей встречи. Я вот думаю, что Господь, ну – природа, распорядились так, что каждому мужчине предназначена не любая, а именно его женщина с одинаковыми вкусами, взглядами, характерами, где полная совместимость и гармония. Тогда и любовь возникает сама собой, стихийно. Настоящая любовь совестлива, я бы даже сказал – стыдлива. Она не кричит о себе, она застенчива и молчалива и выдает себя взглядом, глазами, случайным прикосновением, от которого словно электротоком бьет.

"Это он о себе: совестлив, застенчив, – размышляла Маша. – Он, наверно, не способен первым признаться в любви, а не каждая женщина сумеет прочесть в его глазах любовь. А он – человек добрый, душевный и честный, и, конечно же, душа его тоскует и ждет ответа. Просто ему не везло, не встретил на своем пути ту, о которой мечтал, образ которой создал в своем богатом воображении. И его обнаженные женщины – это его мечта, светлая, целомудренная и высоко благородная. В этой обители господствует культ женщины, гармонии, возвышенного и прекрасного". Вслух она сказала:

– Но не редки случаи, когда супруги, так сказать, исповедуют разную веру и даже в разных партиях состоят, а семьи у них благополучные и отношения между ними добрые, уважительные.

– У меня со Светланой, моей бывшей женой, тоже были уважительные отношения, а любви не было.

– Говорят, что любовь, о которой мы с вами толкуем, это анахронизм, – поддразнивала Маша.

– И вы с этим согласны? – в его голосе звучала настороженность и даже тревога. Она это поняла, прочла в его глазах.

– Я – нет, я старомодна и консервативна. Я имею в виду ту молодежь, которой сегодня по двадцать.

Во время всей беседы она внимательно наблюдала за ним, чутким сердцем умной женщины чувствовала его радужное настроение, душевный подъем, склонность к самоанализу, понимала, что задевает в его душе долго молчавшие струны, что он весь переполнен нежностью, и от таких мыслей она сама погружалась в сладостное блаженство. "Да, я ему нравлюсь и мне он симпатичен, – признавалась она себе. – Он, конечно же, очень цельная и тонкая натура, цельный как человек и художник. Он умеет владеть собой, сохранять покой истинно глубокого чувства, но его задумчивость и ласковая грусть выдают то сокровенное, что он тщетно пытается скрыть, делая над собой усилия". Ее поражало и даже изумляло, что, несмотря на большую разницу в возрасте, она чувствует себя на равных, с ним ей легко и свободно. Удивляло ее и то, что будучи сам откровенным, он не проявляет интереса к ее жизни. Что это – деликатность, скромность? Или безразличие?

– И вас не тяготит одиночество? – опять спросила она.

Он неопределенно пожал круглыми, крепкими плечами, стараясь разгадать, что кроется за этим вопросом, заданным второй раз. Ведь он уже отвечал ей: нет, не тяготит. Зачем она повторяет, какого ждет ответа? Может, этого:

– Иногда нахлынет тоска по чему-то несостоявшемуся, от чего жизнь кажется неполноценной, – задумчиво произнес он. – Встречались, конечно, женщины, желающие связать со мной свою судьбу. Даже был такой случай совсем недавно. – Легкая ирония сверкнула в его глазах и сразу погасла. – Честная, симпатичная женщина-врач. Муж погиб в Афганистане. – В тихом голосе его звучала неподдельная сердечность, а исполненный томления и нежности взгляд был устремлен мимо Маши, куда-то в дали дальние, образовав паузу.

– И что же? – нарушила молчание Маша.

– А ничего. Померила мне давление и ушла. – Затаенная улыбка затерялась в его усах. – Давление оказалось нормальным. Не было пожара сердца, на который она, очевидно, рассчитывала…

– Да, представляю: это ужасно. – Блестящие огневые глаза Маши сверкнули манящей улыбкой. – Это даже жестоко с вашей стороны.

– Возможно, – податливо отозвался он и тут же добавил: – Зато честно и благородно.

"Да, в честности и благородстве ему не откажешь", – решила Маша.

– Ну, а если б возник пожар в вашей душе?

– Тогда конечно. Но это теория. А практика говорит, что мой поезд ушел.

– Не понимаю – почему?

– Возраст, – кратко обронил он.

– Чепуха. Пушкин говорил: любви все возрасты покорны.

– То говорил мальчишка, далеко не доживший до моего возраста. Откуда ему было знать?

– Представьте себе не теоретически, а практически, что у вас оказалось бы ненормальное давление и возник пожар, что бы случилось?

– Вероятно, любовь, – ответил он, смущенно улыбнувшись.

И они оба рассмеялись, звонко, весело, заразительно. Иванову нравился несколько наивный допрос Маши, он охотно отвечал на ее вопросы, подавляя в себе желание самому "перейти в наступление", атакуя ее своими вопросами. И вот этот неожиданный смех создал доверительную, дружески задушевную атмосферу абсолютной раскованности, взаимопонимания и сердечной теплоты. Получилась продолжительная пауза, которой воспользовался Алексей Петрович. Он заговорил как бы сразу на полушутливой, приветливой, вежливой ноте:

– А позвольте и вам задать, прекраснейшая мадонна, те же вопросы, которые вы адресовали мне. Почему вы, молодая, красивая женщина, в расцвете своих жизненных сил и не замужем?

– У меня маленький ребенок, моя Настенька. Мне ведь нужен не только муж, но и отец моей малютки. Он должен относиться к ней, любить ее так, как родную дочь. И она должна чувствовать.

– Мне кажется, человек, который будет любить вас, не может не любить вашу дочь, – сказал Иванов. – Это же естественно.

– Да, естественно в теории, – быстро подхватила Маша, сделав нечто похожее на протестующий жест. – На практике, в жизни, все получается по-иному. Заранее же не узнаешь, в душу не заглянешь, не спросишь, как ты будешь относиться к моему ребенку? А если и спросить? Где гарантия, что он ответит честно? Нет, Алексей Петрович, это сложный и очень тонкий вопрос.

Она была признательна ему за то, что он из деликатности не спрашивал об отце Настеньки. Ей не хотелось еще раз тревожить почти зажившую душевную рану. А он слушал ее с трепетным вниманием, наблюдая, как меркнут и туманятся ее большие, с душевным отблеском глаза, ловил ее неторопливые слова, в которых проскальзывала тихая печаль, непоколебимая вера и вместе с тем какая-то детская незащищенность. Он ощущал в себе волнующее ожидание чего-то необыкновенного, нового, как ее неожиданный поцелуй там, в "цехе", у скульптуры нищего. Их разговору не было конца, он длился без долгих пауз, и оба старались как можно больше сказать друг другу о себе, о своих пристрастиях и вкусах честно, откровенно, как на исповеди. Говорили об экстрасенсах и поэтах, и, конечно же, о проклятой перестройке, о которой говорят все кругом. Он предложил вылепить ее портрет, и Маша без колебаний согласилась позировать. Даже условились начать работу через день.

Иванов проводил Машу до метро. Прощались, как старые, добрые друзья. Не выпуская его руку и глядя в его глаза ласково и нежно, она сказала:

– Вы заходите к нам. Мама будет рада. Я познакомлю вас с Настенькой.

– А вы Настеньку приведите ко мне в мастерскую. Я научу ее работать с пластилином. Будет лепить разных зверюшек. У детей это получается очень забавно.

Она пообещала, и глаза ее светились тихой благодарной улыбкой.

3

От Иванова Маша вышла с чувством неосознанной окрыленности: на душе было торжественно и просторно. Она собиралась заехать в редакцию, но в пути передумала – что-то смутное, но доброе тянуло ее домой, и она легко подчинилась этому зову. От проницательного взгляда Ларисы Матвеевны не ускользнуло необычное состояние дочери. Глаза ее возбужденно и весело искрились, свежее лицо сияло радостью, и вся она казалась какой-то легкой, приподнятой, как человек, которому нежданно улыбнулась удача. Едва переступив порог и торопливо сняв с себя пальто и сапоги, она подхватила Настеньку на руки, нежно расцеловала ее, приласкала и пообещала прочитать книжку.

– Обедать будешь? – спросила Лариса Матвеевна, пытливо всматриваясь в дочь.

– Нет, спасибо, мама, я перекусила у Иванова, – певуче ответила Маша, удаляясь с Настенькой в детскую комнату.

– У какого Иванова? – с деланным удивлением переспросила Лариса Матвеевна.

– У автора твоей "Первой любви", у Алексея Петровича.

– Ты у него?.. Как ты к нему попала?

– Обыкновенно, как и ты – по приглашению.

В веселых глазах Маши искрилась лукавая улыбка. Лариса стояла на пороге детской комнаты, уставившись на дочь вопросительным взглядом. Маша поняла этот взгляд и ответила:

– Представь себе – получила большое удовольствие. Его произведения – это высокий класс. И сам он – настоящий, талантливый и самобытный художник. И человек, видно, добрый, честный, порядочный.

Лестный отзыв Маши задел болезненное самолюбие Ларисы Матвеевны. Она была уязвлена и приняла слова дочери с обидой и ревностью.

– Не понимаю, что ты нашла талантливого в его голых бабах.

– Обнаженных, – с легкой иронией поправила Маша.

– Кроме моего бюста я ничего у него стоящего не видела.

– Кстати, тебя он продал… за доллары, – все также весело проиронизировала Маша, на что Лариса Матвеевна ответила недоуменным озадаченным взглядом. – Твою "Первую любовь" купил иностранец, а они зря деньгами не бросаются. – Маша говорила это как бы между прочим, походя роясь в детских книжках. – А его нищий ветеран меня просто потряс. В нем воплощена вся трагедия России, вся боль народа.

– Нищий ветеран? Я такого у него не заметила.

– А "Три грации" или, как он называет, "Женский пляж" ты тоже не видела?

– Нет, – сбитая с толку, сдержанно ответила Лариса Матвеевна, и лицо ее выражало суровое недоумение.

– Он хочет лепить мой портрет, и я согласилась, – весело сообщила Маша, когда Настенька подала ей свою любимую книжку про Красную шапочку и попросила прочитать.

Лариса Матвеевна еще минуту постояла в молчаливой задумчивости, хотела что-то сказать по адресу Иванова, но передумала и, как бы вспомнив, торопливо сообщила:

– Тебе звонил какой-то Панов. Спрашивал, связалась ли ты с кооператором? Что за кооператор и зачем тебе с ним связываться? – Она смотрела на дочь с предостерегающей озабоченностью и тревогой. Маша не ответила: она читала Настеньке книжку, и озадаченная Лариса Матвеевна ушла на кухню.

Позанимавшись с дочкой, Маша решила позвонить кооператору, которого ограбили рэкетиры. Когда она назвала фамилию Панова, тот согласился встретиться с ней и рассказать для печати всю криминальную одиссею, произошедшую с ним и его братом. Звали кооператора Леонидом Ильичом. Он в категоричной форме заявил, что встретиться может только сегодня или никогда. День подходил к концу, а условие "сегодня или никогда" заинтриговало Машу, и она решила: пусть будет сегодня. Оставив матери (на всякий случай) номер телефона кооператора, Маша, не теряя времени, поехала. Офис Леонида Ильича располагался в центре Москвы в старом доме и состоял из трехкомнатной квартиры, обставленной без особого шика, но со вкусом. Принимал журналистку представитель нового зарождающегося класса в своем кабинете, меблированном скромно: никаких излишеств, только самое необходимое – письменный стол, два полумягких кресла, несколько таких же полумягких стульев, простенький книжный шкаф и сейф.

Внешне этот Леонид Ильич ничем не походил на своего тезку "несгибаемого миротворца". Это был рослый высокий блондин лет сорока, голубоглазый, круглолицый, с бегающим взглядом, отражавшим инстинкт осторожности. Журналистку принял с провинциальной галантной вежливостью, демонстрируя свою принадлежность к интеллигентам-интеллектуалам. Усадив Машу в кресло напротив себя, он бесцеремонно раздевал ее масляными порхающими глазками, говорил покровительственным тоном неоспоримого своего превосходства. Маша включила диктофон.

– То, о чем я вам вкратце расскажу, может стать основой для увлекательного детективного романа, – начал он, величественно откинувшись на спинку кресла. Сонное выражение его лица демонстрировало усталость и благодушие. – Я предлагал Вите Панову, но он в этом жанре не дока и рекомендовал вас. Я читал один ваш материал в вашей газете. Откровенно говоря, я не сторонник вашей газеты, этой смеси большевизма и поповщины, но ваше творчество мне нравится. – Усталым и в то же время беспокойным взглядом он прошелся по всей фигуре Маши и остановился на ее глазах, закусив губу. После испытующей преднамеренной паузы продолжал:

– Мы с Юлианом – это мой младший брат – создали кооператив в самом начале перестройки. Дело у нас быстро пошло на лад, появились ощутимые результаты в виде солидного по тем временам капитала. Я говорю "по тем временам", потому что сегодня по сравнению с преуспевающими Артемами Тарасовыми, Боровыми и другими китами бизнеса, наши успехи можно считать весьма скромными. Но тем не менее… Как говорится на юге – там где сладости, появляются и осы. Появились они и у нас в виде рэкетиров. Что это за явление, кто они, думаю, нет нужды вам объяснять. Это – паразиты-уголовники, жестокие, алчные, лишенные каких-либо моральных принципов и вообще человеческого облика. Они заманили брата в ловушку, завязали ему глаза и увезли в один жилой дом не окраине Москвы. Там они впихнули его в ванную комнату и сняли повязку с глаз. Это чтоб он потом не смог описать квартиру. От него потребовали миллион рублей выкупа. Говоря откровенно, у нас тогда просто не было таких денег. Брата жестоко избили – это они умеют, и грозили убить, если не получат требуемого выкупа. Я получил от брата записку, в которой он умолял меня сделать что-нибудь для его спасения. А что сделать? Надо платить. Но такую сумму, и за что? Каким-то подонкам, вы меня понимаете? Миллион! В милицию я не стал заявлять, я опасался за жизнь Юлика. Эти головорезы, выродки ни перед чем не остановятся. Я пошел на связь с их представителем. Начались торги. Я убеждал их, что нет у меня таких денег, я умолял. Сошлись наконец на половине требуемой суммы – пятьсот тысяч. Пришлось платить, а что поделаешь? Шесть дней они держали беднягу в ванной комнате. Можете представить, что он пережил. Он постарел на десять лет. Он поседел, седой юноша – поймите. Получив деньги, они опять-таки с повязкой на глазах вывезли его ночью за город и оставили на пустынном шоссе. Не буду рассказывать, как он добирался до Москвы, каких мук ему это стоило: вы можете себе представить.

Леонид Ильич умолк, скользнул нескромным взглядом по круглым коленкам Маши, облизал пересохшие плотоядные губы, прищурился. Маша выключила диктофон. Леонид Ильич недовольно поморщился. Сказал, кивнув головой на диктофон.

Назад Дальше