Дом отдыха действительно оказался очень хорошим, с вышколенной, хоть и не молодой прислугой, с неоскудевающим баром, огромным бассейном и идиллически синеющим лесом у самых ворот. Мне дали номер люкс со всеми возможными удобствами, там были ванная и душ, телевизор с видеомагнитофоном, телефон с московским номером, ажурный балкончик для неспешного покуривания с удовольствием и шикарная двуспальная кровать, манящими достоинствами которой я так и не воспользовался. Народу там отдыхало мало, все больше немолодые и явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне "Литературной газетой" в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов - все больше про Хатынь, партизан и аистов - и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в "Сайгон", всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из "беретт" и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с "Балтикой" у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из "Идущих вместе", всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков "Формулы-1"; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому - Богу или Дьяволу - только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…
Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.
Я почему-то был уверен, что это от давления, от резкой перемены погоды - то шел мокрый снег, то выглядывало солнце - и из-за того, что я много курю. Вообще от усталости жизни…
Я хорошо запомнил тот вечер, когда я, перед тем как ложиться спать, зашел в ванную, чтобы посидеть в горячей воде, и посмотрел на себя в зеркало. Я был бледен, как никогда в жизни - хотя не отличался особой румяностью, - почти белый, с глубоко прорезавшимися морщинами у рта, с тусклыми глазами. Виски ломило, несмотря на то что я перед этим выпил две таблетки анальгина. Я пустил воду, присел на край ванны, стал смотреть, как она течет, и вдруг подумал: "Если я залезу в ванну, я из нее уже не вылезу". Не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я выключил воду и пошел спать. Я даже не могу сказать, что я спал в ту ночь. Едва я лег, я не то чтобы провалился в сон, я не отрубился, не отключился, я просто исчез, пропал, меня словно не стало. Это не был глубокий здоровый сон без сновидений, это было похоже на короткое беспамятство, и когда я открыл глаза, мне показалось, что я вообще не спал. Я был вдавлен в постель, будто весил тонну. Я лежал, смотрел в окно, за которым светило солнце, и понимал, что со мною что-то не так. В затылке раздавался пульс: "Бумм… бумм… бумм…", глухо и безостановочно, как барабан, тело сотрясалось от рвотных спазм, а ног и рук я вообще не чувствовал, они были раскиданы по постели, как привязанные к моему туловищу нити. Я буквально не мог пошевелиться, мышцы не слушались меня, и на мгновение мне стало страшно, но я успокоил себя: "Это все давление"… Чтобы встать и одеться, мне понадобилось полчаса. Я делал это медленно и плавно, переводя дух после каждого движения, пережидая, пока перестанет кружиться голова, обтирая ладонью вспотевшее лицо. Как только мне удалось пододвинуться к краю постели, я наклонился, и меня вырвало желчью. Она была такая густая, что свисала из моего рта до самого пола и никак не хотела отрываться, и я отцепил ее пальцами. Это отняло у меня столько сил, что несколько минут мне пришлось отдыхать. Когда я все-таки сел, сделав нечеловеческое усилие, меня уже знобило. Я сидел и смотрел на кресло, на котором валялась моя одежда; до него было два шага, но я должен был полностью сосредоточиться, собрать все силы, чтобы добраться до него…
А в затылке все бухало: "Бумм… бумм… бумм…" К этому времени я уже просто не думал о том, что со мной происходит, я воспринимал свое состояние как данность и мечтал только о том, чтобы добраться до кресла. Это была задача, которую я должен был выполнить во что бы то ни стало. Мне необходимо было одеться и дойти до медпункта, чтобы померить давление и попросить какую-нибудь специальную таблетку. И тогда все будет хорошо. Я уперся ногами в пол, расставив их на оптимальное расстояние, оттолкнулся от кровати руками и встал. В глазах у меня потемнело, я начал балансировать, но успел сделать шаг и уцепиться за кресло. Это была победа!.. Я стоял, сжимая скользкими руками подлокотники, наклонившись над креслом, и дышал со всхлипами. Я решил, что садиться не буду, чтобы лишний раз не вставать, и ждал, когда в голове прояснится. Мне стало совсем холодно, но это меня взбодрило. Я решился оторвать руки и выпрямился. Я с трудом, но стоял. Так, стоя, медленно, просчитывая каждое движение, чтобы не делать лишних, я оделся; труднее всего было надеть штаны - после первой натянутой штанины я долго стоял, держась за спинку кресла, и всем корпусом удерживал равновесие. В глазах у меня то темнело, то плыло, я весь дрожал… На ботинках я даже не стал застегивать "молнии", потому что для этого нужно было наклониться. "Хрен с ними…" - подумал я.
Одевшись, я почувствовал себя уверенней, хотя и не представлял, как я в таком состоянии доберусь до медпункта, который находился на первом этаже. Но я представлял, как я дыхну на докторшу тем, что у меня было во рту, и твердо решил почистить зубы. Покачиваясь на каждом шагу, как Мересьев на протезах, я направился в ванную. Дойдя до ближайшей стены, я облокотился на нее, и мне стало легче. В ванной я первым делом посмотрел в зеркало и убедился, что живой человек действительно может быть зеленым. Я даже не испугался, а просто смотрел на себя с удивлением, я уже плохо соображал и, помню только, как отметил с некоторым сожалением, что у меня нет губ - они посерели и почти сливались с лицом. "Пиздец!" - подумал я вяло. Тем не менее я все же принялся чистить зубы, и делал это долго и тщательно, стараясь не вдыхать освежающий запах мяты, от которого у меня опять начались позывы. Но все равно - как только я прополоскал рот, меня немедленно вырвало. Видимо, к тому времени в желудке не осталось даже желчи, и поэтому рвало долго, мучительно выворачивало, я сотрясался всем телом, казалось, что я разорвусь на части, я задыхался, и слезы ручьями бежали из глаз… Наконец изо рта что-то свесилось, отвалилось, я натужно прокашлялся и умылся холодной водой. Даже после холодной воды лицо не окрасил румянец. Впрочем, мне уже было все равно…
Некоторое время я стоял в ванной, пронизанный тягучей болью в желудке, упершись лбом в зеркало, и полуспал. Очнулся я с ясным пониманием того, что хочу сейчас же поехать домой. Я почему-то был уверен, что дома мне сразу станет легче, хотя всегда терпеть не мог свой дом и к родителям относился как к некой досадной неизбежности, данной нам за грехи. Постояв, я почувствовал себя несколько лучше и на почти твердых ногах добрался до телефона. Отдышавшись, я позвонил администратору, сказал, что плохо себя чувствую ("Наверное, это давление…"), что хотел бы выписаться и не могли бы они заказать такси до Москвы. Меня уверили, что все будет исполнено. Я надел куртку, покидал в сумку какие-то свои вещи, причем делал это очень долго, потому что все время забывал, что мое, а что - нет, и так, в незастегнутых ботинках, осторожно поплелся к лифту. В коридоре я последний раз попытался улыбнуться своим соседям, эти славные люди проводили меня сочувственным взглядом, и возблагодарил Бога за то, что есть еще в России места, где не ломаются лифты.
Женщина-администратор отнеслась к моему состоянию с тревогой, даже спросила: "Может быть, вызвать врача?" - на что я ответил: "Нет-нет, спасибо, это давление, это со мной бывает, мне бы домой поскорей…", быстро все оформила и заверила меня, что такси будет с минуты на минуту. Я добрался до кресла в холле, упал в него и, кажется, задремал или просто лишился чувств, потому что вздрогнул, когда меня стали трясти за плечо. Надо мной стояли администратор и шофер. Я некоторое время тупо смотрел на них, ничего не слыша из-за сотрясающего мою голову биения, а потом попросил: "Помогите мне дойти до машины, мне очень плохо…" Они подхватили меня под руки, шофер взял сумку, и они буквально дотащили меня до такси.
- Да-а, парень… - констатировал таксист, качая головой, когда мы тронулись. - Перебрал, что ли?
- Нет, это у меня давление.
Ехали мы, наверное, долго, но я этого не помню, меня в первый раз в жизни укачивало в машине, я то отключался, то бессмысленно таращился в окно, борясь с подступающей рвотой, и думал только о том, чтобы не загадить машину этого доброго человека. Мне удалось совладать с собой, и когда мы подъехали к дому, он доволок меня до самой квартиры. Я дал ему на пятьсот рублей больше, чем мы договаривались, благо практически все деньги, выданные мне на безумства, остались целы. Он застеснялся, но взял и, уходя, сказал:
- Тебе бы, брат, в больницу…
Мать была дома и очень испугалась моего вида, но я, как мог бодро, заявил, что это просто давление и что мне нужно полежать. Я лег и мгновенно заснул, а когда проснулся, за окном уже было темно. Я чувствовал себя еще хуже, чем днем. Я лежал и пытался оценить свое состояние, прийти к какому-нибудь логическому умозаключению, но никак не мог сосредоточиться, и единственное, что мне приходило в голову, что это давление. Я даже не пытался встать, потому что понял - это невозможно; меня покачивало прямо в постели, а руки и ноги онемели окончательно. И вдруг мне захотелось вареную курицу. Именно не жареную, не копченую, не гриль, а вареную, мягкую и сочную, тающую во рту. Я вспомнил, что весь день ничего не ел, и вчера, кажется, ничего не ел, и это, наверное, у меня от голода. Мне захотелось курочки, как никогда в жизни, я был уверен, что вот съем я курочку - и поправлюсь…
Я позвал мать, сказал, в каком кармане у меня лежат деньги, подарил ей все и попросил сходить купить курицу. Денег там было немало, долларов на двести, и мать удивилась такой моей щедрости, но, видимо, именно эта моя щедрость навела ее на мысль, что со мной совсем неладно, поскольку она безропотно отправилась в магазин.
Глаза у меня болели, пульс уже угнездился в них, и мне казалось, что при каждом ударе глаза медленно, но верно вылезают из орбит. Я зажмурился и впал в забытье…
Когда я очнулся, рядом стоял отец и смотрел на меня с отвращением.
- Перепил, что ли? - спросил он суровым мущщинским голосом, который меня всегда бесил.
- Курица готова? - проигнорировал я и почувствовал запах вареной курицы…
Это был самый отвратительный запах, который только можно себе представить. Он был густ, сытен и липок до такой степени, что мне стало нечем дышать. Я представил себе вареную курицу, разбухшую, осклизлую, с отваливающимся, вываренным серым мясом, плавающим в бульоне с огромными желтыми кругами жира, и меня снова стало тошнить. Я заперхал, давясь спазмами, но блевать было уже нечем и я только пускал на подбородок тягучие слюни, ничего не видя залитыми слезами глазами.
- Открой форточку! - пробулькал я и продолжал давиться. Отец молча пошел открывать форточку, в комнату зашла мать и твердо, упиваясь своей твердостью, отчеканила:
- Все, я вызываю "Скорую".
Это было удивительно, с ее стороны это был поступок, решение, соразмеримое по проявленной воле и твердости разве что с намерением Цезаря перейти Рубикон.
…Мои родители всегда, сколько я себя помню, были из той породы простых русских людей, которые высшей добродетелью жизни в обществе считали совестливость. Это, наверное, сугубо русское, или, скорее, советское понятие, не имеющее ничего общего с совестью и значащее то, что ты можешь постоянно привирать по делу и без, приворовывать (на работе, на дачных участках у соседей, на стройках, где угодно), писать анонимки, ненавидеть родственников, напиваться до белой горячки, колотить чем попало домашних, по ночам прокалывать шины и поджигать гаражи недругов, но на людях быть в высшей степени скромным, тихим, застенчивым и немногословным человеком, стесняться много есть в гостях, всегда беспокоиться о том, что о тебе подумают люди, устраивать детям истерики из-за каждой двойки и испачканных штанов, потому что могут подумать, что не все, как у людей, в винном никогда не произносить слово "водка", а застенчиво бормотать, стыдливо опустив воспаленные глаза и виновато покашливая: "Беленькую", или: "Пол-литра", или: "За столько-то", но, самое главное, ни за что на свете не беспокоить врача вызовом на дом. Когда я заболевал школьником, для родителей было сущей мукой вызывать ко мне врача. Их терзала совесть, они чувствовали себя не вправе отрывать от дел занятого человека и подолгу сердито допрашивали меня, действительно ли я болен. Когда же врач все-таки приходил, они бледнели от страха и краснели от стыда, уверенные, что я симулянт. А вызывать "Скорую" вообще считалось кощунственным поступком, смертным грехом, и делалось это только в том случае, если налицо был явный Пиздец…
Впрочем, мне уже было все равно, я к тому времени мало что соображал. Я просто лежал, покачиваясь в волнах набегающей дурноты, и ни о чем не думал.