Разве затем песня, чтобы рассказать о чем-нибудь? Нет. Рассказать можно и не в песне. Песня - чтобы петь. Потому что человек поющий - это человек иного качества, чем он сам же, но не поющий. Человек поющий делает бессмысленное дело. Нет для него смысла в сегодняшнем дне, пока говорят: пою, чтобы разогнать тоску и улучшить настроение - ничего не ясно. Если песня, чтобы улучшить настроение для цели остальной практической жизни, то почему нельзя это делать физзарядкой или таблетками? Смотрите - душевные болезни, безумие лечат медицинским путем. Неужели для такого пустякового дела, как настроение, тысячи лет сотни тысяч поэтов поют, оплакивают песню, умирают за песню. С чем сравнить коллективный подвиг поэтов? Не надо его ни с чем сравнивать. Потому что сравнить его не с чем.
Во имя чего тысячи лет гибельны судьбы поэтов? Во имя Образа Человека, предчувствием которого живет коллективная душа поэтов. Во имя Образа того Человека, который будет подобен поэту в миг зарождения в нем песни и будет подобен любому человеку в такой же миг - миг восхищения.
Поэзия - это хорошо. Плачет ли она или смеется - это хорошо. Никто не знает, почему это хорошо, но это хорошо. Может, она помогает родиться в человечьем мозгу органу, заведующему восхищением.
Тогда поэты - это первенцы, это заброшенные дети будущего. Поэты - это беспризорники, потерявшие будущих родителей. Значит, и относиться к ним нужно как к беспризорникам. Все недостатки их и достоинства - отсюда. Надо относиться к ним так, как отнеслась к беспризорникам революция.
Нельзя гнать их, иначе лучшие из них гибнут, а худшие ожесточаются. Надо любить их и помнить, что где-то в будущем у них был счастливый очаг, который они потеряли, и вот теперь греются у чужого огня. Надо сажать их за стол. Надо кормить их и гладить по нечесаным головам, и тогда они расскажут в ответ на ласку о том счастливом крае, где они стали поэтами и где люди не разговаривают даже, а поют. И научат гостеприимных языку песен. И тогда у кого-то родятся те мальчик и девочка, от которых пойдет племя счастливое.
Еще в самом начале, когда я выступал и сказал, что проза - это тоже поэзия, но с более трудно уловимым ритмом, мне из зала прислали записку, которую я не мог прочесть, потому что очки забыл под штанами в своей необыкновенной сумке. И эту записку прочел вслух главный руководитель этой встречи - высокий худощавый человек со стремительным лицом. Я тогда еще не знал, кто он. В записке было написано: "Спасибо вам за то, что вы есть". Я бы хотел от всех нас послать такую же записку: "Спасибо вам за то, что вы есть". Но только я не знаю, кому.
18
Дорогой дядя!
Считается, что нужны могучие силы, чтоб стали заметны последствия.
Дорогой дядя, у меня знакомый погиб в горах, потому что чихнул, и лавина рванулась вниз. Когда лавина скопилась, годится любой звук. А когда не скопилась, чихай, не чихай ничего, кроме насморка, не добудешь.
Вопрос о Крестовом походе встал ребром - начинать или нет. С одной стороны… с другой стороны…
В общем, результаты обеих этих сторон никому не улыбались. А улыбаться как раз хотелось, и даже не улыбаться, а хохотать над всей этой наркоманской чушью, до которой докатились.
Это надо же! Всерьез обсуждают, что будет, если ничего не будет?
И тут вдруг стало известно, что профессор Ферфлюхтешвайн исчез. Нет, вы представляете? Ферфлюхтешвайн исчез, а наука осталась. Невероятно, но факт. Оказалось, что, несмотря на его исчезновение, наука не только не пострадала, но даже как бы проветрилась. И уже пошел слух, что в Академии смеются научным смехом.
А ведь была полоса, когда казалось, что Ферфлюхтешвайн и наука - это одно и то же, а оказалось, нет, не одно и то же. Одно дело - "казалось", а другое дело - "оказалось".
Жену профессора Ферфлюхтешвайна Гертруду разыскали в самом дорогом подвале. Она была невменяема и на все вопросы только повторяла фамилию мужа. "Ферфлюхтешвайн! - говорила она. - Ферфлюхтешвайн!" И лингвисты выяснили, что это означает "проклятая свинья".
Но он исчез, предварительно сбрив усы. Никто ничего не мог понять. Однако на столе у него нашли пространную цитату из Б. Даннэма и томик Гейне в русском переводе с одиозным куплетом, обведенным губной помадой коричневатого оттенка, точно такой, какую употребляла жена бежавшего, Гертруда. И этой же помадой были подчеркнуты нужные места в цитате. Этого не могло быть, но было.
Вот эта пресловутая цитата, которой погубила профессора его собственная жена. Цитируем:
"В июле 1850 года барон Юлиус Джейкоб фон Хейнау, фельдцойгмейстер австрийской армии, по прозвищу Палач, был отозван из Венгрии из-за чрезмерного усердия, с каким он оправдывал это прозвище, расправляясь со сторонниками Кошута. В сентябре того же года он посетил пивоваренный завод "Баркли и K°" в Лондоне "в целях", как писала "Рейнолдс Виикли Ньюспейпер", "инспектирования предприятия". Он записал свое имя в книге для посетителей, и таким образом весть о его прибытии распространилась по всему заводу.
В тот момент, когда барон проходил по одному из подвальных помещений, на его голову упал мешок соломы, брошенный меткой рукой, и он впервые почувствовал настроение британских рабочих. Мешок соломы был только началом. В барона начали бросать всем, что попадалось под руку. Когда же появились сами рабочие, барон и двое его спутников попытались спастись бегством. Но и на улице им пришлось не лучше: барона потащили по земле за усы, "чрезмерная длина которых, - рассказывает газета, - давала достаточно к тому возможностей"".
Цитата из книги американского философа Берроуза Даннэма, который добавляет: "Что хорошо для рабочего класса - хорошо для всей страны" - такова квинтэссенция социальной этики нашего века. Профессор сбрил усы и исчез.
Удар, нанесенный профессору женой, был неотразим. Но в действительности никто ничего не понял. Почему? Ведь он же для нее делал все. Он всю жизнь старался так ее одевать, чтоб хотелось ее раздевать.
Но, видно, и до Гертруды дошло, что с таким мужем можно допрыгаться и до Апокалипсиса.
Далее, в юридическом журнале "О тэмпора, о морэс!" появилась статья под названием "Новое о старом", в которой журналист, скрывшийся под псевдонимом Фрутазон-второй, писал: "Характерно, что книги Гейне, подсунутые профессору Ферфлюхтешвайну, были подарены Гертруде ее старой подругой, которая побывала в Москве, увлеклась буддизмом и уехала на Дальний Восток - нелепая старуха.
Но самое интересное, что все это зловещее собрание сочинений, все пять томов в издании Солдатенкова, в свою очередь, были подарены этой свихнувшейся старухе некой Кристаловной, гражданкой Подмосковья, психически шаткой особой, брошенной своим мужем, замечательным ученым, известным в узких кругах своими новаторскими трудами в области круговорота веществ.
То есть налицо явное безумие. Три старые психопатки подстроили все это дело. Как может мир зависеть от потомков той, из-за которой возникли все несчастия нашего мира?" Конец цитаты намекает на праматерь Еву.
Выяснилось, что под псевдонимом Фрутазон-второй скрывался главный жрец-юрисконсульт "Гешефт-Махер-энд Гешефт-фюрер-компани".
Это было кошмарное обвинение, которое уводило к началу начал. И опять все запуталось неумолимо. А ведь так все было складно и хорошо - рука Москвы. Потом появилась версия, что это не то рука, не то голова Генриха Гейне, давнего выкреста. И вот теперь намеки на руку праматери Евы. Однако если причиной всему она, тогда опять неясно, почему именно рука, а не нога? Ведь, как всем известно достоверно, у нее были и другие не менее интересные фрагменты.
Америка держалась легкомысленно. Она смеялась над собой, потому что столько лет терпела эту ферфлюхте-свинско-жреческую экономику, которая при всей соблазнительности принципа спроса, для поддержки дефицита всегда и непременно приводила к войне. А это в нынешних условиях, сами понимаете!.. В разгар этих событий повар-турист круизного лайнера и передал мне письмо от Кристаловны. Она писала: "Бывшего мужа стали мучить непонятные кошмары. Ему каждую ночь снился неизвестный мужчина с бутылочными глазами, который, щелкая подтяжками, назывался Громобоевым и наводил на бывшего мужа невероятный сон: будто Сапожников собирается добывать золото из морской воды. А как все давно знают, там его неисчерпаемое количество. Но затраты на его добычу превышают цену добытого золота. Однако даровой двигатель Сапожникова этот вопрос снимал. Но, мало того, Сапожников будто бы собирается подарить эту идею государству".
Бывший муж пришел к Кристаловне в диком состоянии, умолял простить и открыл тайну золотых стен. Он промаялся несколько дней. Ему мерещилось, что правительство опубликовало этот способ, и что началась гонка качания золота, и всей экономике, основанной на валюте, грозил полный крах. Что начиналась экономика обеспечения продуктами и работой. И мульти-пульти должны были перейти на твердые авансы и премии за конечный продукт. На бездельников и коррупционеров надвигалась катастрофа. Что возникали бунты мафии. Но их уже никто не покрывал за деньги. Что тайны лопнули. Дефицит тоже. Что ничего нельзя было скопить и пустить в оборот. Что гигантские поставки велись только в кредит и обеспечивались учетом по конечному результату. И что наступал окончательный крах денег…
Эти кошмары мучили бывшего мужа Кристаловны целую неделю. Потом, однажды утром, он вышел из дверей ее дачи. Зная своего бывшего мужа, Кристаловна не спускала с него глаз. Он вошел в дачный нужник и не вышел оттуда.
Когда Кристаловна стала стучать - никто не откликнулся. Она толкнула - дверь наглухо заперта изнутри. Кристаловна пыталась взломать, но силы были уже не те. Предполагая, что он утек через вентиляционное окошко, она кинулась домой и обнаружила пропажу дарственной на дачу.
Она заявила о стенах и о пропаже дарственной и мужа. "Его ищут, но он исчез. Как быть? - писала Кристаловна. - Неужели все пропало?"
Я немедленно телеграфировал: "Ерунда. Пусть ищут там же".
А тем временем в психоаналитических кругах Америки возникла дискуссия, стремительная, как рукопашная в бане. Почему именно три безумные старухи? Молодые - было бы понятно - им жить и жить. Но какое дело бездетным старухам до Конца света? В этом даже была какая-то патология, или экзистенция, если хотите. Или так у старух сублимировалась подсознательная тяги к мировому господству? Сложности, сложности…
Запросили меня, как всемирно известного специалиста по "уголкам", оказавшегося под рукой. Я дал заключение, что "уголок" вовсе не в экзистенции. А в том, что за долгую жизнь, потраченную на аборты, можно было успеть полюбить детей. Дело с Крестовым походом, такое простое и ясное вначале, теперь стало запутываться и приобретать какую-то нереальную окраску.
А действительно, как быть? Этот вопрос задал один сенатор, кажется, из оппозиции, из ее консервативного крыла. Разослали вопросы всему свету - как быть? На заседании Главного Заседания вопрос об Апокалипсисе должен стоять ребром - Да? Да. Нет? Нет. Как ни странно, ответ пришел из Японии. Он гласил:
- Решайте вопрос, как в нашем парламенте.
Сначала не поняли. Потом вспомнили. Скинулись. Кто-то кому-то дал денег.
В японском парламенте противники бьют друг друга по рылам. Кстати, телеграмма из Японии - не фальшивка ли?
Заподозрили директора одного частного издательства, которое оконфузилось с Гейне. Но оказалось, что он застрелился, после того как доказали, что он двигал столиком, а не блюдцем, и вопрос о фальшивке остался открытым.
Решили было изгнать из страны всех бывших эмигрантов до седьмого колена. Но компьютер сообщил, что тогда останутся одни индейцы, которые давно этого хотят. Враги решительно были всюду.
Сначала их было узнать легко - они смеялись. Но когда засмеялись ангелы, стало не до шуток.
Потом выяснилось - телеграмму прислала старая американская дама, перешедшая в синтоизм и натурализовавшаяся в Японии.
Дама оказалась та самая, одна из трех. Выяснилось и ее имя - Мойра. Но так звали трех богинь судьбы. Три старухи. Задумаешься тут.
На заседании Главного Заседания представитель оппозиции дал в рыло представителю правящих. Возникла общая потасовка. Нервы у всех были на пределе. У экранов телевизоров держали пари - кто кого. Вся страна хохотала. Ставки были такие, что выигравшие рванули на Гавайи покупать виллы под пальмами.
Вот бы все войны кончались разбитыми носами заинтересованных лиц. Но прошлое не переделаешь. Однако на этом Апокалипсис и кончился.
Главный Крестопоходец сам в поход не хотел. Он хотел вдохновлять. Главного Крестопоходца вывели через задние двери. Он было собрался вскочить на лошадь и промчаться по улицам города, сея панику. Но лошади не нашлось. Ему предложили велосипед. Никто этого ковбоя никогда на велосипеде не видел, и ему не пришлось переодеваться в платье сестры милосердия, как это было однажды с лидером Временного правительства времен буржуазной революции в России.
На окраине заводы очень страшно молчали, предвещая в Америке социализм и фрутазоны Ралдугина. Но он терпеть их не мог и уже подумывал о коммунизме, где инициативным людям - лафа.
Он приехал в свою виллу и долго думал. Потом поставил стол с алфавитом и положил блюдце вверх дном.
Вот его интервью с духом. Вопросы писать не буду - они понятны из ответов. Ответ:
- Кто в Америке грабит собственную казну, приближает не социализм, а коммунизм. Через социализм перескочат с разбегу.
Ответ:
- Гражданской войны и интервенции не будет. Америка - не Россия. Никто в помощь тебе войск из Европы не пошлет.
Ответ:
- База социализма в Америке есть - мощная промышленность. Ее сделают общей.
Ответ:
- Война невозможна - ядерный потолок. Борясь с коммунизмом, ты его приближаешь. Фактически, ты - ставленник Москвы.
Он зажал уши. Но никто ведь не произнес ни слова. Блюдечко скакало само. Дух работал вовсю и выявлял письменно собственные мысли лидера. Но зато в ликующей панике он обнаружил, что способен на телекинез. Ах, это ведь огромные деньги! Можно работать в лучших мюзик-холлах. Шикарный номер без кинотрюков. Никакой липы. Интересно, а бутылки передвигаются? Полные, конечно. Он стал успокаиваться и взглядом прикатил из дальнего угла бутылку. По ковру она двигалась с трудом, но достаточно быстро.
19
Дорогой дядя!
Золотой свет лежал на белых домах города Тольятти, которые были светлее неба за их крышами. Было такое время этого дня - я не знаю, можно ли так сказать, - но вечер склонялся к вечеру. Как будто во всем мире наступила пауза перехода. Данте называл это время часом мореплавателей, когда сердце говорит "прости" милым друзьям. Только было я стал, печалясь, прикидывать, какие стихи мне надо добыть у Андрея Ивановича, Ирины Павловой и у остальных - у Вацлава, например, про младшего братишку, у Вани Гусарова…
Я всегда исходил из двух положений давнего маршала Тюренна, необычайного храбреца. Когда перед смертью он давал последнее свое интервью, то на вопрос: "И откуда же это у вас такая храбрость?", он ответил:
- Я всю жизнь боялся только одного - чтобы, когда пролетает ядро, солдаты не заметили, как у меня дрожат колени.
- А как вы достигли таких результатов? И давний маршал ответил:
- Я всегда говорил себе: "Ты дрожишь, скелет? Ты задрожишь еще больше, если узнаешь, куда я тебя сейчас поведу!"
Все дело в том - "куда?"
Дорогой дядя, я никогда не боялся ходить в темноту. И когда глаза души привыкали, то я начинал видеть просвет там, где его мало кто ожидал. И говорил - вот свет. И даже пальцем тыкал.
Вот и сейчас, когда мир скрежещет и криком кричит - это видно и слышно каждому, - я вижу мир, который после гигантского выдоха уже проходит нижнюю паузу перехода, и уже начинается великий и неодолимый гигантский вдох до верхнего пика добра и света третьего тысячелетия. Ну а у них будут свои проблемы.
И мы стали выходить из подъезда на вечерний вечер и садиться в автобус, который повезет нас (о боже!) на ужин.
В дверях меня остановил светловолосый мальчик в полосатой безрукавке и сказал:
- А мы вас ждем… Мы узнали, что вы приехали.
- А кто это "мы"?
- Клуб песни. Я говорю:
- Ребятки… да вы что? Сейчас нас куда-то повезут кормить… Вот же автобус!
- А завтра?
- А завтра мы улетаем.
- Как же так? - спросил он растерянно. - Это невозможно… Меня же прислали…
- Гошка!.. Задерживаешь! - крикнули мне из автобуса.
- Вот видишь, - говорю. - Видишь?
Мы двинулись к автобусу, и он еще успел спросить:
- До нас дошли слухи, что вы перестали писать песни… Это правда?
Слухи дошли, господи боже мой!.. Да я перестал писать песни лет пятнадцать назад… Теперь-то я как раз снова начал.
- Нет, - говорю, - это ошибка. Песни я пишу. Он покивал и первый раз улыбнулся.
А наш лихой автобус бурчал на поворотах и снова летел по прямой, и наступали сладостные сумерки этого дня в этом великом, мальчишеском городе, и стекла были опущены, и влетал тугой ветер, и мне разрешили курить, и все сидели как попало, обернувшись друг к другу, и пролетали мимо большие дома и большие поляны, и небо было высокое и сиреневое.
- Я н-никогда не был в Л-лондоне, - заикаясь от тряски, сказал Сокольский. - Н-но я читал, что в Лондоне есть районы, где застройки сменяются п-полянами с к-коровами… В-вот и здесь т-так же…
- Я т-тоже не был в Л-лондоне, - говорю. - Н-но я с в-вами с-согласен. Он зах-хохотал, и мы п-приехали.
И перед подъездом с уходящей вверх широкой лестницей меня перехватил другой мальчик, темноволосый, ростом пониже и более обидчивый.
- Как же так? - сказал он. - Вы должны к нам прийти… Вы не можете так уехать… Мы вас ждали…
Я говорю:
- Парень… клянусь… Все расписано по минутам… Вот гляди… Печатная программа.
И я, подтягивая живот, достал из кармана узких своих кобеднишных штанов полоску с голубым типографским текстом.
- Давайте, давайте, - выглянул из подъезда тот самый человек, который на вечере поэзии прочел ту записку.
Мальчик, видимо, узнав его, отдал мне программу.
- Тогда мы к вам приедем, - сказал он. - В Москву.
- Ладно, - говорю. - Только не вздумайте ввалиться без предварительного звонка. Я этого терпеть не могу… Я могу работать, спать, сынишка может спать, мало ли… В общем, сначала созвонитесь.
- А телефон?
- Пишите…
И высокий человек увел меня, и мы поднялись по лестнице.
Это оказался огромный клуб. Мы какое-то время поболтали в фойе, где я увидел многих из тех, с кем встречался в эти дни переездов, и мы здоровались и улыбались, и - многих незнакомых. Но когда мы вошли в зал, где будем ужинать, и я увидел стол, я понял, что на этот раз мне несдобровать.
Я, видимо, изменился в лице, потому что, когда рассаживались, то слева от меня села Люда, а справа - Леонид Владимирович.
- Вы еще улыбаетесь! - сказал я ему.
- Я бывший участник КВН, - ответил он. - Я никогда не робел перед вертикальной посудой, но перед тарелками я за эти два дня стал испытывать трепет почти священный.
- Ирина… - сказал я Павловой, сидевшей напротив. - А как у вас там в Лондоне едят маслины? Если я буду тыкать вилкой, они будут кататься по тарелке… и может быть, даже упадут мне на штаны или на Люду…
- Руками! - грозно сказала она.