Я и МЫ. Взлеты и падения рыцаря искусства - Каплер Алексей Яковлевич 9 стр.


С отцом у Вики отношения были особые. Они никогда не выражали своих чувств, но любили друг друга, и он только улыбался, слыша о Викиных похождениях.

Кроме отца был во дворе еще один человек, странным образом не замечающий ее вопиющего поведения, – Робка Бойцов.

Каким-то образом он просто не слышал, даже будучи совсем близко, Викиной ругани. Физически не слышал. Так же как не замечал, что она постоянно якшается с какими-то подонками.

Не видел, не слышал, не понимал – такой образовался феномен.

Для Робки она была Викой, и этим все для него было сказано.

Вика поглядывала на Робку, всегда посмеиваясь и прищуривая свои кошачьи глаза.

Она всех громче смеялась над ним и находила для него самое хлесткое, самое обидное слово.

Обычное ее место, когда Вика бывала дома, – конец гладильной доски, выдвинутой из окна верхнего – шестого этажа, где находилась квартира Ткачей.

Один конец доски она заводила под столешницу тяжелого отцовского письменного стола, другой высовывала из окна.

Взяв с собой иллюстрированный журнал, она бесстрашно выходила на самый кончик доски и там усаживалась со своим журналом, поджав по-турецки ноги.

Это производило сильное впечатление на прохожих – окна Ткачей выходили на улицу.

И вот в жизни этой Вики однажды произошла неприятность.

То ли ее бросил кавалер, то ли еще что-то в таком роде.

Во всяком случае, Вике понадобилось срочно кому-то отомстить.

Человечеству с древних времен известно, что женщины самым страшным способом мести считают измену.

Вот и Вика решила прибегнуть к такому методу, считая, что она его только что изобрела.

Ввиду срочности вопроса она не стала выбирать, а увидев во дворе первого попавшегося человека – Робку, взяла его неожиданно под руку и, ничего не объясняя, сказала:

– Пошли.

Как ни неопытен был Робка, он понял, что имела в виду Вика, и, волнуясь, повел ее в укромное место на обрывистом морском берегу.

Здесь Вика неприязненно сказала:

– Только давай по-быстрому.

Робка попытался поцеловать ее, но Вика отвернулась:

– Ну, ну, без этих глупостей…

Луна зашла за облако, стало совсем темно. Робка хотел было раздеть Вику, но она его холодно отстранила, сказав:

– Еще платье порвешь.

И мгновенно разделась сама.

Сердце у Робки колотилось так, что казалось, вот-вот оно разорвет и рубашку и кургузый пиджачок и вырвется наружу.

Дышать стало так трудно, точно вдруг исчез весь воздух с берега Черного моря.

Неловко обняв Вику, Робка уложил ее у подножия большого дерева.

Это она ему позволила, но, как только Робка наклонился над нею, Вика с диким воплем вскочила и, продолжая кричать, бросилась в сторону.

Когда Робка, недоумевая и тревожась, подошел к ней, Вика залепила ему изо всей силы оплеуху, потом другую и посыпала их раз за разом.

Одной рукой била, а другой что-то с себя сбрасывала.

И называла Робку при этом оскорбительнейшими словами.

Невезение есть невезение. Если человеку на роду написано быть невезучим, то с этим ничего не поделаешь. Жди неприятностей.

В самом деле, как мог знать Робка, что именно под этим проклятым деревом пристроился муравейник и что он уложил свою даму прямехонько в этот чертов муравейник? Да к тому же и муравьи в нем были не простые, а какие-то огромные, черные и кусучие как звери.

К счастью, эта любовная неудача осталась неизвестной, не то засмеяли бы Робку, затравили бы насмешками. Между тем Робка давно уже созрел для любви.

И давно уже ему снились по ночам женщины. Это были всегда кинозвезды – то Пола Негри, то Мэри Пикфорд, а то итальянская красавица Франческа Бертини или Грета Гарбо…

Эти знаменитые в те годы звезды не только приходили к Робке по ночам, но и говорили с ним – между прочим, по-русски, – а некоторые даже обнимали и целовали его. И если уж выкладывать всю правду, в этих снах у Робки кое с кем из этих артисток складывались просто-таки близкие отношения.

Так обстояло дело до того трагикомического происшествия с Викой.

Теперь же, вместо кинозвезд, во сне стала ему являться Вика.

Он снова и снова, как тогда на берегу моря, обнимал ее – обнаженную, но финал с муравейником не приснился ни разу.

Однако же чем свободнее вел себя Робка в снах, тем скромнее, скованнее становился он в реальной жизни.

Он сторонился балерин за кулисами театра, сторонился девочек, с которыми гуляли его дружки.

Он всячески избегал женского общества.

А тут в театре случилось происшествие, которое вовсе отвлекло Робку от всех на свете проклятых женских вопросов.

Случилось все на "Травиате".

Как утверждал дирижер Евгений Иванович Слепцов, во время интродукции к "Травиате" альт Ткач – Викин отец – сыграл ему "та-ра-тира-ра-рам-та-там".

Что на музыкантском языке означает нечто совершенно непристойное. А проще говоря, "иди, мол, ты к такой-то и такой-то матери".

Сыграл это товарищ Ткач совсем тихо, и в публике как будто ни одна душа того не услышала.

Слепцов же швырнул дирижерскую палочку и вышел из оркестра.

Один за другим смолкли инструменты. Зрители с недоумением заглядывали в оркестровую яму.

За кулисами стоял крик, и все кричащие по временам еще громче кричали: "Тише!"

Прервать спектакль! Бросить дирижерскую палочку! Уйти из оркестра! Чудовищно!

Нужно сказать, что Слепцова оркестранты не любили и имели для этого основания.

Капризный, вздорный человек, Слепцов изводил их на репетициях, придирался ко всякой мелочи, заставлял бесконечно повторять одно и то же место партитуры, хотя ничего нового вытянуть из инструментов все равно не мог, не умел.

Он чувствовал свою беспомощность, свой "потолок" и злился, вымещая эту злость на ни в чем не повинных оркестрантах.

За кулисы прибежал директор театра, примчался главный администратор и просто администратор, зашел сидевший в директорской ложе секретарь горисполкома и сияющие надраенными мелом медными касками оба дежурных пожарника.

Здесь был весь оркестр – перешедший из оркестровой ямы за кулисы.

Слепцов, бледнее, чем манишка его фрачной рубахи, пил валерьянку и рвал на себе галстук-бабочку.

Оркестранты в один голос отрицали вину Ткача. Играл он свою партию и ничего такого себе не позволял. Это какая-то болезненная галлюцинация Евгения Ивановича.

– В конце концов, вы могли заявить об этом в антракте или после спектакля, – кричал Слепцову директор, – сорвать спектакль, и где? Где? В городском оперном театре!!!

– Вот послали бы вас по матушке, – кричал ему в ответ Слепцов, – посмотрел бы я, как вы бы отреагировали.

– А меня, может быть, сто раз посылали! – кипятился директор.

– Позвольте, Евгений Иванович, – успокаивал Слепцова контрабас Головчинер, – это ваша сплошная галлюцинация, никто ничего подобного не играл…

– А вы, Головчинер, смолкните, ваше дело лабать на свадьбах… Думаете, никто не знает…

Головчинер вспыхнул, оскорбленный.

Первая скрипка – он же профессор местной консерватории – Кудрявцев молчал.

– Но вы, вы-то слышали? – кричал ему Слепцов. – Вы же порядочный человек.

– Извините, мне очень жаль, – отвечал порядочный человек, – но я ничего не слышал.

– Вообще, что за разговоры – пусть местком разбирается, – сказал кто-то.

Реплика эта вызвала некоторое смущение. Председателем месткома был именно альт Ткач.

– Союз, союз разберется, передать в Рабис. А сейчас – все по местам, – приказал директор и, наскоро проверив, все ли у него застегнуты пуговицы, раздвинул занавес и вышел на авансцену к публике.

– Администрация приносит извинения, – произнес он хорошо поставленным голосом бывшего драматического артиста, – по чисто техническим причинам нам пришлось прервать интродукцию…

– Хрен там техническим, – раздался оглушительный бас с галерки, – чего заливаешь? Что я, не слыхал, как лабух мат сыграл…

Послышался смех.

– Товарищи, товарищи… – растерянно говорил директор, – это некультурно, мы продолжаем спектакль…

– Давай, давай… – добродушно согласился бас, – валяй продолжай.

Капельдинеры пытались вывести с галерки шумного зрителя – это был всем известный алкоголик Вадька Кузякин, – бывший хорист этого же оперного театра, давно уволенный за беспробудное пьянство.

Вадька, однако, сопротивлялся. Соседи стали защищать его, и капельдинерам пришлось бесславно отступить.

– Вот видите, – взволнованно говорил Слепцов, приводя в порядок свой галстук-бабочку и одергивая перед зеркалом на себе фрак, – видите? Какая же это галлюцинация, если даже Вадька Кузякин слышал? Нет, я этого так не оставлю.

– Хорошо, хорошо, мы разберемся, – подталкивал его директор, – но сейчас идите…

Когда Слепцов стал за дирижерский пульт, в зале послышался смешок, а Вадька на галерке отчетливо пропел:

"Та-ра-тира-ра-рам-та-там…"

Слепцов бросил в направлении галерки огненный взгляд, но поднял палочку, и заново началась интродукция.

Вероятно, конфликт так ничем бы не закончился, ибо свидетельство алкоголика Вадьки не приняли бы во внимание, но тут объявился еще один свидетель – Робка-ударник.

Робка долго мучительно сомневался – как быть?… Совесть комсомольца и врожденная правдивость подсказывали ему – выступить, сказать правду, но как отнесется к этому Вика? Ведь это ее отец… А оркестранты, коллектив – раз они все молчат, значит, Робкино признание сочтут предательством… Пойти против коллектива?… И снова – Вика, Вика, она будет презирать его…

Шло бурное собрание оркестра.

Робка сидел у окна, мучительно переживая раздвоение личности. Одна половина личности подсказывала ему – молчи, не смей ничего говорить. Слепцов свинья, нечего за него заступаться. А другая половина личности говорила Робке: Ткач сыграл? Сыграл. Ты слышал? Слышал, ну и скажи. И снова первая половина: зачем же ты будешь говорить? Ткач – Викин отец. Ткач – хороший человек, его, правда, не уволят – он лучший альт в оркестре, но все равно нечего тебе лезть в это дело, без тебя разберутся…

И Робка первый раз в жизни твердо решил промолчать, не говорить правду.

Но тут сама собой вдруг поднялась его рука.

– Слово Робке, – сказал председательствующий.

– Не Робке, а Роберту Бойцову, – поправил его старейший музыкант оркестра Скоморовский, – пора уже, кажется… тут не лабухи, а государственный оркестр. Говори, Роберт.

И Робка встал. Его большие уши, вертикально приставленные к голове, горели ярким пламенем.

– Я считаю своим долгом заявить, – сказал твердо Робка, – что хотя товарищ Слепцов порядочный гад…

Тут дирижер Слепцов вскочил с места, открыл рот, но никакого звука не последовало. От возмущения у него пропал голос.

А Робка продолжал:

– …Тем не менее правда есть правда. И товарищ Ткач сыграл-таки ту самую штуку. Это было.

И Робка, в ужасе от сознания совершенного, сел.

Что тут поднялось! На Робку наскакивали музыканты, кричали, размахивали руками.

Председатель безуспешно стучал карандашом по графину.

Но крики криками, а игнорировать Робкино заявление было невозможно.

Дело передали в союз, а Робке был объявлен бойкот. Никто с ним не здоровался, не разговаривал. Его не замечали.

И не только в театре, но и дома – во дворе, поскольку население состояло сплошь из музыкантов.

На правлении союза Рабиса конфликт оперного театра слушался под председательством товарища Мазепова.

До занятия председательской должности в Рабисе Тимофей Петрович Мазепов был квалифицированным маляром и хорошо зарабатывал.

Воспоминания об этом по временам срывали с уст председателя тихий стон.

Нынешняя его ставка руководящего работника не шла ни в какое сравнение с прежними малярскими доходами.

Но что поделаешь, направили на выдвижение – куда денешься. А тут еще в таких вот кляузах разбирайся.

Страсти на заседании разгорелись до последней крайности.

Ораторы, едва различимые в сизом табачном тумане, кричали и перебивали друг друга.

Из окон правления на улицу валил до того густой табачный дым, что прохожие останавливались, раздумывая – не вызвать ли пожарную дружину.

К вечеру ораторы выдохлись, устали. Сидели, тяжело дыша, и спокойно согласились с мудрым решением: объявить выговор обоим – Слепцову за то, что бросил дирижерскую палочку и прервал спектакль, Ткачу – за то, что сыграл такое.

Кроме того, назначили внеочередные перевыборы месткома на следующий же день.

И тут, на этом перевыборном собрании, произошел еще один конфуз.

После оглашения списка кандидатов в местком один из музыкантов предложил внести дополнительно кандидатуру бывшего председателя – товарища Ткача, которого, естественно, в списке не было.

Внесли.

При голосовании оказалось, что именно Ткач получил абсолютное большинство. Против была поднята только одна рука – дирижера Слепцова.

С Робкой ни на правлении, ни на перевыборном собрании не поздоровался ни один человек.

Презрение коллектива, косвенные реплики о предательстве… А тут еще начинались репетиции новой оперы, и с кем же? Со Слепцовым, который почему-то тоже стал его врагом. И главное, самое главное… Ведь встретится же он когда-нибудь с Викой…

В ячейке, где Робка рассказал свою историю, грузчики посоветовали ему послать подальше и оркестрантов и Слепцова. И даже уточнили – куда именно послать.

Но легко было им говорить…

О Вике он, конечно, умолчал.

И однажды, когда Робка в самом мрачном настроении подходил к дому, стараясь не смотреть по сторонам, его окликнул голос с неба:

– Ты что же это, ушастик, людей не замечаешь?

Робка поднял голову.

Там, высоко-высоко, на фоне ослепительно белых облаков, сидела на кончике доски, поджав под себя ноги, Вика – Подожди меня, – крикнула она.

Замерев от страха, Робка следил за тем, как она гибко поднялась, качнулась на пружинящей доске и скрылась в окно.

Робка вошел во двор.

Через минуту туда же выбежала Вика и протянула руку. В другой руке у нее был зажат платочек.

– Ну, здравствуй, что ли… – Она звонко рассмеялась – уж очень глупый был у Робки вид. – Давай лапу, чудак.

Робка протянул руку, и его как током ударило прикосновение к Викиной ладони.

– Пошатаемся? – предложила она.

И, как была, в тапочках, в старом ситцевом сарафанчике, пошла к воротам. Робка – все еще потрясенный – за ней.

То был яркий летний день. По-южному неторопливо гуляли люди.

Даже среди разряженных нэпманских женщин Вика, в своем сарафанчике, выглядела так, что мужчины оглядывались ей вслед, хотя на этот раз она шла скромно и не виляла бедрами.

Робка с изумлением смотрел на нее. То была Вика и не Вика.

Они спустились по крутой улочке к морю и шли по берегу.

Вика впервые говорила без подначек и насмешек – вполне дружески, она сказала, что ее отец простил Робку и считает, что он поступил честно, как настоящий комсомолец.

Робка улыбался. Подавленность и тревога, которые в последние дни угнетали его, теперь отпускали, освобождали…

Он с удивлением заметил, как весело светит солнце, как радостно бьются о берег маленькие волны, какие все хорошие люди идут навстречу.

Вика сбросила тапочки и пошла по воде. И Робка, следуя ее примеру, снял свои стоптанные сандалии, закатал брюки до колен и ступил в теплую воду.

Он громко засмеялся.

– Ты чего? – спросила Вика.

– Так. Ничего.

На самом же деле это было не "ничего", а настоящее счастье шлепать вот так, вместе с Викой, по пенистой кромке воды, идти за Викой, смотреть на нее…

– Послушай, Робка, что это за тип, про которого ты рассказываешь? Ну, за которого тебя все время кроют…

– Это Шарль Фурье, великий утопист.

– Ну, что там за петрушку он придумал…

И Робка пошел рядом с Викой. Торопясь и перебивая сам себя, он старался как можно полнее, лучше рассказать о фаланстере, в который, несмотря на все проработки, продолжал верить.

Говорить приходилось громко, чтобы перекрыть шум моря.

Вика задумчиво слушала.

Они давно вышли за пределы последней окраины и продолжали идти, все дальше и дальше удаляясь от города.

Пляж кончился. Берег стал обрывистым, и Вика, а вслед за ней и Робка, взобравшись наверх, пошли по краю обрыва.

Вскоре перед ними открылась небольшая бухточка, на ее берегу стоял заброшенный рыбацкий домик.

Возле него, наполовину погруженный в воду, остов рыбачьего баркаса.

Из трубы полуразрушенного домика, однако же, поднимался дым.

– Ну вот, мы и пришли, – сказала Вика и, вложив пальцы в рот, громко свистнула.

Робка, ничего не понимая, с удивлением взглянул на нее и ужаснулся внезапной перемене.

То была уже совсем другая Вика – злая, презрительно смотрящая на него.

Со стороны домика послышался ответный свист, и на пороге показались Пат и Паташон – двое воров, известных всему городу.

Говорили, что они промышляют еще и контрабандой, но поймать их на этом не удавалось. Они несколько раз судились и отсиживали в тюрьме за крупные кражи.

Еще говорили, что Вика гуляла одно время с Патом.

Настоящие их имена были Пат – Судаков и Паташон – Карапетян.

Прозвища, данные им за то, что один был высоким, другой низеньким, коренастым, эти прозвища добрых кинокомиков совершенно не подходили к ним, ибо то были мрачные, грубые парни, злобные хулиганы, уголовники, нахватавшиеся тюремной науки.

Пат, впрочем, был бы красивым малым, если б не расплюснутый в лепешку во время драки нос и угрюмый взгляд исподлобья.

Карапетян-Паташон – приземистый могучей силы армянин – любил хвастать своей силой и способностью ходить на руках. Он сбрасывал пиджак и закатывал рукава шелковой рубахи, обнажая толстые руки со вздувшимися мышцами. Затем, неожиданно легким для такого мощного тела движением, взбрасывал ноги и становился на руки. При этом обнаруживались его ярко-лиловые носки. Паташон был франтом и неизменно носил лакированные полуботинки и лиловые носки.

Выпив, он мог довольно долго ходить так на руках, произнося по-армянски какие-то стихи и вызывая восторг дружков.

– Тот самый? – спросил Пат, когда Вика с Робкой подошли к домику. – Иди, комсомол, иди, не боись.

Пат с интересом разглядывал Робку.

– Так, так… вот мы, значит, какой. Говорят, ты сильно принципиальный пацан. Викиного папашу ты, говорят, заложил, верно? Верно говорю? Чего молчишь?

И Пат треснул Робку "под вздох".

Паташон подхватил его, не дав упасть, ударил своим кулаком-молотом в лицо и отпустил.

Робка лежал в траве. Кровь текла изо рта и из носа.

Он смотрел на Вику.

Она стояла, заложив руки за спину, и покачивалась, то поднимаясь на носки, то опускаясь на пятки.

Паташон между тем вынес из домика табуретку и почерневший от времени пустой дощатый ящик. Поставил. Вытащил из нагрудного кармана яркий – в горошек – шелковый платочек. Смахнул с табуретки и с ящика пыль.

Сказал:

– Плиз, леди, джентлемены, – раскрыл коробку "Посольских", и все трое закурили.

Пат уселся на табуретку и ткнул лежащего на земле Робку ногой:

Назад Дальше