Тут я попросил разрешения как-нибудь отыскать его, чтобы потолковать по душам.
- X… с тобой, - сказал Витек, - приходи. Только пораньше приходи. Вон Борька меня почему сегодня поймал, он в полседьмого пришел. Я еще сплю. А так бы ни х… он меня не нашел. Я уж пошел шляться. Я жене зарплату до копейки приношу. Девяносто рублей. Я ее никогда не обижаю. Ограблю кого или там что - ей всегда пятерка, десятка. Она мне только говорит: "Не надо мне твоих никаких денег. Только ты не пей". А я не мoгy. Как стакан попал, так все… Дочка у меня два с половиной года. Любит меня, ужас как. К ней не идет… "Я, - говорит - к папе". Я иной раз по пьянке думаю, повеситься мне… "Мне, - говорит, - денег твоих никаких не надо, не ней только… Ты на себя посмотри, весь ты порезанный, поцарапанный… То ты с ножом идешь, то с молотком, то с топором…". Ну, х… с тобой, приходи… А только я не думал, что ты это… Я думал, ты из щипачей.
В четвертой кружке пиво оказалось каким-то водянистым и кисловатым на вкус. Я с трудом допил и поднялся из-за стола. Нa прощание Юрка сам мне вручил свой адрес.
- Заходи, - сказал Юрка. - Особенно летом. В июне. У меня не дом дача. Раздевайся, загорай. Клязьма - рядом Яблонь у меня тридцать штук, а вишен не счесть. Заходи.
Я еще раз пожал руки всем четверым и вышел на солнечную мартовскую улицу.
1971
Да, дa, красные портьеры…
Красные портьеры - привычная перегородка между тюрьмою и волею…
Это я знаю, эmo я хорошо знаю, ЧТО такое…
Кафе "Алатр", Тверская улица, тут же сразу - по правой руке…
По-моему, июнь девятнадцатого… Да, июнь…
Дежурным в тот вечер был Фабий Кусевицкий. Я сидел там с двумя приятелями (оба уже покойники), пили мы кофий невесть из каких помоев и кушали картофельные пирожные - мерзость невообразимая. Но ведь богема, богема…
Фабий с подозрительной официальностью приблизился к нашему столику, но склонился весьма доверительно.
- Вас просят в вестибюль… Всех троих…
И дальше - как в страшном сне, все предчувствуешь, предвидишь, но нету сил, невозможно уберечься…
Мы послушно двинулись за ним, обходя столики.
А уборные были у них отгорожены от вестибюля суконными занавесками, красными портьерами, и там - в соблазнительной узенькой щелочке - я разглядел кожаные куртки… Вот оно…
Сукно раздвинулось.
- Ваши фамилии? Документы? Вы арестованы…
И вот нас, троих дураков, едва ли не с почетом водворили на двух извозчиков, заранее уже зафрахтованных… (Ах, как они в то время еще были предупредительны, почти любезны!)
И покатили мы по Камергерскому, по Кузнецкому мосту, тут ведь совсем близко - до моей гимназии рукой подать…
Допрашивала меня женщина. (Чуть не написал - дама.) Лет тридцати, стриженая, вся в коже. Обвинение оказалось совершенно бредовое. Будто бы мы трое, сидя каждый вечер в кафе "Алатр", вербовали там людей и отправляли их на фронт, в помощь Деникину…
(До сих пор ума не приложу, какой идиот мог сочинить этот бессмысленный донос.)
Товарищ в коже изъяснялась крайне просто: - Подтвердится - высшая мера, не подтвердится - выпустим.
Странно, что камеру на Лубянке совсем не помню. Впрочем, и сидел-то я там всего трое суток - только что оброс да обовшивел.
Хорошо запомнил Бутырку.
Довольно дикое впечатление - роскошный какой-то барский вестибюль, лестница, коридор очень светлый, чистый и просторный, но с одной стороны сплошь серые двери… Они распахивают такую дверь, и…
В камере нас было человек девяносто. Нары справа и слева, два окна, от простенка узкий проход в направлении двери…
На ночь с одних нар на другие перекидывались доски, проход уничтожался, и получалась сплошная лежка… Ночью к параше не проберешься, чтобы не наступить на чью-нибудь ногу или руку…
А передач они принимали в то время сколько угодно. Можно было получать даже книги… Я там, помнится, сидя на нарах, под окошком первый раз прочел подряд всего Достоевского. С чувством, с толком, с расстановкой…
А через месяц в одной передаче вдруг обнаруживаю книгу "Нервные дети"… (У папеньки тогда еще не атрофировалось чувство юмора.) Стал я разглядывать эmux "Нервных детей", и сзади, где цена обозначается, нашел карандашом написанное число - 182…
На сто восемьдесят второй странице иглой были отмечены буквы: e-c-т-ь-o-p-д-e-p-o-c-в-о-б-о-ж-д-е-н-и-е…
Мне тогда неправдоподобно повезло. Уже в сентябре девятнадцатого, после взрыва в Леонтьевском, они объявили красный террор, и всех узников, кто числился у них КР (контрреволюция), всех до одного поставили к стенке.
Так погиб мой двоюродный брат, сын тети Лели.
Я частенько задаю себе вопрос: почему же я все-таки уцелел?
Отчего дело со мною у них ограничилось красными портьерами и вообще той вегетарианской отсидкой девятнадцатого года?
Может быть, потому что я всегда был себе на уме?
Или потому что никогда не лез вперед?
Помню, как в самые что ни на есть тридцатые годы встретил я на улице своего университетского приятеля. Оказалось, он еще даже не забыл латынь…
В ответ на мое - "как живешь" - он вдруг наклонился ко мне и шепотом сказал в самое ухо:
- Non cogito ergo sum.
Но ведь там, на углу Лубяки и Фуркасовского, исчезли все - умные и глупые, скромные и выскочки…
Так в чем же тут дело? Со мной…
Слепой случай?
Просто папка с делом в шкафу затерялась?
Назад завалилась, к стенке…
Хе-хе - к стенке!..
Я стараюсь теперь никогда не ходить по Лубянке…
Я избегаю Мясницкую и Милютинский…
Но как-то раз весенней ночью занесло меня на бессмысленную площадь, которую они себе там устроили. И вдруг мне померещился монумент…
Было это тоже довольно давно. Я еще жил в Москве, еще ходил к ним в должность, но шашлычник к тому времени уже подох и лежал в паноптикуме. А резвый его преемник как раз тогда давал мертвецу знать свое колье-то…
И вот той светлой ночью представился мне на этой площади невероятных размеров недостроенный (непременно недостроенный!) обелиск, сложенный из камня и кирпичей, сейчас составляющих их дома. Не только эти - высокие, главные, но и все те незаметные, где они пошли метастазами и по Кузнецкому, и по обеим Лубянкам…
Да, да взорвать бы их все в одну прекрасную ночь - ведь есть же инженеры, есть же такие способы, чтобы дом рухнул, осел, не потревожив даже спящих соседей…
И сложить бы обелиск в память всем сгинувшим со света в этом самом месте…
И пусть он займет всю их площадь…
И не надо никаких надписей, не надо никаких слов…
А вот и первая смерть, первая ласточка…
В душном и грязном городском автобусе три рейса подряд ездил пьяный. Он заснул и никак не мог прийти в себя…
Кондукторше это надоело, и она приказала шоферу ехать в милицию.
Водитель лихо подкатил прямо к "приемному покою", тормознул - пьяный свалился с сиденья и растянулся в проходе…
В автобус вошел наряд.
Милицейские потащили его, применяя популярные способы отрезвления дергали за волосы, терли ладонями уши…
Приволокли в вытрезвитель, а это был уже мертвец…
Вася Дыль-дыль умер прямо за столом в своем полуразвалившемся доме…
На клеенке валялся граненый стакан, раскинулись руки и буйная головушка…
Геройский орден свисал с лацкана вертикально вниз, и, когда в дом явилась милиция, звезда слегка раскачивалась и крутилась на своем золотом колечке…
Есть, конечно, еще один способ справиться о моем бывшем соседе. Есть тут такая тетя Паша - консьержка, она же при лифте, она же убирает лестницу, она же все, решительно все знает о нашей этажерке и ее обитателях… Можно было бы у нее спросить…
Не знаю… У меня какое-то подсознательное предубеждение против всяких о нем расспросов… Мне как будто даже хочется продлить это состояние неопределенности… Наверное, чтобы не натолкнуться на какую-нибудь ужасно пошлую прозу.
Да, тетя Паша, тетя Паша… впрочем, по возрасту она мне скорее годится в племянницы, нежели в тетушки.
А кишиневский мой период, по счастию, почти полностью совпал с нэпом… (Но, слава Богу, кончился не так трагически.)
Бог мой, это было похоже на волшебство - в страшном, мертвом оцепеневшем городе вдруг запахло свежим хлебом, в один день открылись булочные, кафе, магазины, покатили лихачи на дутых шинах, из-под земли явилась роскошная контрабанда - ажурные чулки, бритвы жиллетт, духи из Франции, кофий, вина, ликеры, коньяки…
Самым первым, пожалуй, возник из небытия кафе-ресторан "Гротеск" в Столешниковом переулке. Держал его пожилой тучный еврей, официантки у него были очень красивые, да и кухня отличная… "Гротеск" закрывался в двенадцать часов, и частенько оттуда перебирались в ресторан Вольского, тут же зa углом, Петровка, 17. В третьем этаже, бывшая огромная барская квартира…
А в тот вечер компанию нашу составляли человек что-то десять или двенадцать… Были и дамы., моя пассия и наш муж… У Вольского куражились, наверное, часов до четырех, и тут вдруг решили ехать в Петровский парк, к цыганам… Послали за лихачами, расплатились… Кто-то заметил, что путь далекий - через всю Москву, на санях, и мы стали брать со стола еду на дорогу… Я взял бутылку спирта, подумал и сунул в карман шубы маленькую кофейную чашечку, чтобы было из чего выпивать, пока едем…
Дорогой действительно пили, переговаривались, обгоняли друг друга на сонных улицах и незаметно прикатили в парк…
Долго ломились, стучали в дверь какой-то избы, пока не вышел к нам мужик босиком и с всклокоченной бородой… Отпустили лихачей, толклись на снегу, и наконец мужик снова появился - на этот раз в сапогах и подпоясанный. Прошли за ним в просторную горницу - чисто, лавки, стулья. Вышла заспанная хозяйка, стала собирать на стол…
Хозяин надел армяк и ушел, а мы расселись прямо в шубах, стали выпивать и ждать…
…и вот - одно из чудес моей жизни - чашечка, та самая хрупкая гарднеровская чашечка, которую я тогда прихватил в ресторане Вольского, цела до сих пор. Она много мне послужила в те баснословные года, так и жила в кармане шубы, и через нее проследовал не один литр спирта…
Мне достаточно сейчас подняться и подойти к посудному шкафчику, чтобы достать ее, пыльную, со второй полки… Она зеленоватого, болотном цвета, фарфор очень тонкий, если поглядеть на свет - отдает даже в голубизну… И мне всегда кажется, что это - голубизна далекою зимнею утра…
…a мы сидели в той избе, на столе - спирт, соленые огурцы, капуста, моченые яблоки, и вдруг издалека откуда-то донеслись гортанные голоса и смех, и аккорды, и скрипучие по снегу шаги, приближаются, приближаются, и вот уже вошли цыгане - ввалились с Улицы в цветастых шалях, в хромовых сапогах, со своими смуглыми гитарами, с жемчужными улыбками, с золотыми серьгами…
КЛЯЗЬМА ТРОНУЛАСЬ
- Время это так было около четырех часов. В середине апреля. Нет, в конце, Клязьма уж тронулась. Мост, я помню, уже убирали, но еще машины шли. И вот часа в четыре звонят в милицию из больницы. Доставлен председатель Удольского сельпо с ножевыми ранениями в лицо. Преступление есть. Я старший следователь. Надо ехать. А как ехать, когда Клязьма уж тронулась?.. Мы когда подошли к мосту, с понтона только одна доска метров десять. И вот так она ходит вверх-вниз. Надо идти. Участковый у меня в сапогах, а я в ботинках. Ну, перешли. Там уж лошадь ждет и возчик. Поглядел он и говорит: "Ты в ботинках не пройдешь. Вон участковый в сапогах, он пройдет. Бери, говорит мне, - лошадь, садись и езжай на Иваниху и Золотуху. А мы, говорит, - пойдем пешим". Ну, сел я в кошелку, поехал по дороге. Доехал до Иванихи. "Как, - спрашиваю, - мне попасть на Золотуху?" - "Прямо, говорят, - через озеро". Доехал до озера. А тама вода Лошадь зашла, только седелку вижу да голову. Плывет ли, идет ли - не знаю. Я - назад. Вытащил лошадь. Тут, гляжу, идет почтальон в резиновых сапогах. Я его и спрашиваю: "Где дорога на Золотуху?" Он говорит: "Только, - говорит, - через озеро". Сел он тоже ко мне в кошелку, тронули мы. Но-о, милая… И тута вода в кошелку как хлынет… И мы оба по пояс в ледяной воде. Переплыли мы так-то, а уж на той стороне, на гриве, на бугорке три уж лошади ждут. Я все себя снял, выжал одежду, штаны, кальсоны. Сел на другую лошадь, и тут уж мы благополучно доехали в самое Удолье. И сразу идем в контору сельпо. Там бабы, мужики курят, матерятся. Все ждут советскую власть. И участковый уж там. "Вот, - говорят, - его теперь, сукина сына, накажут". А преступника тута нет. "Он, - говорят, - у любовницы". Пьет. Говорит, все ему нипочем. Говорит, Клязьма тронулась, теперь ни один дурак ко мне не сунется, не приедет. Я, говорит, теперь здесь главенствую. Что хочу, то и сделаю. Пьет, и бутылка у него тама, у любовницы. А я в сельпо и говорю: "Бабы, выручайте, мне штаны надо, кальсоны…" Гляжу, уж все тащат. Штаны и валенки с галошами. Я надел все, а мое они сушить у печки повесили. А мужики тут вокруг сидят пьяные. Матерятся, курят. А мне брюки, кальсоны и валенки надели за первый сорт. Но наручники у нас с собой. Мало ли что он может начудить. Деревня ведь. Ну, как оделся, говорю: "Где он?" А мне бабы говорят: "Вон, через дом. Он тама пьянствует". А сами все боятся. Он им говорит: "Клязьма тронулась, теперь - все! Я вас тут всех!.." Ну, мы тут же с участковым пошли в тот дом. С оружием, конечно. Может ведь оказать сопротивление. Пьяный… Входим в дом, женщина в дверях встречает. "Не ходите, - говорит, - он злой. У него, - говорит, - ножик". Ну, входим мы, а он только нас увидел говорит: "Вота вы. А я вас не ждал… Клязьма, думаю, тронулась". Никакого сопротивления даже не оказал. Ну, взяли мы его и ножик взяли. На нем и кровь. А так-то он молодец. В одной руке бабу держит, в другой ножик. "Нe подходи, я тут главенствую!.." А нам никакого сопротивления… Ну, там и матом лаются и бабы и мужики. Бабы там - во задница, сиськи во, лапа… Одна, я видел, с мужиком чего-то у них получилось. Он ее матюгами, а она как ему двинет. Так он с крыльца и полетел кубарем. Пьяные ведь тоже все… Ну, привели мы его в сельпо безо всякого сопротивления. Только что матом очень лаялся. "Как это вы? говорит. - А я ведь вас не ждал". А уж и ночь. Я тут всем говорю: "Идите, говорю, - спать". А сам сел допрашивать. А он у меня в углу сидит и матерится. А я ему: "Си-ди!" Он только вскочит, бросится, а я ему: "Си-ди!" Ну, и допрашиваю. А тут сестры его крутятся: "Тише, Леша, тише…" А он: "Я их сейчас!.." Ну, я ему тут наручники. Он же пьяный. Говорю: "Си-ди!" Ну, допросили мы его. Люди тут уже поразошлись. А он в наручниках все больше чудит… А тута мужик приходит знакомый. Говорит: "Вы, - говорит, отдыхать будете?" Я говорю: "Будем. Только по очереди". Я участковому говорю: "Иди, спи до двух часов". А он говорит: "Поить ведь будут". А я ему: "А ты пригубь не больше ста пятидесяти и в два часа будь тута". А этот все чудит. Ну, я взял у него один наручник, а в стене здоровенная скоба, я его - к скобе. "Си-ди тута!" И лавку ему придвинул, хошь - спи. А у них лавки широченные. "Вот, - говорю, - тебе и кушетка. Спи, - говорю, - как у тещи в гостях…" Ну, в два часа квартальный мой, Санька, пришел, как штык. И я тоже в этот дом пошел. Там закуска, угощают. Как же, советская власть! Я тяпнул два вот таких-то стаканчика и спать. Наутро прихожу в сельпо. Участковый тама. От стены он преступника уже отстегнул. Протрезвел преступник. Сидит он, башка у него болит. Присмирел. "Вот, - говорит, - вы - псы мировой революции явились". Так-то он нас назвал: псы, говорит, мировой революции. Ну, тут приходят мужики, родственники. Все - кум, брат, сват. "Надо, - говорят, - проводить его в дом. Пусть, - говорят, - закроет все. Чтоб был порядок". Ну, надо идти. Приходим мы к преступнику. У него в доме два стула, стол, лавка и кровать изо всей мебели. Все продал, пропил. На кровати драный матрас, одеяло и подушка. Уж не знаю, какого она и была цвета. Он все пропил. Только оставил, что считал необходимое. И только кошка у него голодная больше ничего. Ну, в дом набилось мужиков, все они с водкой. "Давайте, - говорят, - выпьем. Вы же - советская власть, выпейте, говорят, - с нами". Пришлось выпить по сто пятьдесят. "Не выпустим, говорят, - иначе. Мы, - говорят, - сейчас отдыхаем. Время, - говорят, такое, Клязьма тронулась. Нам ни пахать, ни рыбачить. Не выпустим, и все тута". А потом и говорят: "Можно, - говорят, - ему, преступнику, пятьдесят грамм?" - "Нет, - говорят другие, - надо ему сто. А то у него голова болит". Ну, пришлось разрешить. Выпил он это и тут забегал по дому. А они его схватили. "Си-ди! - говорят. - Харю набьем! Тебя, - говорят, - за дело взяли. Ты, - говорят, - стерва. Мы тебе, - говорят, - дали из-за того, что у тебя, сукина сына, голова болит". И все один мат тама, все с матюжками. "Ну, - я говорю, - нам надо ехать". Мне говорят: "Три уж лошади ждут". Я говорю: "Куда мне триста?" Говорят: "Надо". Дошли до сельпо. Тама три лошади. Первая - кошелка. Для меня, для следователя, чтобы ехал, как урядник. Уже все мое высушили, да бабы выгладили. Ну, оделся я, и ботинки сухие. "Но, - говорят, - уже нельзя озером ехать. Надо ехать только гривами, а там далеко". Сел я в первые сани. Во вторые сани квартальный мой, преступник и возница. В третьи депутат, мужики и сестры его. Депутат на первом месте с возницей рядом. Он ему, преступнику-то, двоюродный. Правит тама всем. "Я, - говорит, - тута хозяин". А всего четыре класса. Деревня. Доехали до Заборочья. Мой возница у магазина стал. "Чего, говорю, - ты?" - "Тех, - говорит, - подождем". Подъехали. "Тут, - говорят, - будем прощаться". Пошли за водкой. Преступник один, как сурок, в сене сидит. И квартальный сзади высится. У меня - никуда. Вытаскивают они водку и прямо в деревне посреди Улицы начинают пить. Подносят мне первый стакан. "Выпей, - говорят, - у нас, - говорят, - иначе нельзя". Жареная рыба тут у них откуда-то взялась. Потом участковому моему подносят. Потом сами. Потом говорят: "Можно, - говорят, - ему пятьдесят грамм?.." Пришлось разрешить. Он, преступник, выпил, только крякнул. "Братцы, - говорит, - а ведь меня увозят все дальше и дальше. К тюрьме, - говорит, - к Клязьме". А они ему: "За дело и увозят. Посидишь", - говорят. Ну, опять и поехали все. Подъехали к Клязьме. Мы с квартальным свистим. На той стороне видят, что милиция. А уж лед идет вовсю. Кричим: "Давайте лодку!" Ну, лодка тут плывет, идет между льдинами. А они все, мужики, его тут целуют. "Прощай, - говорят, сиди". - "Лет ведь пять тебе дадут". - "И за дело". - "Прощай, - говорят, Лешка". Ну, тут лодка подплыла. Сели мы: преступник, квартальный и я. Тут я все-таки на него наручники надел, А то - что у него в голове? Сиганет он с лодки. Ему - чего. Я ему говорю: "Си-ди! То-то!" А то ведь он в ледяную воду прыгнет. А лодка идет, качается. Льдины кругом. Тронулась Клязьма-то. Ну, кое-как доплыли мы до берега. А тама будка. Я в милицию позвонил, и тут же нам машину прислали… И здесь уж он прямехонько в тюрьму… И вот сколько это времени прошло? Значит, вроде день один. Сутки. Точно сутки…
август 1970
Ага! Опять - красные портьеры…
Нет, тюрьма определенно гипнотизирует, тянет его…
Кабы беды не было…
А может, это и к лучшему?
Тюрьма - известная русская Ипокрена.