Звонивший, однако, оставлять сообщение не пожелал, а, выслушав мой искаженный электроникой голос, повесил трубку.
Я сел, потянулся к кисточке, но раздался еще один звонок – теперь уже в дверь. Подойдя к окну, я чуть отодвинул штору: на моем крыльце стоял летчик-отставник, читатель газет.
– Добрый день! – сказал я, распахивая дверь. – Я очень занят. В чем дело?
Отставник вздохнул и хлопнул себя по бедру сложенной в трубку газетой.
– Тут, понимаешь, такое дело, – сказал он, придав своему длинному и желтому, вечно чем-то удрученному лицу еще более потерянное выражение. – Нужен специалист. Андронкина, из девятой, умерла, а фото на памятник сделать некому...
– Заходите! – Я отпустил дверь и посторонился.
– Нет, у меня самого дела, – вновь вздохнул отставник. – И тебя отвлекать не хочу. Вот... – Он достал из кармана пиджака фотографию и передал ее мне. – Нечеткая, видишь? Почетче бы сделать, увеличить и раскрасить. Дочь ее просила, мне сказала, а я...
Я забрал фотографию из его рук. На маленькой любительской фотографии Андронкина была заснята в кресле, со сложенными на груди руками. Она смотрела в объектив как-то искоса, поджав губы. На ее плечах лежала пестрая шаль.
– Я такую работу не делаю... – чувствуя, что язык почему-то плохо слушается – слова получались куцыми, окончания проглатывались, – начал было я. – Но ради соседей...
Отставник просиял.
– На следующей неделе, раньше не смогу...
– Не горит! Позавчера только похоронили! Когда еще памятник будет... Просто дочка волнуется, а я сказал – помогу. Неудобно, понимаешь, но...
– Что тут неудобного! – не понимая, что со мной происходит, небрежно произнес я. – Соседи! Я сделаю. Сделаю хорошо. На той неделе.
– Вот спасибо! Выручил! Зайду! Бывай! Отставник развернулся и резво сбежал по ступенькам крыльца.
Когда я, в раздражении бросив на рабочий стол фото Андронкиной, вернулся в кресло, телефон зазвонил вновь: тот же незнакомый, не желающий разговаривать с автоответчиком абонент.
Я потянулся к кисточке, но, вместо того чтобы продолжить работу, взял фотографию Андронкиной и прислонил к стопке книг на краю стола.
И здесь что-то было не так!
Я откинулся на спинку кресла, потом резко вскочил, подошел к стоявшему у стены высокому стеллажу с выдвижными ящиками, в котором хранил свой архив, и начал выдвигать ящики один за другим, начал вынимать из ящиков конверты с фотографиями и негативами, причем, перебрав конверты в одном ящике, спешил перейти к другому и поэтому ронял конверты на пол. Я истово продолжал свое занятие до тех пор, пока не нашел то, что искал: еще одну фотографию Андронкиной, только теперь уже сделанную мной самим, сделанную случайно, на митинге, прошлой осенью, еще до переезда в этот дом. "Вот оно в чем дело! – понял я. – Вот почему она так со мной раскланивалась! Вот почему она прониклась ко мне симпатией! Ну и память была у покойницы!"
В тот день шел мелкий моросящий дождь со снегом. Утром мне позвонил один из приятелей, один из коллег-конкурентов и сипло, то и дело погружаясь в приступы кашля, попросил, чтобы я его выручил: ему надо кровь из носу принести в редакцию фотографии с митинга, а у него температура. Грипп. И похмелье к тому же. Могут выгнать ко всем чертям. Я согласился, хотя этого парня, всегда рывшего другим яму, терпеть не мог.
– Ну что ты, старик, какие могут быть вопросы! Конечно, старик, конечно! – сказал я, достал из сейфа свой любимый "Кэнон АФ-1", зарядил его хорошей пленочкой и поехал.
Кто-то, верящий в судьбу, в то, что наша суть рано или поздно проявится, как в растворе "Кодак D-82", способном вытянуть, казалось бы, безнадежно потерянное, постепенно проявляется нужная тебе деталь, сказал бы: "Он поехал навстречу своей судьбе!"
Чушь! Я сам ее выстраивал, свою судьбу.
Что же касается нашей сути, если она вообще у нас имеется, то для нее еще не изобретен проявитель. И изобретен никогда не будет.
Я поехал, потому что у меня не было похмелья, гриппа и температуры. Потому что не боялся быть выгнанным. Я поехал, потому что плевать хотел на своего приятеля и на его проблемы. Как, между прочим, и на всех остальных.
Митинг был тот еще. Грузовик со стоящим на нем президиумом. Какие-то жалкие личности возле, с флагами и без. Оцепление из не менее озлобленных, чем сами митингующие, ментов. Слякоть под ногами. Очередной взгромоздившийся на грузовик оратор истошно вопил в мегафон:
– ...в условиях тотального наступления на права рабочего класса мы не можем допустить нового повышения цен!
Из толпы – непонятно, то ли оратору, то ли наступающим на права рабочего класса темным личностям – орали:
– Долой!
Какая-то баба что есть мочи лупила поварешкой по кастрюле, другая, по-рыбьи открывая беззубый рот, раз за разом вытягивала: "И Ленин тако-ой мо-лодо-ой, и юный Октя-абрь впереди!" Причем "впереди" у нее звучало как-то двусмысленно: "в... – она придыхала, делала паузу, – ...переди".
Я побродил вокруг да около, сделал несколько снимков, уже вознамерился убраться восвояси, как тут на грузовик полез новый оратор. Этого проныру я узнал сразу: все тот же комсомольский задор в маленьких свинячьих глазках, все те же румяные щечки.
Ей-богу, я удивился. Так низко пасть, оказаться не в уютном кабинете при новой власти, а вот здесь, под снегом с дождем, перед толпой каких-то истериков! Это было совершенно не похоже на моего корешка, который всегда умел оказаться под теплым солнышком.
Я нацелил объектив на стоявшего на грузовике, энергично жестикулировавшего моего старинного дружка. Да с этим же словоблудом мы когда-то ездили отмечать получение паспортов под Звенигород! Байбиков, сукин сын!
Я подвигал зумом, поиграл с физиономией Бая, поставил палец на кнопку спуска, нажал. "Кэнон" выдал свои восемь кадров в секунду, но, когда я решил напоследок нажать на спуск еще раз, чье-то лицо появилось в кадре и заслонило моего дорогого Бая, принявшего, как назло, именно в этот момент особенно эффектную позу. Я опустил камеру и выразительно посмотрел на человека, испортившего мне всю малину.
Это и была Андронкина.
– С нами, значит? Хорошо! – сказала мне эта дура.
– Хорошо, хорошо... – процедил я, пытаясь отодвинуть ее плечом.
– Для какой газеты? Для нашей? – спросила она, чуть ли не облизывая кэноновский объектив (между прочим, две с половиной тысячи дойчмарок!).
– Для вашей! – Я перехватил камеру поудобнее, приготовился взять ее за воротник и отшвырнуть куда подальше, но возле нас появился высокий, явно страдающий язвой хрен.
С полей его шляпы стекала дождевая вода, острый подбородок дрожал от праведного гнева.
– Куда! Чего! Не пихайся! – обращаясь к Андронкиной, проговорил шляпа.
– Я с прессой! Я с ним вот... – Эта дура показала на меня с таким видом, словно я был не то чтобы главным редактором "их" газеты, а как минимум председателем Госкомитета по печати.
– Стой где стоишь, журналистка! – Шляпа, к моему счастью, отодвинул Андронкину, я нацелил объектив на грузовик, на Бая, только что с особенным рвением оравшего в мегафон, нажал на спуск, но мой бывший дружок уже передал мегафон стоявшим с ним рядом и повернулся ко мне спиной.
– Тьфу! Чтоб тебя! – Я плюнул себе под ноги, чем заставил человека в шляпе переключить внимание на меня, и начал пробираться сквозь толпу. Эта дура последовала за мной, но и язвенник поспешил следом за нами.
– Вы мне газетку-то подарите? На память, а?
– Подарю... – Я был готов пообещать ей все что угодно, лишь бы она отвязалась.
– Вот спасибо! А то меня тут как-то снимали телевидением, а показать не показали... Вы уж...
– Сказал – подарю, значит – подарю! Давайте адрес! – сказал я.
Но тут язвенник зацепил меня за рукав куртки:
– Эй, корреспондент! Покажи удостоверение! Кому говорят! Стой, тебе сказали! Адреса еще спрашивает! Ты кто? Откуда?
– Это наш корреспондент! – начала защищать меня дура Андронкина, однако шляпа был слишком напряжен.
– Из какой газеты? Удостоверение! Удостоверение, бля!
Я сбросил его руку, развернулся, толкнул язвенника в грудь. От толчка он поскользнулся и упал. Что-то такое нашло на меня: я нацелился на него объективом, нажал на спуск.
Теперь на штативе были прикреплены три фотографии: принесенная летчиком-отставником, фотография с оратором, с Баем, эффектно простирающим над толпой сжатый кулак, и точно такая же, но с улыбающейся физиономией Адронкиной на переднем плане.
Из маленького конверта я извлек два негатива с отснятой на митинге пленки, закрепил их на полупрозрачной наклонной поверхности ретушерского станка, взял лупу.
Да, тогда мне удалось убрать эту самую, ныне покойную Андронкину так, что и самый лучший эксперт никогда не догадался бы. Во всяком случае, в редакции остались очень довольны, а мой приятель-конкурент просто позеленел от злости, когда я снял с него все в действительности мной заработанные деньги.
Из ящика стола я достал "поляроид", сделал снимок с закрепленных на станке негативов. На карточке я пометил дату, поднялся, подошел к стеллажу, выдвинул еще один ящик, в котором держал свою коллекцию странностей – прозрачные целлофановые конвертики с такими же "поляроидными" фотографиями, – выбрал пустой конвертик, засунул в него новую фотографию.
Если бы я не занимался тупым, бездумным коллекционированием тех, кто, попав под мой ретушерский скальпель, рано или поздно, так или иначе перешел в лучший мир! Если бы я попробовал количество – уже, между прочим, изрядное! – перевести в качество, если бы задумался, только задумался!
Нет, меня на это не хватало: продолжая заниматься накопительством, я словно собирался с силами, словно готовился – не важно когда, главное, не сейчас! – признать наличие в самом себе отцовского дара.
Дара, перешедшего по наследству!
И тут вновь позвонили в дверь. Позвонили так настойчиво, протяжно, так требовательно, что я, подумав, будто это вернулся отставник, сразу, минуя окно, подошел к двери. Даже не посмотрел в глазок. На крыльце стояла Минаева, а по ее улыбке, по тому, как она крутила на пальце ремешок сумочки, было видно – эта штучка в легком подпитии.
– Привет! – хмыкнув, сказала она. – Вот решила посмотреть, как идет работа. Не помешаю?
– Работа идет... – Я загородил собой дверной проем, но Минаева нагнулась, проскользнула под моей рукой и, покачивая бедрами, по-прежнему крутя на пальце ремешок сумочки, застучала каблучками по полу мастерской.
У нее были хорошие духи, баксов так примерно под сто семьдесят, туфли под сто, юбчонка ее тянула на все триста, цену пиджачка я определить не мог. Ее ягодицы плотно перекатывались под облегавшей их тканью, ее икры были стройны. Она была ничего, эта Минаева!
– Даже мне, человеку, никому не верящему, стало любопытно: что же это за гений? – Она подошла к столу, обернулась ко мне. – Целый день, с самого утра я только и слышу от вашего приятеля: "О, Генрих Генрихович! О, мой геноссе! Великий фотограф! Великий ретушер! Уникум! Единственный в своем роде мастер!" Не выдержала! Меня всегда тянуло к себе все гениальное. Ну, покажите! Что успели сделать? Неужели еще не начали?
– Сделаю в срок... – начал я, захлопывая дверь.
– Это-то как раз и сомнительно! – Она наклонилась к станку, прищурилась, откинула со лба прядь волос. – Тут пришпилена какая-то старая мымра! Странно! Как же моя работа? Но все равно хотелось бы поприсутствовать при процессе. Это, наверное, так увлекательно! – Минаева обошла рабочий стол, направилась ко мне; подойдя вплотную, остановилась. – Правда увлекательно? Мне почему-то так кажется. Тем более рядом с вами. Вы интересный. Уж я-то разбираюсь в людях. Не скажешь, да? Разбираюсь! Ну так как? – Приподнявшись на цыпочки, она подставила для поцелуя губы, но тут же отстранилась, на мгновение прижалась ко мне бедрами, убрала руки, отступила на шаг.
– И поставьте какую-нибудь музычку! Хочется чего-то веселого!
С ощущением, что я – особенный (неверно, что это свидетельствует исключительно о каких-то, чаще всего неоправданных претензиях носителей таких ощущений), особенный среди обыкновенных, что во мне присутствует нечто, отличающее меня от всех прочих, я свыкся давно. Поначалу оно было неоформленным, скорее не ощущением, а его предчувствием, неким смутным намеком на то, что обязательно должно случиться в будущем, должно как бы развернуться из моих особенностей, из моих отличий от других. Но с того времени, как я пошел по стопам отца, мне начало казаться: это существует не в отдалении, временном и пространственном, а наличествует здесь и сейчас, окружает, носится в воздухе, окутывает, непонятное и неясное. Причем это, таящее загадку, каким-то также непонятным образом было связано с моим отцом.
Объяснение, что такая связь закономерна, поскольку я, Генрих Генрихович, – сын, а Генрих Рудольфович – отец, не удовлетворяло: родство объясняло только наличие самой связи, а не ее содержание. Постепенно, шаг за шагом я пытался разобраться в своих предчувствиях, искал то, из чего они вырастали. Пытался понять: откуда исходила угроза. Расспрашивал отца о родственниках, думая, что если кто-то из дядьев страдал, скажем, шизофренией, то болезнь вполне могла добраться и до меня, и тогда мои ощущения лучше всего объяснит психиатр.
Но родственников не было. Ни одного. Все или умерли, когда отец мой был еще ребенком, или погибли на фронтах всевозможных войн, или были расстреляны в промежутках меж ними. Кто из них чем болел, кто от чего страдал, кто что предчувствовал, оставалось неизвестным.
Я как бы отслаивал от себя все наносное, чужое, чтобы в конце концов добраться до сердцевины, которая, я был убежден, существует. Мне это удавалось, но только наполовину: после отнятия внешнего перед моим взором возникала черная дыра.
Отец мой был неблагодарным слушателем. И становился еще более неблагодарным, когда я вновь и вновь возвращался к, видимо, порядком надоевшей ему теме моих ощущений, к теме витающей везде и всюду угрозы. Он отвечал односложно, иногда отделывался неуклюжими шутками, чем еще сильнее укреплял меня в уверенности, что предчувствия не мелочь, что за ними что-то стоит.
– У тебя мания преследования? – спрашивал он.
– Да! – отвечал я.
– Или мания величия?
Я вновь соглашался, пытался объяснить ему свой метод, но отец отмахивался.
Постепенно я оставил попытки чего-нибудь от него добиться. Мне, в особенности после переселения в новый дом и новую мастерскую, начало казаться, что все дело в работе, в моих, пусть от случая к случаю, занятиях ретушью. Я отметил, что, когда ретушировал, ощущение угрозы, опасности усиливалось. Я словно переступал некую черту, за которой были уже свои, отличные от привычных законы и правила. Здесь я начинал соприкасаться с совершенно новым и сулящим одни неприятности миром.
Черная дыра принималась пульсировать, и это было одной из причин, по которой я, несмотря на навязчивое желание исправить неточности, подправить чужие недочеты, крайне неохотно брался за такую работу. Разве что хороший заработок мог еще как-то прельстить, но более заработка прельщала похвала моим умениям, действительно сравнимым с тем, на что был способен самый современный компьютер, а иногда и превосходящим его.
Более же похвал и заработка меня волновало мнение женщин: признание ими моих – отнюдь не обязательно чисто мужских – достоинств всегда было главной наградой.
Мои женщины делились на две категории: те, кого привозили в мастерскую, и прочие. Как вести себя с первыми, я знал. Переступив порог, они, пусть частично, уже мне принадлежали. Надо было только поманить. Что-нибудь посулить. Выставить себя в выгодном свете. Было ясно, что как фотограф я не лучше и не хуже других. Удачливее – это верно.
А вот мое искусство ретуши вполне годилось для построения пьедестала.
Случались и отказы, но это никогда меня не расстраивало. Отказавшая всегда сменялась другой, согласной хоть немного побыть со мной наедине, хоть одну ночь, хоть несколько часов, хоть то время, которое требовалось для быстрой разминки в спальне.
С прочими возникали проблемы. Они от меня не зависели, и Минаева, хоть ее и привез Кулагин, была из их числа.
Я сразу догадался, зачем она приехала: хотела меня поиметь и явно расстроилась, застав в одиночестве. Ей нужны были зрители, будущие свидетели ее скорой победы: если бы в мастерской оказалась Алина, Минаева начала бы настоящую битву. Не за меня – только чтобы доказать: она сильнее. Стесняться же, крутить вокруг да около она сочла бы лишним: я был специалистом в своем деле, она – в своем, в том, что важнее прочих.
– У вас был обыск? – увидев разбросанные по полу фотографии, спросила она.
Не отвечая, я начал собирать фотографии, распихивать их по конвертам, конверты – по ящикам стеллажа.
Она уселась боком на рабочий стол, щелкнула замочком сумочки, достала сигареты.
– Кулагин возил меня в ресторан. – Она прикурила, пустила дым тонкой струйкой. – Успокаивал. Говорил, вы сделаете все хорошо. Я поверила.
Она опустила взгляд и увидела сделанные на митинге фотографии.
– Да, вы кое-что умеете, – отметила Минаева. – Чистая работа. Интересно, а что чувствует тот, чье изображение убирают с фотографии? Неужели – ничего?
Я подошел к музыкальному центру и включил музыку.
– Нормально, – одобрила Минаева, прослушав первые такты. – У вас и в этом есть вкус. Что это? Впрочем, не важно! Так что он чувствует? Вы над этим не задумывались?
– Нет, – ответил я. Эта женщина льстила не стесняясь, напропалую – от "Эйс оф Бейс" было не продохнуть, она лилась с каждого угла. – Но можно провести жестокий эксперимент. Сделать свою собственную фотографию и убрать самого себя.
– Не жалко? – Она задела локтем станок, и станок завалился набок. – Лучше попробовать на ком-то другом.
– Например? – Я смотрел на ее губы: она просто-таки готовилась меня проглотить.
– Попробуйте на мне. У вас же есть мое фото. Или мы сделаем еще одно.
– Мы?
– Ну конечно, мы! Художник и модель неразделимы. Вы не знали?
Она спрыгнула со стола и расстегнула пиджачок: он был надет на голое тело. Ее возбужденные трением о подкладку соски вызывающе нацелились на меня.
– Заряжайте камеру, – продолжая раздеваться, сказала она. – Где мне встать?
– Там... – Я махнул в сторону стены, задрапированной белыми простынями.
– Как?
– Как хотите...
– Вам все равно? Но это непрофессионально!
– Как хотите!
– Ну смотрите сами! Со мной так нельзя. Мне не надо отдавать инициативу...
Я вышел на кухню, открыл холодильник, достал из ящичка на дверце коробку с пленкой. Раздался звонок телефона, и я снял трубку с аппарата, висевшего возле холодильника.
– Ты куда пропал, сынок? – услышал я голос отца. – Совсем меня забыл. От тебя никаких вестей. Уже скоро два месяца...
– Работа... – произнес я, наблюдая, как, отражаясь в стекле кухонной двери, Минаева принимает зазывные позы.
В том, что позвонил именно мой отец, было почти что мистическое совпадение – все происходящее почему-то напоминало стародавнюю историю с женщиной из ресторана-поплавка.
– Приезжай обедать, – сказал отец. – У меня сегодня хороший обед. Когда будешь?
– Не знаю. Часа через два.