ИНТЕРМЕДИЯ ГЛЯНЦЕВАЯ КАНЦОНА. БРОШКА НА КОШЕЧКУ
– Ну, фу! Неужели ты хочешь взять это говно! Я такое говно ни за что не взяла бы!
– Дорогая! Ты это ты, а я это я! Это совсем не говно!
– Ну-у-у, дорогая! Я тебе говорю – это говно, настоящее говно! Говнее не бывает!
Две очень красивых, очень богатых и очень знаменитых девушки стояли в очень модном бутике и покупали себе наряды.
На их голых локотках болтались сумочки, в сумочках лежала всякая ерунда, а еще – пластиковые карты. На картах лежали деньги. Ну, в том смысле, что деньги лежали в банке. Но на картах обозначалось, сколько денег в банке лежит.
Если бы вы поглядели на содержимое карты, вы бы обалдели от количества нулей в цифре, обозначающей деньги.
Или не обалдели бы, а выругались бы матом.
Ну и толку что в вашей ругани бессильной?
Откуда, откуда у красивых девчонок, просто – жительниц нашей страны, вот такие вот деньги? Ну откуда?! Никто не знает. Значит, девчонки-то не простые.
А какие?
А золотые.
– Эй!
Которая была белобрысая, с золотыми волосами, скрюченным пальцем подозвала продавщицу.
Продавщица подбежала услужливо, живенько: шутка ли, в их бутике сами эти! Ну, эти! Знаменитые!
– Слушаю вас!
Угодливо изогнула спину.
И как это человечек может так ловко, изящно прогибаться? Где там у него в спине хрящ? Позвонок лизоблюдства?
Еще и присела, полуприсела как-то, коленочки подогнула.
И правда, эта, золотая, на три головы выше ее была.
– Я беру это, хоть это и говно. – Золотая кинула на прилавок из-за шторки раздевалки стринги с вплетенными в них золотыми нитями. – Мне золотая прошивка нравится!
– Ну чистое говно, – презрительно сказала ее черненькая, коротко стриженная спутница.
– Мне нужно еще много чего, – сказала золотая.
– Все к вашим услугам! – сильнее изогнулась продавщица.
– Два, нет, лучше три хороших купальничка, лучше от Готье. Я скоро лечу на Бали, немного отдохнуть… покупаться!..
– От Готье у нас, наверное, нет, – продавщица покраснела, – это ведь дизайнер Мадонны…
– На хуй Мадонну, – сморщив нос, сказала золотая. – Потом такое короткое платьишко, металлическое, ну, знаете, из металлических кругляшек?.. это сейчас просто супер…
– Металлическое? – У продавщицы медленно заливалась краской голая шея.
– Ну да, да! Ты что, не в курсе! От Пако Рабанна! Старичок снова в фаворе. Добаловался железяками! Футуризм, йес! – Золотая выбросила вверх кулак.
Продавщица переварила это надменное "ты".
– У нас от Рабанна только вот… блузоны…
– Потом еще шокинг какой-нибудь! Ну, там от Нейл Барретт что-нибудь…
Продавщица стала уже густо-малиновой.
– От Нейл… Барретт?..
– У тебя кто хозяйка? – спросила золотая и взяла рукой продавщицу за подбородок. – Говори живо!
– Ольга… – Продавщица сглотнула. – Игнатьева…
– А, Оля Игнатьева! Вот пусть Оля тебя и выгонит отсюда с треском! Мне шокинг нужен обязательно! Что-нибудь из ряда вон! Все равно что! Готика! Гранж! Минимализм! Топлесс, но не для пляжа – для вечера! Юбка сзади длинная, спереди мини, грудь голая! Самый визг!
Продавщица пятилась.
Золотая оттопыривала губу.
Черная хохотала.
– Сейчас, – сказала продавщица беззвучно, заученно улыбаясь, – подыщем…
Порылась в куче дорогих тряпок. Вытащила длинную, черную как ночь тряпку.
– Вот… То, что вы хотели… Для – вечера…
Золотая переодевалась, не задергивая шторку раздевалки. Черная спокойно, с улыбкой смотрела. Закурила.
Продавщица кусала губы. Не смела сказать: у нас не курят.
Черная стряхивала пепел прямо на мраморный пол бутика.
Золотая, голая, изгибалась перед зеркалом, влезая в юбку.
Все было так, как она и хотела. Сзади длинная, хвостом пол мела; спереди – еле передок прикрывала.
А грудь? Что грудь? Грудь была, как и заказано было, топлесс.
То бишь – без всего.
– Слушай, ты в этом какая-то… древняя, – сказала черная, отводя руку с дымящей сигаретой вбок.
Золотая вышла из раздевалки.
Посетители бутика не сводили с нее глаз.
Продавщица тоже во все глаза глядела. Молчала.
– Древняя, это в каком смысле? Что, старушка уже?
Золотая подмигнула черной.
– Да нет, мать, ну что ты. Ну, как богиня.
– Я – богиня! Да!
Золотая вскинула патлатую, намазанную гелем голову. Прошлась по бутику взад-вперед. Все замерли. Глядели на ее голую грудь. Белые, как сметана, твердые груди стояли холмами, соски остро вздымались. Кончики грудей были выкрашены золотой краской.
– Отлично, – сказала черная, досасывая сигарету. Затушила окурок о стекло витрины.
– Отлично? Сейчас проверим, – сказала золотая.
И рванула на себя дверь бутика.
Черная и продавщица ничего не успели ни сказать, ни подумать.
Золотая уже вышла на улицу в вечернем костюме топлесс от Нейл Барретт.
Такси засигналили. Машины загудели. Прохожие останавливались. Пацаны поднимали вверх большие пальцы. Тетки с сумками плевались.
К золотой, отдавая честь, подошел милиционер.
– Извините, – сказал милиционер, уставившись на ее позолоченную грудь. – Извините! Это не киносъемки?
– Не киносъемки!
Золотая откровенно хохотала.
– У нас нельзя, – растерянно сказал милиционер, – вы не иностранка?
– Из перерусских русская! – крикнула золотая. – И это моя страна! Что хочу, то и делаю!
Она протянула руку и потеребила кончик милицейской дубинки, торчащей из-под руки милиционера. Придвинула к нему нагло, близко торчащую грудь. Медленно облизнула губы. Язык описал похабный круг. Золотые соски уперлись в сукно милицейской формы.
Милиционер отодвинулся.
Потом опять придвинулся.
– Ну что вы, – сказал невнятно. – Что… вы…
Потом резко отпрянул – быстро выхватил свисток – и засвистеть не успел.
Золотая одним незаметным движеньем ловко выбила у него из пальцев свисток.
И так же стояла; грудь выпятила; и так же нагло, зазывно глядела.
Свисток валялся далеко, на мостовой.
– Ходите тут, уже обнаглели, – зло сказал милиционер, красный весь, тяжело дыша, – блядюги… Мало вам стоянок… Мало из-за вас аварий…
Цапнул золотую за голое плечо. Заорал:
– Где тут твой притон, тварь?! Говори!
– За оскорбление ответишь, – спокойно, весело сказала золотая, не стряхивая цепкую руку милиционера со своего плеча.
Машины гудели.
Черная вышла из бутика, стояла в двери, опять курила. Искренне веселилась.
Милиционер и золотая смотрели друг на друга, как два зверя перед схваткой.
– Я?! Отвечу?! Это ты ответишь! Где притон?!
Он выхватил из кобуры револьвер.
Золотая плюнула натурально, слюной, на револьвер в руке мента.
Слюна поползла серой жемчужиной по черной стали ствола.
– Не трудись. Ты что, меня не знаешь?
Милиционер стоял со вскинутым револьвером, белел, краснел. Его лицо ходило волнами.
– Тебя, тварь?! Да тут тебя все…
Узнал. Побледнел.
Револьвер клюнул железным носом вниз.
– Ч-ч-ч-черт… Да ты же… Да вы…
Золотая нежно, соблазнительно вынула револьвер у него из руки, и рука разжалась, выпуская железную птицу.
И она закинула голую руку ему за шею.
Черная, прищурившись, покуривая, смотрела, как золотая и милиционер целовались взасос на краю тротуара, почти на мостовой.
Машины сигналили без перерыва.
Золотая выпустила добычу из когтей, и слегка оттолкнула от себя.
Парень стоял ни жив ни мертв.
Золотая протянула ему револьвер.
Он взял его, как под гипнозом.
– А теперь ты мне скажешь свое имя и адрес управления, где ты служишь, – тихо и нежно, сладко сказала золотая. – И я засужу тебя. И, если ты не сядешь в тюрягу, дрянь, ты заплатишь мне компенсацию за моральный ущерб, понял? На миллиончик-другой я тебя нагрею, понял?!
– Понял, – потрясенно выдавил милиционер.
Машины гудели.
Останавливались рядом, у бордюра.
Из одной машины, опустив стекло, высунулся водитель, восхищенно оглядел золотую, выкрикнул:
– Эй, вы! Офигенно смотритесь! Парочка! Я снял вас! На камеру!
Золотая оглянулась через голое белое плечо и крикнула водиле:
– Сотри снимки сейчас же! Номер машины запомню! Мало не покажется!
Водила узнал золотую. Забормотал быстро:
– Эх ты, ну да, конечно, щас!.. я щас, мигом… не беспокойтесь…
Назвал золотую по имени-отчеству – его знала вся страна.
– Вот видишь, народ меня знает. Мой народ! – крикнула золотая прямо в лицо менту, и меж жемчужных зубов пробрызнула слюна. – А ты говоришь, падла, – блядюга!
Повернулась. Пошла. Под аккомпанемент машинных резких гудков.
Черная захлопала в ладоши.
– Ловко ты его.
– Моя милиция меня бережет, – сказала золотая.
Продавщица приседала уже откровенно, будто в туалете над биде.
– Купальнички, для Бали, для океана, смотреть будете? От Анны Молинари, миленькие такие, по тридцать тысяч евро купальничек, совсем недорогие, – радостно, бодро сказала, как в детской радиопередаче.
– Буду, – сказала золотая. – А у тебя есть брошечки хорошенькие? Дешевенькие? Евро зы тыщу приблизительно. Мне надо на кошечку.
– Брошки?.. Для кошки?.. Вообще-то брошки есть… Но не для кошек… А для стильных дам, вроде вас…
– Дура ты, – сказала золотая и засмеялась. – На кошечку. На мою. Вот сюда.
И ткнула себя в низ живота.
Ну, вы поняли, куда.
Чуть повыше подола короткой спереди, длинной сзади, черной вечерней юбки.
ЧЕРНАЯ БАЛЛАДА. ГРИБЫ
У матери моей был отпуск, ей захотелось уехать из города, чтобы не видеть свой участок, не видеть, хотя бы пару недель, нашей нищей хаты и своей дворницкой метлы в кладовке. Мать оставила мне немного денег, сказала: экономь, – и поехала, с подругой, куда-то в Подмосковье, хрен его знает.
Я остался один.
Я долго не мог быть один. Никогда. Так всегда было.
Один побуду – в ящик попялюсь – чаю попью бесконечного целый день – и все, и тоска. Хоть вешайся.
Мне общество нужно. Всегда было нужно.
А тут – вот чудо привалило. Степан. И его ребята.
И революция.
Наша революция.
Я счастлив был, что Степан появился.
Когда я узнал, на сколько он меня старше, я даже испугался. А я-то его на "ты"! Да еще матерками! А он – вон он какой. Матерый волчище. Волчара.
Вождь, в натуре.
Вождей не так много в мире.
У всех революций всегда были вожди.
Нас, щенят, и должен волк матерый, вожак, за собой вести.
Иначе мы со следа собьемся; заплутаем. А то и с голоду помрем.
А нам, для того, чтобы победить, надо быть умными, здоровыми и злыми. И след не терять. Никогда.
Я остался один, но я уже был не один.
Уже со мной был Красный Зубр. Уже был медленный Паук в неснимаемых черных очках, умный очень. Уже в помощники мне Степан отрядил презабавного парня, хромого на одну ногу, он с тросточкой ко мне приходил: назвался Кузя.
Мы что-то делали уже, мелкое, не крупное, да, но для революции полезное.
И над нами – далеко – в столичных небесах – пес знает где – висел, маячил, сиял – далекий и великий Еретик.
Еретик – это был Еретик.
Он восстал против всего святого. И против всего дерьма.
Он писал книги. Он кричал на наших митингах. Он снимал фильмы. Может быть, это были плохие книги, нелепые речи и говенные фильмы. Но для нас они были самыми лучшими. Потому что мы понимали, знали: плохая, но правдивая правда лучше и чище самой великолепной, самой жемчужной лжи.
И ересь – да, ересь, я знал это, она была живее всякой святой мертвечины.
Потому что пока живой живет, он хочет живого.
Он не хочет плыть в Мертвом море.
Да в нем далеко и не уплывешь. Скоро сдохнешь.
Мать уехала; я был один; сутки болтался один.
А на второй день заявился хромой Кузя с тросточкой. И принес бутылку водки.
Мы сидели и хорошо пили, я закусона набрал, когда позвонил Красный Зубр.
– Приходи, Зубр, – сказал я с набитым ртом в трубу, – затарься только.
Зубр затарился на славу.
Две бутылки "Золотой Хохломы". И батон копченой колбасы.
– Ты наследство получил, Зубрила, а? – спросил я.
– Подработал на хлебозаводе, – нехотя сознался Зубр.
– Пауку позвони? – сказал я.
Зубр позвонил.
Паук подгреб, молодец.
Мы замечательно загудели.
Мы гудели долго, три дня из хаты не вылезали. Пили за революцию. За победу. Все прокурили. Сигаретами одеяла и матрацы прожгли. Хорошо, что хату не подпалили. А вполне могли бы.
Ночью Паук растолкал меня. Я лежал весь в клубах синего противного дыма. Горело одеяло, и еще тлела обивка старого дивана. Я, сонный, с чугунной башкой, скатился с дивана, больно ударился об пол локтями и задом. Паук спал на полу, на матрацах. Они, кажется, тоже горели. Зубр встал, он вообще на полу спал, в одежде, прямо в берцах, без всякой постели, как герой в полях, стал страшно ругаться и тушить огонь. Набрал полный чайник воды и лил на диван, на матрац, на пол, мне на голову, Пауку за шиворот. Мы орали. Зубр выкинул в форточку все банки с окурками.
– Мать тебя прибьет, когда приедет, – высвистел сквозь зубы Зубр.
Кузя спал как убитый.
Как сурок.
Он спал как убитый сурок.
Мы отоспались и гудели еще два дня.
Потом мои друзья по партии ушли.
А потом я обнаружил, что денег, которые оставила мне мать, больше нет.
Ни копейки.
"Ну что же, – подумал я весело и растерянно, – что же, что же… Поеду собирать грибы, что ли".
Стояла ранняя, ясная осень, и уже серебрились утренние холода.
Я нашел в кладовке, средь разного прекрасного старого мусора, корзинку, слегка подлатал ее дырявое дно, отправился на вокзал, сел на электричку, идущую на север, в леса, и поехал. На контролеров не нарвался.
Вылез на станции Линда. Деревенька рядом со станцией. Грязная дорога, вся в кочках, в лес ведет. Я по ней пошел, корзинку к боку прижимая.
Шел-шел, шел-шел… вот он и лес.
А если здесь грибов ни хрена нет?!
"Папанинцы на льдине вроде ремни варили, ну, я листьев наберу и зеленые щи сварю, – думал я сумасшедше. – А потом еще чего-нибудь наберу. А потом еще…"
Я остановился. Прямо передо мной, под ногами, шоколадно блестели какие-то кругляши. Я наклонился.
Это были шляпки грибов.
Конец света! Их тут была тьма!
Я проглотил слюну. Я представил себе огромную сковороду жареных грибов. Остатки масла подсолнечного у меня были, на дне бутылки. Потом представил кастрюлю, доверху полную грибным супом. С ломтиками картошечки. С листом лавровым и шариками черного перца. Даже запах ноздри защекотал.
– Ах вы мои ми-и-и-илые…
Я присел на корточки, вынул из кармана нож, большим пальцем вывернул лезвие и стал тихо, осторожно, приказывая себе не торопиться, срезать грибы.
Шут их знает, как они назывались!
Мне это было по херу.
Грибы, и все.
Я втягивал в себя слюну, радовался и старательно, ласково срезал им головы.
И вдруг я услышал – сбоку от грибной щедрой дорожки – странный стон. Такой длинный, тяжкий стон. Но не взрослый. А вроде детский.
Будто ребенок там лежал, в кустах, и тихо стонал, умирая.
Я застыл с ножом в руке.
А если там, рядом с ребенком, те, кто угрохал его, подумал я?
И пот облил мне спину.
Прислушался. Ни хруста ветки. Ни стона. Тишина.
Я долго слушал тишину. Потом отважился.
Тихо, вдумчиво ступая по палым, пахучим листьям, пошел к кустам.
И только подошел – опять раздался слабый стон.
Я, сжимая в пальцах грибной нож, наклонился и раздвинул сирые, полуголые кусты.
В кустах, на земле, в грязи, лежал, как червячок, человек.
Я обежал его всего глазами. Какое там мужик! Пацан. Мальчонка. Белобрысый. Волосы белые на затылке, надо лбом вверх торчат, будто нарочно ирокез сделал.
Перед кем ирокезом – в лесу – козырять? Перед белками?
Я подергал его за этот белый ирокез.
– Э-э-э-эй, – протянул я, – ты как? Ты как тут…
Пацан застонал громче. Перевернулся с бока на спину.
Раскрыл навстречу мне, снизу вверх, глаза.
И я увидел, что он зажимает рукой себе бок. А по пальцам липкое, красное ползет. На землю. На гнилые листья.
На грибы, что – рядом с ним, под ним, раздавленные им.
– Ну ты как же… Ну ты что…
Я сел на корточки. Сунул нож в карман. Мысли ворохались в голове тяжелые, плохие, но быстрые.
Глаза у пацана были тоже белые, как волосы.
Думать дальше было некогда. Я подхватил его под колени и под мышки, поднял и понес.
Пронес, обдираясь, сквозь кусты, сквозь бурелом, к тропе.
– Мать твою, – громко сказал над его белой головой, – а жрать-то нам будет в натуре нечего. Грибы! Погодь, друг… полежи чуток…
Я положил Белого на землю, и он снова тихо простонал. Выстонал какое-то слово. Вроде: оставь меня.
Я вернулся за корзиной. Ничего уже не думая, вытащил из кармана джинсов никчемную старую резинку, вот для чего она, оказывается, тут лежала, – привязал резинку к корзине, сладил петлю, всунул туда голову, корзинку за спину перекинул. Как рюкзак.
Вернулся к Белому. У него глаза были широко раскрыты, и осмысленная боль плескалась в них.
– Я умру, да? – спросил он членораздельно, но очень тихо, я еле услышал.
– Кто тебя? – в ответ спросил я.
– Менты, – прошелестел он.
– За что?
Я взял его на руки, как ребенка.
– Они нас ненавидят.
Корзинка била меня по спине.
– Кого?
Листья шуршали вокруг нас. Лес пах вкусной лиственной гнильцой, калиной, грибами, призрачной хвоей.
– Нас. Новую революцию. А-а-а!
Он крикнул от боли. Кровь из его пробитого ножом бока лилась мне на бок, на рубаху, на куртку.
– Значит, ты свой, – сказал я и притиснул Белого сильнее к себе. – Ты наш, пацан. Тебя как звать? А?
– Белый, – прошептал Белый.
– Я так и понял, – сказал я.
Мы доехали в город на последней электричке. Пока шли по лесу, стемнело. Контролеры пошли – я как-то ловко отбоярился. Сказал: вот брата везу в больницу, срочно, аппендицит, билет не успели купить на станции. Контролерша промолчала, устало махнула рукой. Ей было видно, что все правда.
В городе я вызвал "скорую", от соседей, с городского телефона, с сотового у меня не получилось. Врач приехал. Рану осмотрел.
– Как? В больницу везем? – бодренько спросил.
Молодой врач был, зеленый, прямо как Белый, пацан.
Мы все трое были пацаны.
Только врач-то был врач. А кто такие были мы?
– Все серьезно? – спросил я.