Ярмарка - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 7 стр.


ИНТЕРМЕДИЯ ГЛЯНЦЕВАЯ КАНЦОНА. БРОШКА НА КОШЕЧКУ

– Ну, фу! Неужели ты хочешь взять это говно! Я такое говно ни за что не взяла бы!

– Дорогая! Ты это ты, а я это я! Это совсем не говно!

– Ну-у-у, дорогая! Я тебе говорю – это говно, настоящее говно! Говнее не бывает!

Две очень красивых, очень богатых и очень знаменитых девушки стояли в очень модном бутике и покупали себе наряды.

На их голых локотках болтались сумочки, в сумочках лежала всякая ерунда, а еще – пластиковые карты. На картах лежали деньги. Ну, в том смысле, что деньги лежали в банке. Но на картах обозначалось, сколько денег в банке лежит.

Если бы вы поглядели на содержимое карты, вы бы обалдели от количества нулей в цифре, обозначающей деньги.

Или не обалдели бы, а выругались бы матом.

Ну и толку что в вашей ругани бессильной?

Откуда, откуда у красивых девчонок, просто – жительниц нашей страны, вот такие вот деньги? Ну откуда?! Никто не знает. Значит, девчонки-то не простые.

А какие?

А золотые.

– Эй!

Которая была белобрысая, с золотыми волосами, скрюченным пальцем подозвала продавщицу.

Продавщица подбежала услужливо, живенько: шутка ли, в их бутике сами эти! Ну, эти! Знаменитые!

– Слушаю вас!

Угодливо изогнула спину.

И как это человечек может так ловко, изящно прогибаться? Где там у него в спине хрящ? Позвонок лизоблюдства?

Еще и присела, полуприсела как-то, коленочки подогнула.

И правда, эта, золотая, на три головы выше ее была.

– Я беру это, хоть это и говно. – Золотая кинула на прилавок из-за шторки раздевалки стринги с вплетенными в них золотыми нитями. – Мне золотая прошивка нравится!

– Ну чистое говно, – презрительно сказала ее черненькая, коротко стриженная спутница.

– Мне нужно еще много чего, – сказала золотая.

– Все к вашим услугам! – сильнее изогнулась продавщица.

– Два, нет, лучше три хороших купальничка, лучше от Готье. Я скоро лечу на Бали, немного отдохнуть… покупаться!..

– От Готье у нас, наверное, нет, – продавщица покраснела, – это ведь дизайнер Мадонны…

– На хуй Мадонну, – сморщив нос, сказала золотая. – Потом такое короткое платьишко, металлическое, ну, знаете, из металлических кругляшек?.. это сейчас просто супер…

– Металлическое? – У продавщицы медленно заливалась краской голая шея.

– Ну да, да! Ты что, не в курсе! От Пако Рабанна! Старичок снова в фаворе. Добаловался железяками! Футуризм, йес! – Золотая выбросила вверх кулак.

Продавщица переварила это надменное "ты".

– У нас от Рабанна только вот… блузоны…

– Потом еще шокинг какой-нибудь! Ну, там от Нейл Барретт что-нибудь…

Продавщица стала уже густо-малиновой.

– От Нейл… Барретт?..

– У тебя кто хозяйка? – спросила золотая и взяла рукой продавщицу за подбородок. – Говори живо!

– Ольга… – Продавщица сглотнула. – Игнатьева…

– А, Оля Игнатьева! Вот пусть Оля тебя и выгонит отсюда с треском! Мне шокинг нужен обязательно! Что-нибудь из ряда вон! Все равно что! Готика! Гранж! Минимализм! Топлесс, но не для пляжа – для вечера! Юбка сзади длинная, спереди мини, грудь голая! Самый визг!

Продавщица пятилась.

Золотая оттопыривала губу.

Черная хохотала.

– Сейчас, – сказала продавщица беззвучно, заученно улыбаясь, – подыщем…

Порылась в куче дорогих тряпок. Вытащила длинную, черную как ночь тряпку.

– Вот… То, что вы хотели… Для – вечера…

Золотая переодевалась, не задергивая шторку раздевалки. Черная спокойно, с улыбкой смотрела. Закурила.

Продавщица кусала губы. Не смела сказать: у нас не курят.

Черная стряхивала пепел прямо на мраморный пол бутика.

Золотая, голая, изгибалась перед зеркалом, влезая в юбку.

Все было так, как она и хотела. Сзади длинная, хвостом пол мела; спереди – еле передок прикрывала.

А грудь? Что грудь? Грудь была, как и заказано было, топлесс.

То бишь – без всего.

– Слушай, ты в этом какая-то… древняя, – сказала черная, отводя руку с дымящей сигаретой вбок.

Золотая вышла из раздевалки.

Посетители бутика не сводили с нее глаз.

Продавщица тоже во все глаза глядела. Молчала.

– Древняя, это в каком смысле? Что, старушка уже?

Золотая подмигнула черной.

– Да нет, мать, ну что ты. Ну, как богиня.

– Я – богиня! Да!

Золотая вскинула патлатую, намазанную гелем голову. Прошлась по бутику взад-вперед. Все замерли. Глядели на ее голую грудь. Белые, как сметана, твердые груди стояли холмами, соски остро вздымались. Кончики грудей были выкрашены золотой краской.

– Отлично, – сказала черная, досасывая сигарету. Затушила окурок о стекло витрины.

– Отлично? Сейчас проверим, – сказала золотая.

И рванула на себя дверь бутика.

Черная и продавщица ничего не успели ни сказать, ни подумать.

Золотая уже вышла на улицу в вечернем костюме топлесс от Нейл Барретт.

Такси засигналили. Машины загудели. Прохожие останавливались. Пацаны поднимали вверх большие пальцы. Тетки с сумками плевались.

К золотой, отдавая честь, подошел милиционер.

– Извините, – сказал милиционер, уставившись на ее позолоченную грудь. – Извините! Это не киносъемки?

– Не киносъемки!

Золотая откровенно хохотала.

– У нас нельзя, – растерянно сказал милиционер, – вы не иностранка?

– Из перерусских русская! – крикнула золотая. – И это моя страна! Что хочу, то и делаю!

Она протянула руку и потеребила кончик милицейской дубинки, торчащей из-под руки милиционера. Придвинула к нему нагло, близко торчащую грудь. Медленно облизнула губы. Язык описал похабный круг. Золотые соски уперлись в сукно милицейской формы.

Милиционер отодвинулся.

Потом опять придвинулся.

– Ну что вы, – сказал невнятно. – Что… вы…

Потом резко отпрянул – быстро выхватил свисток – и засвистеть не успел.

Золотая одним незаметным движеньем ловко выбила у него из пальцев свисток.

И так же стояла; грудь выпятила; и так же нагло, зазывно глядела.

Свисток валялся далеко, на мостовой.

– Ходите тут, уже обнаглели, – зло сказал милиционер, красный весь, тяжело дыша, – блядюги… Мало вам стоянок… Мало из-за вас аварий…

Цапнул золотую за голое плечо. Заорал:

– Где тут твой притон, тварь?! Говори!

– За оскорбление ответишь, – спокойно, весело сказала золотая, не стряхивая цепкую руку милиционера со своего плеча.

Машины гудели.

Черная вышла из бутика, стояла в двери, опять курила. Искренне веселилась.

Милиционер и золотая смотрели друг на друга, как два зверя перед схваткой.

– Я?! Отвечу?! Это ты ответишь! Где притон?!

Он выхватил из кобуры револьвер.

Золотая плюнула натурально, слюной, на револьвер в руке мента.

Слюна поползла серой жемчужиной по черной стали ствола.

– Не трудись. Ты что, меня не знаешь?

Милиционер стоял со вскинутым револьвером, белел, краснел. Его лицо ходило волнами.

– Тебя, тварь?! Да тут тебя все…

Узнал. Побледнел.

Револьвер клюнул железным носом вниз.

– Ч-ч-ч-черт… Да ты же… Да вы…

Золотая нежно, соблазнительно вынула револьвер у него из руки, и рука разжалась, выпуская железную птицу.

И она закинула голую руку ему за шею.

Черная, прищурившись, покуривая, смотрела, как золотая и милиционер целовались взасос на краю тротуара, почти на мостовой.

Машины сигналили без перерыва.

Золотая выпустила добычу из когтей, и слегка оттолкнула от себя.

Парень стоял ни жив ни мертв.

Золотая протянула ему револьвер.

Он взял его, как под гипнозом.

– А теперь ты мне скажешь свое имя и адрес управления, где ты служишь, – тихо и нежно, сладко сказала золотая. – И я засужу тебя. И, если ты не сядешь в тюрягу, дрянь, ты заплатишь мне компенсацию за моральный ущерб, понял? На миллиончик-другой я тебя нагрею, понял?!

– Понял, – потрясенно выдавил милиционер.

Машины гудели.

Останавливались рядом, у бордюра.

Из одной машины, опустив стекло, высунулся водитель, восхищенно оглядел золотую, выкрикнул:

– Эй, вы! Офигенно смотритесь! Парочка! Я снял вас! На камеру!

Золотая оглянулась через голое белое плечо и крикнула водиле:

– Сотри снимки сейчас же! Номер машины запомню! Мало не покажется!

Водила узнал золотую. Забормотал быстро:

– Эх ты, ну да, конечно, щас!.. я щас, мигом… не беспокойтесь…

Назвал золотую по имени-отчеству – его знала вся страна.

– Вот видишь, народ меня знает. Мой народ! – крикнула золотая прямо в лицо менту, и меж жемчужных зубов пробрызнула слюна. – А ты говоришь, падла, – блядюга!

Повернулась. Пошла. Под аккомпанемент машинных резких гудков.

Черная захлопала в ладоши.

– Ловко ты его.

– Моя милиция меня бережет, – сказала золотая.

Продавщица приседала уже откровенно, будто в туалете над биде.

– Купальнички, для Бали, для океана, смотреть будете? От Анны Молинари, миленькие такие, по тридцать тысяч евро купальничек, совсем недорогие, – радостно, бодро сказала, как в детской радиопередаче.

– Буду, – сказала золотая. – А у тебя есть брошечки хорошенькие? Дешевенькие? Евро зы тыщу приблизительно. Мне надо на кошечку.

– Брошки?.. Для кошки?.. Вообще-то брошки есть… Но не для кошек… А для стильных дам, вроде вас…

– Дура ты, – сказала золотая и засмеялась. – На кошечку. На мою. Вот сюда.

И ткнула себя в низ живота.

Ну, вы поняли, куда.

Чуть повыше подола короткой спереди, длинной сзади, черной вечерней юбки.

ЧЕРНАЯ БАЛЛАДА. ГРИБЫ

У матери моей был отпуск, ей захотелось уехать из города, чтобы не видеть свой участок, не видеть, хотя бы пару недель, нашей нищей хаты и своей дворницкой метлы в кладовке. Мать оставила мне немного денег, сказала: экономь, – и поехала, с подругой, куда-то в Подмосковье, хрен его знает.

Я остался один.

Я долго не мог быть один. Никогда. Так всегда было.

Один побуду – в ящик попялюсь – чаю попью бесконечного целый день – и все, и тоска. Хоть вешайся.

Мне общество нужно. Всегда было нужно.

А тут – вот чудо привалило. Степан. И его ребята.

И революция.

Наша революция.

Я счастлив был, что Степан появился.

Когда я узнал, на сколько он меня старше, я даже испугался. А я-то его на "ты"! Да еще матерками! А он – вон он какой. Матерый волчище. Волчара.

Вождь, в натуре.

Вождей не так много в мире.

У всех революций всегда были вожди.

Нас, щенят, и должен волк матерый, вожак, за собой вести.

Иначе мы со следа собьемся; заплутаем. А то и с голоду помрем.

А нам, для того, чтобы победить, надо быть умными, здоровыми и злыми. И след не терять. Никогда.

Я остался один, но я уже был не один.

Уже со мной был Красный Зубр. Уже был медленный Паук в неснимаемых черных очках, умный очень. Уже в помощники мне Степан отрядил презабавного парня, хромого на одну ногу, он с тросточкой ко мне приходил: назвался Кузя.

Мы что-то делали уже, мелкое, не крупное, да, но для революции полезное.

И над нами – далеко – в столичных небесах – пес знает где – висел, маячил, сиял – далекий и великий Еретик.

Еретик – это был Еретик.

Он восстал против всего святого. И против всего дерьма.

Он писал книги. Он кричал на наших митингах. Он снимал фильмы. Может быть, это были плохие книги, нелепые речи и говенные фильмы. Но для нас они были самыми лучшими. Потому что мы понимали, знали: плохая, но правдивая правда лучше и чище самой великолепной, самой жемчужной лжи.

И ересь – да, ересь, я знал это, она была живее всякой святой мертвечины.

Потому что пока живой живет, он хочет живого.

Он не хочет плыть в Мертвом море.

Да в нем далеко и не уплывешь. Скоро сдохнешь.

Мать уехала; я был один; сутки болтался один.

А на второй день заявился хромой Кузя с тросточкой. И принес бутылку водки.

Мы сидели и хорошо пили, я закусона набрал, когда позвонил Красный Зубр.

– Приходи, Зубр, – сказал я с набитым ртом в трубу, – затарься только.

Зубр затарился на славу.

Две бутылки "Золотой Хохломы". И батон копченой колбасы.

– Ты наследство получил, Зубрила, а? – спросил я.

– Подработал на хлебозаводе, – нехотя сознался Зубр.

– Пауку позвони? – сказал я.

Зубр позвонил.

Паук подгреб, молодец.

Мы замечательно загудели.

Мы гудели долго, три дня из хаты не вылезали. Пили за революцию. За победу. Все прокурили. Сигаретами одеяла и матрацы прожгли. Хорошо, что хату не подпалили. А вполне могли бы.

Ночью Паук растолкал меня. Я лежал весь в клубах синего противного дыма. Горело одеяло, и еще тлела обивка старого дивана. Я, сонный, с чугунной башкой, скатился с дивана, больно ударился об пол локтями и задом. Паук спал на полу, на матрацах. Они, кажется, тоже горели. Зубр встал, он вообще на полу спал, в одежде, прямо в берцах, без всякой постели, как герой в полях, стал страшно ругаться и тушить огонь. Набрал полный чайник воды и лил на диван, на матрац, на пол, мне на голову, Пауку за шиворот. Мы орали. Зубр выкинул в форточку все банки с окурками.

– Мать тебя прибьет, когда приедет, – высвистел сквозь зубы Зубр.

Кузя спал как убитый.

Как сурок.

Он спал как убитый сурок.

Мы отоспались и гудели еще два дня.

Потом мои друзья по партии ушли.

А потом я обнаружил, что денег, которые оставила мне мать, больше нет.

Ни копейки.

"Ну что же, – подумал я весело и растерянно, – что же, что же… Поеду собирать грибы, что ли".

Стояла ранняя, ясная осень, и уже серебрились утренние холода.

Я нашел в кладовке, средь разного прекрасного старого мусора, корзинку, слегка подлатал ее дырявое дно, отправился на вокзал, сел на электричку, идущую на север, в леса, и поехал. На контролеров не нарвался.

Вылез на станции Линда. Деревенька рядом со станцией. Грязная дорога, вся в кочках, в лес ведет. Я по ней пошел, корзинку к боку прижимая.

Шел-шел, шел-шел… вот он и лес.

А если здесь грибов ни хрена нет?!

"Папанинцы на льдине вроде ремни варили, ну, я листьев наберу и зеленые щи сварю, – думал я сумасшедше. – А потом еще чего-нибудь наберу. А потом еще…"

Я остановился. Прямо передо мной, под ногами, шоколадно блестели какие-то кругляши. Я наклонился.

Это были шляпки грибов.

Конец света! Их тут была тьма!

Я проглотил слюну. Я представил себе огромную сковороду жареных грибов. Остатки масла подсолнечного у меня были, на дне бутылки. Потом представил кастрюлю, доверху полную грибным супом. С ломтиками картошечки. С листом лавровым и шариками черного перца. Даже запах ноздри защекотал.

– Ах вы мои ми-и-и-илые…

Я присел на корточки, вынул из кармана нож, большим пальцем вывернул лезвие и стал тихо, осторожно, приказывая себе не торопиться, срезать грибы.

Шут их знает, как они назывались!

Мне это было по херу.

Грибы, и все.

Я втягивал в себя слюну, радовался и старательно, ласково срезал им головы.

И вдруг я услышал – сбоку от грибной щедрой дорожки – странный стон. Такой длинный, тяжкий стон. Но не взрослый. А вроде детский.

Будто ребенок там лежал, в кустах, и тихо стонал, умирая.

Я застыл с ножом в руке.

А если там, рядом с ребенком, те, кто угрохал его, подумал я?

И пот облил мне спину.

Прислушался. Ни хруста ветки. Ни стона. Тишина.

Я долго слушал тишину. Потом отважился.

Тихо, вдумчиво ступая по палым, пахучим листьям, пошел к кустам.

И только подошел – опять раздался слабый стон.

Я, сжимая в пальцах грибной нож, наклонился и раздвинул сирые, полуголые кусты.

В кустах, на земле, в грязи, лежал, как червячок, человек.

Я обежал его всего глазами. Какое там мужик! Пацан. Мальчонка. Белобрысый. Волосы белые на затылке, надо лбом вверх торчат, будто нарочно ирокез сделал.

Перед кем ирокезом – в лесу – козырять? Перед белками?

Я подергал его за этот белый ирокез.

– Э-э-э-эй, – протянул я, – ты как? Ты как тут…

Пацан застонал громче. Перевернулся с бока на спину.

Раскрыл навстречу мне, снизу вверх, глаза.

И я увидел, что он зажимает рукой себе бок. А по пальцам липкое, красное ползет. На землю. На гнилые листья.

На грибы, что – рядом с ним, под ним, раздавленные им.

– Ну ты как же… Ну ты что…

Я сел на корточки. Сунул нож в карман. Мысли ворохались в голове тяжелые, плохие, но быстрые.

Глаза у пацана были тоже белые, как волосы.

Думать дальше было некогда. Я подхватил его под колени и под мышки, поднял и понес.

Пронес, обдираясь, сквозь кусты, сквозь бурелом, к тропе.

– Мать твою, – громко сказал над его белой головой, – а жрать-то нам будет в натуре нечего. Грибы! Погодь, друг… полежи чуток…

Я положил Белого на землю, и он снова тихо простонал. Выстонал какое-то слово. Вроде: оставь меня.

Я вернулся за корзиной. Ничего уже не думая, вытащил из кармана джинсов никчемную старую резинку, вот для чего она, оказывается, тут лежала, – привязал резинку к корзине, сладил петлю, всунул туда голову, корзинку за спину перекинул. Как рюкзак.

Вернулся к Белому. У него глаза были широко раскрыты, и осмысленная боль плескалась в них.

– Я умру, да? – спросил он членораздельно, но очень тихо, я еле услышал.

– Кто тебя? – в ответ спросил я.

– Менты, – прошелестел он.

– За что?

Я взял его на руки, как ребенка.

– Они нас ненавидят.

Корзинка била меня по спине.

– Кого?

Листья шуршали вокруг нас. Лес пах вкусной лиственной гнильцой, калиной, грибами, призрачной хвоей.

– Нас. Новую революцию. А-а-а!

Он крикнул от боли. Кровь из его пробитого ножом бока лилась мне на бок, на рубаху, на куртку.

– Значит, ты свой, – сказал я и притиснул Белого сильнее к себе. – Ты наш, пацан. Тебя как звать? А?

– Белый, – прошептал Белый.

– Я так и понял, – сказал я.

Мы доехали в город на последней электричке. Пока шли по лесу, стемнело. Контролеры пошли – я как-то ловко отбоярился. Сказал: вот брата везу в больницу, срочно, аппендицит, билет не успели купить на станции. Контролерша промолчала, устало махнула рукой. Ей было видно, что все правда.

В городе я вызвал "скорую", от соседей, с городского телефона, с сотового у меня не получилось. Врач приехал. Рану осмотрел.

– Как? В больницу везем? – бодренько спросил.

Молодой врач был, зеленый, прямо как Белый, пацан.

Мы все трое были пацаны.

Только врач-то был врач. А кто такие были мы?

– Все серьезно? – спросил я.

Назад Дальше