– Да-а, – сказала барышня Куус, – я же думала, вы с ума сошли. Цифры, цифры, цифры… Диктует, диктует, диктует… А Пеклеванов, змей негодный, вокруг меня, вокруг меня ходит. А увидела, думала сердце остановится. Вот сейчас, сейчас увезут ненаглядного на Скорой, и поминай, как звали…
– Глупая девочка, – сказал я, – С какой стати на Скорой? И зачем ты все время плачешь?
– На себя-то посмотрите, – сказала Манечка рассудительно и даже отступила на шаг, чтобы не мешать. Чертовщина! Ужасный сатиновый халат так и остался на мне. Недаром струсил тот прилизанный за стойкой.
Мы затолкали халат в портфель. Девочка моя внимательно меня оглядела, отыскивая следы безумия, и личико ее прояснилось.
– Я так рада, – сказала она, – я так рада, что вы не спятили. – Мы проходили сквер перед собором, и Машенька, вцепившись мне в рукав, двигалась каким-то невероятным скоком.
– О! О! О! – восклицала она и заглядывала мне в лицо так, что только оказавшись под рукой Кутузова, я вспомнил.
– Манюнечка, а где тот номер, что я диктовал вам?
Тень набежала на лицо барышни Куус, она порылась в кармашке и достала сложенный издательский бланк. Номер телефона гирляндою висел над названием издательства.
– Она не могла подождать, пока вы запишите номер. – Манечка глядела прочь, туда, где веселый храм стоял над грязной водой. – Она уехала в собственной тачке, а вы кинулись мне звонить, потому что на старости лет память никуда не годится, плохая память! – Машенька обернулась, чтобы посмотреть, подействовала ее импровизация, а меня вдруг охватил настоящий ужас. Потому что не было никакой импровизации, потому что звезды, планеты и магнитные бури устроили так, что она поверила в соперницу на тачке и ждала теперь, что я разгоню этот бред. Но как разгонишь бред? Отыскать Кнопфа, приставить к нему револьвер и велеть рассказать все о Праге и Вене? Да, этот бред будет посильнее. Но что мне делать потом: стрелять в Кнопфа и идти каяться к Кафтанову?
Близился час пик, и Невский проспект закипал. Я взглянул в сторону Конюшенной, словно надеясь увидеть там Кнопфа. Потом стиснул вялые Машенькины пальцы и припустил.
Я вихрем промчался до Большой Морской, и только слышно было, как у меня за плечом сталкивается с прохожими и лепечет извинения Манечка. У дверей переговорника я хотел отпустить ее руку, но раздумал. Хватит. Веселый добрый доктор убедил меня когда-то, что все плохое позади, и я ушел, и Женькина ладонь осталась одна-одинешенька на сером одеяле, как на вытоптанной лужайке.
"Тащит меня! Волокет!" – ярилась барышня Куус, однако руки не вырывала. Я выбрал служащую девушку посимпатичнее и протянул ей лист с записанным номером.
– Что это за номер? – спросил я.
– Я дура, – сказала Машенька, едва мы вышли на улицу. – Нет дура! – повторила она. Вы можете поколотить меня прямо тут, прямо сейчас.
– Вы коварная, мстительная особа, – ответил я. – Вон тот милиционер на углу, он, не медля, наденет на меня наручники, а то и пристрелит в подворотне, чтобы ухаживать за вами без помех.
– Вам хочется поколотить меня без свидетелей, – промолвила барышня Куус, странно улыбаясь. – К тому же, Александр Васильевич, я оставила вас без обеда, – барышня схватила меня за локоть и скорым шагом двинулась к Невскому. В угловом гастрономчике с низким потолком мы купили сыру, мягкого непропеченного хлеба и удобную фляжку водки.
– Маня, – сказал я, но девочка моя затрясла головой, словно боясь, что я собью ее с какой-то важной мысли.
Мы прошли мимо Исаакия, перешли Мойку и двинулись к Сенной. Плоская бутылочка в портфеле издавала такие звуки, словно кто-то уже пил нашу водку, шумно и жадно глотая. Манюнечка шла неторопливо и, кажется, вовсе не слушала меня. Внимательно и строго она оглядывала дома, которые мы проходили, иногда приоткрывала двери парадных и тянула меня дальше. Все это сильно походило на то, что мы собрались в гости по забытому адресу, и я, помнится, даже спросил об этом Марию Эвальдовну. Не сказав ни слова, она сосредоточенно взглянула на меня и крепко, что было сил сжала мою ладонь.
Тем временем мы вошли в улицу Пржевальского, и в том ее конце, который Сенная уже захлестывает своей суетой, Манечка толкнула тяжелую дверь.
– И кто здесь живет? – спросил я, поднимаясь за нею по исшарканной лестнице. Пройдя третий этаж, Манечка остановилась.
– Не знаю. Понятия не имею. Здесь хорошие подоконники. Садитесь.
Широкое окно у нас за спинами глядело во двор, и там, в придвинутой под острым углом соседней стене светилось ранним светом кухонное окошко. Дама моих лет, щурясь и отбрасывая руку, курила в том окне. Дама докурила, резким и точным движением метнула окурок в форточку, усталый презрительный взгляд ее задержался на мгновение на мне, и плотная занавеска разделила нас.
Манечка уложила сыр на бумаге желтой маслянистой розеткой, склонила голову к плечу.
– Как она посмотрела на вас, Александр Васильевич…
– Но вы, Манечка и не глядели в ее сторону.
– Нужно поспевать везде, – строго пояснила барышня Куус. Я достал флягу с водкой и отвинтил золотой колпачок. – Очень хорошо, – сказала моя подруга, – мы завинтим ее, и вы унесете домой, что останется. – Она уложила сыр на хлеб и подала мне, – Пейте.
Я успел еще подумать, что такие пиры никогда не нравились мне, но Маня смотрела строго.
– Ваше здоровье, Машенька.
– Нет, – сказала она, – вы просто пейте, а скажу я.
Я дважды глотнул. Водка была на славу. Манечка забрала у меня бутылку и, глядя перед собою произнесла:
– Я пью за вас, потому что вы терпите мою дурацкую ревность, потому что вы придумали, что делать с моим бредом, потому что как бы я ни бредила, вы всегда придумаете, что делать.
Сердце у меня защемило, я хотел расцеловать мою ненаглядную, но она вскинула раскрытую ладонь, и я остался на подоконнике.
– И не мечтайте, – сказала Машенька, – я буду ревновать вас всегда. – Лицо ее напряглось, и она осторожно глотнула. И тут же послышались шаги. Мужик в необыкновенно глубокой ушанке остановился на площадке третьего этажа и внимательно глядел на Маню, застывшую с фляжкой в руке.
– Хо-хо! – сказал мужик неожиданно. – Охо-хо! Давай, девчонка! – подмигнул из-под шапки, – Не гляди, что седой. Мужик без седины, что огурец без соли! – Щелкнул чем-то на своей двери, и белый медицинский свет оледенил площадку. Тут он лязгнул ключиком, и, сверкнув голой головой, исчез. Остолбеневшая Машенька сделала еще глоток.
– Вот он как… – проговорила она в задумчивости и завинтила фляжку. Потом положила мне руки на плечи, пригнулась и поцеловала. Потом еще, еще и еще… Я попробовал усадить Машеньку на колени, но она вывернулась.
– Потуши свет, – прошептала она. – Прожектор. Ненавижу…
– Манечка, – спросил я, когда мы спускались в метро, – А если бы кто-нибудь вошел?
– Некому было ответила она. – Мы с тобой там. А больше некому.
Барышня Куус – зоркая девочка. Она сказала:
– Александр Васильевич, у вашей парадной что-то странное: бегают, машут руками и все – молча.
Сердце у меня сжалось от предчувствий, я нащупал в кармане ключ. Ускоряя шаг, Манечка прижалась теснее.
– Я здесь, – сказала она. – Я здесь и никуда не денусь.
У парадной на скамейке стояли чемоданы, и Ольга трясла ладонями перед носом своего Ван дер Бума.
– С приездом, – сказал я.
Черт! Черт! Черт! Я совершенно не владею собой. Дочь отстранилась, посмотрела изумленно.
– Ну, что ты, папаша? Я же приехала. Все обошлось.
Ван дер Бум склонил свою длинную голову с юными залысинами.
– Привет, – сказал он довольно чисто и принялся разглядывать Машеньку. Дочь моя сказала:
– Папаша… – и косясь на Машеньку, сообщила, что старик как в воду канул. Я запустил их с Бумом в квартиру и смотрел, привалившись к стене, как они бестолково дергают туда-сюда свои чемоданы. Нужно было решить, где искать старика. Манечка вышла из его комнаты с разнокалиберными блестящими книжечками в руке. Дочь взглянула на лоснящиеся обложки и проговорила с неожиданной яростью:
– От них и в Хорне проходу нет, они и тут, иеговисты несчастные! – и она прибавила какое-то голландское слово, и Ван дер Бум встрепенулся и ответил ей по-ихнему.
– Именно, именно, – сказала Машенька. – Он к ним ходит, а они к вам подбираются!
И тут взгляды двух моих девочек встретились, и о чем-то они договорились, что-то такое молча решили между собой. Я сказал, что ухожу искать, и Машенька бросила иеговистские брошюры на тумбочку.
– Я с вами, – молвила она, пробираясь меж чемоданов. И тут в замке заерзал ключ, потом отворилась дверь, и старик явился. Он оглядел набитую людьми прихожую.
– Прошу прощения, – сказал он и отступил на площадку.
– Дедуля, – проговорила Ольга жалобно. Видимо, старик переменился слишком сильно. Голос ее задрожал, глаза залил влажный блеск. Она растолкала нас, выскочила за стариком, втащила его в квартиру. По-моему, он даже узнал ее. Во всяком случае, не шарахался, дал усадить себя на стул и сказал:
– Я провалился. Лужа. Тонкий лед. Сволочь!
Оленька запричитала, принялась стаскивать с него набрякшие суконные боты. Тем временем старик вытащил из карманов еще две книжонки.
– Поручено ознакомиться, – он почему-то сурово взглянул на Ван дер Бума. – И вернуть.
Оленька запустила руку в стариковы боты и вытащила оттуда что-то яркое.
– Новое дело! – сказала она возмущенно, – А мы-то с Эдуардом ждем, мы-то надеемся. А они тут стельки из открыток нарезают.
Вот так так! Ван дер Бума зовут Эдуардом. С чего бы?
– Скажи лучше, с чего ты зовешь его своим дурацким Бумом? Как разозлился на него, что я за него пошла, так и придумал своего дер Бума. Теперь запомни: твой зять – Эдди ден Ойл.
Но ты меня не сбивай. – Оля выложила на кухонный стол кусок открытки, и мы уставились на обезображенных волхвов. – Зачем ты отдал открытку деду? Почему не позвонил? Ладно хоть люди невредные попались, так сошло.
Оленька очень добрая девочка, но мифа о моей бытовой недотепистости придерживается накрепко. Впрочем, было время, когда и я считал так, но пожил со стариком и знаю: не хуже я других. Но сейчас было важно не это. Более всего я боялся, что барышня Куус обидится за меня. На ясном ее личике появилось такое ангельское выражение, что мне стало не по себе. Машенька, однако, кротко взяла со стола открытку и перевернула ее.
– Ай! – вскрикнула она, – Господи! Я помню этот телефон.
Так оно и было. Номер телефона, по которому мне следовало звонить, совпадал с пражским номером Кнопфа.
Первая моя замечательная мысль была: запрятать Оленьку с мужем. Запрятать так, чтобы сорок тысяч Кнпофов не смогли бы их отыскать. Тут же, помню захотелось остановиться и понять, с чего это я решил прятать своих детей именно от Кнопфа?
Итак, в Вене скончался некоторый господин Смрчек, о чем по телефону узнает Кнопф. Затем Кнопф звонит в Прагу, где смерть пана Смрчека (а он, видать, в самом деле чех) тоже кому-то интересна. И что тут особенного? Где и быть родственникам чеха Смрчека, как не в Праге? Но чертов телефон! Зачем моей дочери в голландском Хорне, чтобы я звонил в Прагу?
– А?
Две женщины остались на земле, которые знают, что я спрошу, раньше, чем слова станут друг за другом. К Оленьке эта прозорливость перешла от Евгении и только после ее смерти. Что же касается Марии Эвальдовны, то здесь сердце мое замирает…
– Папа, – сказала Ольга, – и охота тебе мучиться? Не позвонил да и ладно. Раз мы с Эдди здесь, значит, они тебя другим способом проверили.
И Ван дер Бум, то есть, черт его дери, Эдди! – согласно качнул туловищем. А у Манечки опасно посветлели глаза, и она тишайше спросила, кто нас проверял и по какому праву.
– Ну, нельзя же так, – огорчилась Ольга и рассказала интересные вещи.
В ихнем треклятом Хорне, куда господин ден Ойл увез Оленьку, русских прежде не бывало. Прозорливый Эдди прикинул следствия, выждал время и ресторанчик свой, который из-за близости порта назывался "Трюм", перекрестил в "Ольгу-матушку". Теперь в Хорне имелась русская кухня, и случалось, багровые борщи приносили рестораторам десяток-другой гульденов сверх ожидаемого. Словом, Оленьку в Хорне знали.
Так прошел год, потом еще один, как вдруг невесть откуда взявшееся сообщество славян-эмигрантов объявило конкурс среди выходцев из России. Требовалось написать сочинение "Почему я уехал".
"Главное, что приз", – объяснила дочь.
– Конкурентов у меня в Хорне нет. Приз – мой. Получаю приз, покупаем кофеварку.
Как бы не так! Оказалось, что денег братья-славяне не дадут. Билет на самолет до родины и обратно – вот как повернулось дело.
"А ты, папаша, звонишь в Прагу и говоришь: все, дескать, в порядке, дочь свою люблю и жду".
– Эдди, дружище, – спросил я, – как же вы без кофеварки?
Но зять мой совершенно Ольгиным жестом махнул рукой из-за затылка и на европейский манер нежно проговорил:
– Фейг-на.
Помню, я чуть не закричал, таким ясным было ощущение беспросветного ужаса. Нужно было уговаривать, кричать, гнать их из дома в аэропорт, но вместо того я сказал, что все замечательно и что завтра, самое позднее послезавтра они с моим задушевным знакомым отправятся на Соловки. Или нет, сказал я, лучше, гораздо лучше, если они отправятся с барышней Куус. Без барышни Куус мне будет одиноко и тоскливо, но дети мои запомнят эту поездку надолго. Мария Эвальдовна, Машенька, такой попутчик, лучше которого пожелать нельзя.
– Эдди, – сказал я, – вы не в силах вообразить, что вас ждет в этом путешествии!
Я суетился, как плохой затейник. Что-то рассказывал о Соловках, где не был никогда в жизни, обещал Машеньке выхлопотать отпуск в издательстве и только не смел взглянуть на Ольгу. Я знал, что увижу, и боялся увидеть это.
Наконец, Ольге надоела моя суета.
– Не скачи и не прыгай. Сядь. – попросила она. – Успокойся, папаша, я уже поняла, что нам с Эдди нужно уехать. Но почему на Соловки? И при чем тут Маша? Может быть нам лучше собрать вещички и свинтить на фиг с милой родины?
"Да! – чуть не закричал я ей в ответ. – Да, дитя мое, вам нужно бежать отсюда, сломя голову и затаиться в Хорне, и варить борщи, и забыть про братьев-славян". Но вот беда – срезанная наискось прядь покачивалась у Олиной щеки, и легкая тень подрагивала на коже, как у другой девочки, и ни одну из них я не мог выбрать.
И тут явился старик, снаряженный по-походному, и спас положение.
– Ухожу. – сказал он твердо. – Мне нет больше места, я ухожу.
– О-о, – сказал Эдди и что-то прибавил по-голландски вполголоса. Оля привстала и всмотрелась в деда.
– Папа, – сказала она, – дедуля взял наш чемодан. – Придумай что-нибудь.
– Я ухожу, – повторил старик.
– Ты взял лекарства?
Старик тряхнул чемодан, внутри что-то громыхнуло, и он посмотрел на меня с легким презрением.
– А белье? Ты взял теплое белье?
Неуверенность отразилась на отцовском лице. Я высвободил чемоданную ручку из его ладони.
– Мы все проверим вместе.
Под крышкой поверх мягкого покоился лазерный проигрыватель. Я постучал по корпусу и спросил:
– Ты думаешь, им это понравится?
Старик принялся бестолково елозить руками и бормотать, я же достал из мягкой толщи фотоаппарат и послал отцу долгий укоризненный взор.
– Я хочу сказать тебе, что с этим к ним нечего и соваться.
– Понимаю, – отвечал старик, – Подложили. Подозреваю кто. Мы переждем. Передай им, что я задержусь у тебя.
Подрагивая пальцами, точно отрясая прах, он отступил от чемодана. Я же, механически перебирая душистое содержимое, наткнулся на рамочку с фотографией, такую глубокую, что больше она походила на оконную амбразуру в старом доме. И Ольга тут же проговорила:
– Да, да! – это тебе.
А я остолбенел. На узенькой паперти, перед распахнутыми стрельчатыми дверями стоял зять мой ден Ойл, а с ним… Это было невероятно, да я и видел, что этого нет, но Ольга была противоестественно схожа с Анютой Бусыгиной.
Оля забила в ладоши и закричала:
– Попался!
– Вау! – сказал Эдди.
– Ну что ты? – Оля вырвала у меня рамку. – Это игра. Понимаешь, игра. У Эдди сестренка – визажист. Вот она из меня и сделала такую Лолиточку.
– Да! – сказал Эдди. – Она – Лолита. Раз. Потом – пф-ф! И она "Ольга-матушка". Два. И все идут смотреть. Great!
– Ага. – сказал я. – Что здорово, то здорово.
Ребята разбирали чемоданы, успокоившийся старик шлепал у себя тапками и свистел, а я, скрючившись, сидел на табуретке и не мог взять в толк, что же произошло? Словно явился кто-то деятельный и связал девочку из кафтановских фантазий (девочку плачущую, девочку переламывающую бледный стебель цветка) с моей Олей и с невинными затеями юных протестантов на берегу чужого моря.
На минуту или две безумие овладело мною. Мне почудилось, что именно там, в Хорне, сестренка моего зятя пальчиками легкими, как бабочкины крылья, набросила на Оленьку чужую судьбу.
– Эдди! – закричал я, – Эдди!
В кухню, однако, вбежала Манечка, и в ее душистых объятиях я притих. "Вы же знаете, Александр Васильевич, я с вами", – проговорила барышня Куус, и сердце толкнулось несколько раз у моего уха. Я выглянул из-под Машенькиного локтя. Почтительно склонив длинную голову, зять мой стоял в дверях. Машенька поцеловала меня и отступила.
– Эдди, – спросил я, – как зовут твою сестру?
Он нацелился взором на свой венчальный снимок, просиял и сказал "Мария", и барышня Куус взяла альбом и рассмотрела портрет внимательней. От этого имени мои подозрения почему-то рассыпались, но вернулся недавний страх. Похоже было, что все мы стоим у неприметной дверочки, и за ней неизвестные люди говорят о нас что-то неразборчивое. В любую минуту они могут обо всем договориться и зазвать нас внутрь, и исполнить свои приговоры.
– Скажи мне, Эдди, – спросил я, – что, посылала Ольга свое фото на конкурс вместе с сочинением?
Эдди качнулся в сторону комнаты, однако Олю звать не стал. Задрав подбородок и внимательно глядя перед собой, он замер и стоял так, пока вся моя фраза не впиталась в его голландские мозги.
– Да, – кивнул он, – такие conditions.
Я послал ден Ойлу воздушный поцелуй, и он ушел к Ольге. Та уже в нетерпении щелкала плечиками в шкафу и двигала по полу чемодан, у которого, как видно, не поддавался замок.
"Итак, – сказал я себе, – Итак, итак, итак". Мне вдруг нестерпимо захотелось снова созвать всех в кухню, покаяться, рассказать, как мы все увязли, услышать, что сам-то я ни в чем не виноват… Но если разобраться, каяться было не в чем. Разве только в том, что я тут же с порога не отправил своих детей в Хорн. Но этого-то я и не мог, фотография в глубокой рамочке уже явилась из чемодана. К тому же безопасность далекого Хорна была сомнительна. Ведь разговаривал же Кнопф по телефону с Веной и Прагой. Отчего и в северной Голландии не оказаться его собеседникам?