Граф уже шёл по направлению к парадному, как из-за ближайшей колонны выглянула недовольная физиономия тени Лили. Она показала хозяйке язык, достав им до собственного плеча. Подмигнула ей заговорщицки и погрозила крохотным мизинцем, при этом нижняя её губка обидчиво надулась и набухла как гриб. Гоголиада вздрогнула и засеменила за Графом, догнала, взяла под руку, своими шагами чуть замедлила его шаги, усилием воли уняла коленную дрожь и начала придумывать, что говорить.
- Не за что, что вы, право, граф! Вам спасибо, что пришли… Я… хотела спросить, да что-то никак не получалось, эти мои гости…?
Собеседник живо замотал головой, словно ждал какой-нибудь повод задержаться. А тут повод просто шикарный - граф обожал свою свиту не меньше, чем та мэтра.
Кукушка хвалит петуха.
- О, это мои друзья: литераторы, поэты, диссиденты, э… - тут он сбавил обороты, запнувшись на возникшей мысли о литераторах, - э… элита, одним словом… (вздохнул устало и понуро) наши собратья по перу. Я прошу прощения у вас, голубушка моя, за них, все мы, писатели, народ разный, одни к примеру, как вы, тихие-тихие, затворники, даже своего рода колдуны, а другие вот этакие, э… неугомонные…
Но ведь пишут же, чёрт их побери, пишут! Чёрт их побери… что пишут, чертяги!..
Чёрти что пишут!..
Граф, после выпитого, слегка заплутал языком по лабиринтам мысли, запутавшись в собственной тираде. Было заметно, как картинки произносимого вслух сразу встают у него перед глазами, и немного ставят в тупик. Он замолчал и насупился: видимо, сказанное вылетело из уст неожиданно даже для самого графа. А конфузы светский лев не любил.
Хозяйка поспешила его утешить:
- Ну, уж ладно, привели так привели, мне гости не помеха. А тем более… со братья.
По мужественному черепу графа поездили морщинки, он готовился к выступлению.
Кстати, почему так говорят - "мужественный череп"? Это диагноз или законное строение черепной коробки? А если второе, то каково оно на самом деле, это строение, в чём заключается именно природная мужественность черепа? Скажем проще, а стало быть точнее - у графа сзади череп был почти квадратный. На такой голове легко должна была держаться фуражка, и даже при шквальном ветре её не сдуло бы с кубо-образной головы. А фуражки ассоциируются с войной, а война - с мужеством.
Вот, путём подобных ассоциативных эволюций, в умах тех, кому довелось видеть графа со спины, и сложилось впечатление, что его мутированный череп выглядит именно "мужественно" и никак иначе.
И, раз уж мы расписались тут про физиологические достоинства героя, необходимо отметить ещё одну его отличительную черту. Данное описание также не применёт использовать разговорный штамп, а именно: глаза у графа были бутылочного цвета.
Это какого именно, спросит дотошный читатель и будет прав, ведь давно минули те времена, в которых все бутылки были непременно стеклянные и непременно мутно-зелёного цвета. Можно добавить - цвета морской волны. Так, несколько испачканной морской волны. Да, даже и просто грязной. Мутной-мутной. Сколько бы не подбиралось синонимов, а трудно избежать слова "мутность". Наверное, это по тому, что именно некоторая "мутность" - и есть основная психологическая черта людей - обладателей глаз бутылочного цвета. Не сильно уступал им и граф. Душа человек, но лишь выпьет лишнюю унцию шампанского, как его глаза автоматически приобретают цвет, через который "дна души" не разглядеть ни с каким скафандром ныряльщика. Сложные глаза. Сложные люди. Перед ними пасуют детекторы лжи и пророки. Психоаналитики не берутся копаться в их сути, невидимой даже их обладателям. А на самом деле, всё просто - если человеку не успели в детстве привить чётко сформулированную мораль, то окружение этого человека обречено. Попробуйте судить кошку за то, что она стащила у вас рыбу со стола. Очень трудно объяснить кошке её неправоту.
Почти невозможно. Плавающая мораль. Трудно быть владельцем кошки.
Однако к этому времени граф уже оправился от замешательства. Он крутил большим и указательным пальцами серебряную пуговку на груди у Гоголиады и жевал мысль. Она не реагировала на подобные графские выходки, прекрасно понимая, что граф в эту секунду просто думает, формулирует (что даётся ему с превеликим трудом, и уж если он этим занят, то это значит только одно - он уважает собеседницу. Иначе бы, как всегда - не церемонился и ляпал напрямик). Она терпеливо ждала. Хотя подспудно уже догадывалась, о чём граф попытается повести речь. Итак, разродился:
- Голубонька вы моя… Э… Я вот ли, на правах вашего… творческого наставника…
Э… вот ли… не могу ли испросить вас о некоем мне одолженьице?
"Графова голубонька" переменилась в лице. Холодом подёрнулись веки, как-то побелели и вытянулись скулы, и сама Гоголиада словно выпрямилась в струну, по-чеховски заламывая пальцы. Взгляд стал надменным, а речь спокойна и холодна. "Догадалась", - подумал граф и был прав.
- Ну, что же вы так робеете, право, как юнош незрелый, Граф? Вы - единственный, кто мне дорог из всей этой писательской когорты - собратии. У вас я пример нашла и для жизненного подражания, да и вам я обязана двумя изданными моими книгами…
Ну же. Просите!
Отступать было некуда. Позади графа оставался балкон с парапетом над бездной. Эх, пропадать так… Граф сделал голос особенно вежливым, отчего тот получился мармеладно липким.
- Вот о книгах и просьба моя…
Вдруг его перебили истошные вопли внизу, у последнего, не отъехавшего экипажа.
Орали вежливым шёпотом. Хотели графа.
Граф сконфузился, как поскользнулся. Опрокинул на парапет перил своё грузноватое тельце, поискал глазами кричавших и заорал:
- Сейчас, сейчас же! Дайте нам секунду посекретничать!
Отвернулся от ожидающих и пробормотал, даже не заметив, что говорит вслух:
- Не таков же я старик, что бы мне неочем было с молоденькою дамою пошу-шу!.. - спохватился и к Гоголиаде, - Вот, право, нехристи торопливые, сбили-таки старика.
На улице не унимались, слышалось и недовольное бурчание кучера. Граф вновь перевалился через парапет:
- Золотой плачу, пусть ждёт, плачу золотой! - и снова к Гоголиаде, - О чем бишь я, голубонька вы моя? (в поисках мысли залюбовался её лицом) Ох, если бы все наши беллетристки были этакой красы обворожительной, я бы-то, ей богу бы, помолодел!
А так - вы меня не приголубите, даже не глядите, а остальной мне свет скушён.
Тут граф просиял от возникшего в его угоревшем за вечер от выпитого мозгу каламбура. Он приосанился и протрубил то ли ожидавшим его гулякам, то ли ещё чёрт знает каким теням, наполнявшим дом:
- Скучно мне с вами, господа!!!
Гоголиаду каламбур покоробил. Стало как-то… стыдно, что ли. Так бывает, когда пьяный родственник начинает изливать душу первому встречному. Гоголиада приняла совсем уж учительский вид и, одновременно строго и устало скомандовала подсказку:
- Просьба ваша…
Граф благодарно заморгал. Потом закудахтал:
- Ах, старый чёрт те что, просьба же! Голубонька вы моя! Вся столица уж слухом изошла, а вы всё молчок? Гремит слухами столица-то, что вы… э… книжицу новую написали, издать вот-вот задумали…
Ответ был короток и холоден, даже молитвенно монотонен:
- Господь с вами, ваша милость!
Скрутило графа, завернуло и вывернуло. Он обполз, обтёк Гоголиаду и, уже с другого плеча, зашёл на новый виток:
- Ох, ох! Скрываете! Ох, как горько вы меня, писаку старого разобижаете…
Пошутили, признайтеся! Скромничаете. Но, уж коль сами меня за друга держите, коль две книги, ещё в рукописях мне первому собственноустно читали, и даже с дневником перед тем, как сжечь - ознакомили, так, голубушка вы моя, удостойте, прошу вас, прочтите и четвёртую… Я зайду к вам намедни, без сотоварищей, без прессы, один, как и раньше, да у комелька и послушаю? А вы мне поворкуете, прочтёте книжечку, да? Завтра, в пять?!
Упоминание графом сожжённый дневник не прошло бесследно. Графу показалось, что конец его фразы она даже и не услышала. Глаза затуманились, и сознание направило взгляд Гоголиады куда-то назад, наоборот, вглубь её мозга, к памяти. Тело осталось, стояло тут, перед ним, а Гоголиады в нём словно и не было, она будто выпорхнула куда-то. Графу стало страшно. Он покашлял. Попереминался с ноги на ногу. Покашлял. Буфы тяжёлого бархата штор наполнились сквозняком, как паруса.
Где-то скрипнула дверь. Странно заржала лошадь внизу. Внизу. Там люди. А здесь тело Гоголиады с открытыми глазами и вздымающейся грудью. Она дышит, но её здесь - нет. Что такое "стеклянные глаза", он не знал, но глаза из стекла видеть приходилось. Теперь рядом с ним стояла вполне живая женщина, но мимо него смотрели её живые зрачки из стекла.
Вдруг по телу Гоголиады рябью прошла мелкая дрожь, и глаза оживились. Она возвращалась. Граф облегчённо выдохнул последний хмель.
- Ваше общество мне не неприятно, Граф, и потому заходите, когда вздумаете, но только книги я новой не написала, уж вы поверьте мне, а не слухам столичным…
- Слухами светская жизнь полнится! - затараторил граф, стараясь перешептать плохо отступающий страх, - Голубонька, вы свет хоть и видите, и в оном бываете, но - изредка, и как бы - опрометью, а сути его и не знаете: свет, он не на глазу, но на слуху, вот его сущность! Это с виду только все как павлины павами ходят, а послушать, как сии павлины поют, так ой-ё-ёй!..
Граф случайно раздавил чашку с остатками кофе. Вытер (по возможности незаметно от хозяйки) руки о скатерть, запихнул носком туфли осколки под стол.
- Не доводилось в павлиньи песни вслушиваться, - нараспев задумчиво произнесла Гоголиада, словно пробуя слова на вкус, - А вот, что бы "свет слушать"… ума не хватило. Свет, если он есть, он изнутри проглядывает.
Тут уже не согласился граф:
- Не ругайте, голубонька, свет наш. Он хоть и хилён, а всё ж - наш! Пусть ростом не удался, от времени только скрючивается, а не растёт, а если и растёт, той куда-либо в бок, то на запад, то на восток, пусть ударение он не знает, куда влепить, толи на п-о-няла, толи на пон-я-ла, а всё же он - наш, национальный… э… многонациональный… (хмыкнул новому, зародившемуся в его трезвеющей голове писательскому каламбуру) и татарский на треть!.. Так для того такие как вы, голубонька и пригодитесь! Обсветить! Облагородить! Чтоб и просветить нашу жизнь пустосветскую!
Граф остался доволен своей речью и победно посмотрел на собеседницу. Но той не было на прежнем месте. Граф опять вздрогнул и поискал её глазами, дико оглядываясь в пустом и тёмном замке.
Гоголиада сидела на корточках у камелька, грела пальцы, смотрела на них, а не в огонь.
Он не слышал, как она отошла так далеко во время его проповеди о национальных светских особенностях. Что ж, над всем задумываться - думалки не хватит. Сам подошёл к ней, встал за спиной. Лишний раз видеть её задумчивый взгляд ему не хотелось. После того "отсутствия в присутствии", трезветь графу уже было некуда.
Гоголиада задумчиво произнесла:
- Я ж теперь гожусь боле для монастыря, чем для жизни светской. Уйду я скоро, и не держите меня здесь, уйду, тяжело моё здесь положение.
Графу стало смешно. Это ж надо, что придумала. Эх, знала бы ты, голубонька, как по утрам болят суставы и в сами кости словно спицы повставляли. Когда просыпаешься утром и не знаешь, то ли спать только лёг, а то ли уже и поспал? Об отдыхе все думы, начиная с самого раннего утра. Это - начинающаяся старость. Это - конец молодости. Больше не тянет плюхнуться с разбегу в речку: и холодно, и можно не вынырнуть. Это когда горячее молоко прельщает больше кружки доброго вина, это когда проходящая мимо тебя юбка уже не вызывает даже щекочущих воспоминаний… хотя про юбку для неё - не то. Граф осклабился в отеческой улыбке:
- И это вы, молодка, говорите мне, псу обглоданному?! Милочка вы моя, да чем же положеньице-то ваше столь тяжкое, чтоб уходить от нас?
Гоголиада медленно развернулась к нему и начала подниматься. На графа опять словно сыростью повеяло. Он сжался внутри сюртука и, стараясь не смотреть в глаза хозяйке, попытался проследить, куда она смотрит. Она показывала ему ладони и пальцы. Долго показывала, покручивая их перед носом графа и вместе же с ним их разглядывая. Потом тихо сказала:
- Посмотрите! Совсем холодные…
Граф отпрянул и промолчал. Нечего было говорить. К тому же он понял, что если ещё пробудет у Гоголиады хоть некоторое время, оно (это самое время) окажется роковым для его души. Граф заспешил, засуетился в поисках трости и шляпы, по обыкновению в таких случаях затараторил:
- Всё, всё, всё! Главное-то я уже услышал, и, значит, до завтра. Всё-всё-всё!
Спасибо за бал, за приём, жажду услышать книжицу, всё было обворожительно, восхитительно и замечательно, как и хозяйка этого дома!
Ушёл.
Стало промозгло.
Вернулся, просто ворвался. Но запнулся на пороге и застыл. Оттуда и протрубил: - …А издатели уже дерутся, делят, червонцесчитатели, кому вас печатать!
Гоголиада промолчала.
Граф подождал реакции. Нет реакции. Сдулся и прошептал:
- Высоко парите, голубонька… Спокойной вам ночи…
Ах, как прав был в своём пожелании Граф, как прав!
Так немногое разделяло эти два существа - талантливого, но безгениального Графа и гениальную, но бесталанную в обычной жизни беллетристку. Так немногое разделяло, а вот гляди, разделило. Ушёл.
Она закрывает глаза, и на цветных пятнах "внутреннего экрана" начинают проявляться и мелькать осколки слов, фраз и уже целого монолога, написанного горящим рваными тонкими струями огнём. Так приходит к ней Проза. Надо только закрыть глаза, вчитаться и начать записывать. Дальше придёт Голос, и слова потекут через неё на бумагу, правясь по пути и складываясь окончательно уже на самих листах.
Гоголиада сомнамбулой прошла в кабинет библиотеки и села за рабочий стол. Свечи в канделябрах горели испуганно - откуда-то сквозило на хрупкое пламя. Поэтому тени по коричневой обивке кабинета плясали угловатый танец глухонемых. Не надо смотреть на тени - они начнут разговаривать и сбивать. Всё написанное единожды и отпечатанное в тираже - становится её следом среди людей. Приходит вновь, возвращается к ней в виде плотных теней, и тогда стыдно почти за каждое слово, выроненное впопыхах записи, ведь всё написано "по живому", всё это было с ней самой, пусть не всегда в жизни или не совсем так, как в жизни. Пусть тысячу раз открещиваются писатели, мол, не надо проецировать написанное нами на нас, ассоциировать с нами самими, мол, мы - есть мы, а написанное нами - просто написано и всё. Враньё. Надо. Если чего в голове у человека нет, так он об этом и не пишет. Закон сохранения энергии. Всё, всё было. И кто его там уже разберёт, было на самом деле или только в голове, в фантазии-воображении? Никто не разберёт. Случается, пересказываешь случай, из жизни, разным людям в разное время, а потом уже и вспомнить невозможно, как оно было там на самом деле - столько добавилось по пути "подробностей". И так далее и далее, и всё хранится в голове, и просыпается, когда не зовёшь, и муторно становится в груди, хоть волком вой. Садишься за перо и переписываешь эти случайности, свои черты присваивая "хорошим героям" и не задумываясь, что все плохие черты в "плохих героях" - это не что иное, как так же твои собственные черты. Ибо если чего у человека в голове нет, так он об этом и не знает. Всё твоё кровное, весь воз.
Из-за балконной портьеры выглянула плотная тень Пики. Она ехидно усмехнулась, довольная таким поворотом мысли. Растворилась. Нет её. И не было никогда. Но, однако - была. Есть. И теперь останется с ней навсегда, ибо сама Гоголиада стала матерью для неё, бесплотной тени - героини её собственного романа. Романа о ней самой. О себе. Да ведь и не пугаемся мы отражения в зеркале! Привыкли. Значит можно привыкнуть и к ним… А как бы мы взвыли, если бы в зеркало глянуло на нас и загримасничало отражение нас самих, только двадцатилетней давности? А двадцатилетней будущности??
Гоголиада схватила перо, обмакнула в чернила и застрочила по листу:
А кто же повинен в том, что вся жизнь наша - это вокзал? Вокзал беспросветный, вокзал непроглядный, вокзал от поезда, коий довёз нас до него, вокзал до поезда, в ожидании которого мы толчимся здесь десятилетиями, в надежде, что увезёт, к чертям или херувимам, но скорей бы, не зная куда, но побыстрей… Это вокзал с лицами замученных ожиданием… опаздывают поезда на нашем вокзале, не угадать поезда на нашем вокзале… пьян стрелочник на нашем вокзале. Кто ты, директор нашего вокзала, безумец ли, ну, а может всё-таки… а? Святой?!
И тут тени взбесились. Она услышала вой ночного ветра и разгулявшейся стихии, стон столетнего дуба во дворе, в кроне которого бесновались теперь её плотные тени. Она закрыла уши и закричала:
- Молчать!!!
О, да лучше бы не делала этого. Её услышали все, наполняющие пустой сад. Вот они, оглядываясь и перемигиваясь, направляются в её кабинет, ползут по наружным стенам, взлетают на балконы, растекаются по стёклам… Гоголиада ниже опускает голову, смотрит прямо и только на появляющиеся перед ней строчки:
Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не подозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…
Плотные тени, эти тени из плоти, входят в кураж, они пользуются тем, что свечи стали гореть тусклее и уже освещены остались только стол и лицо писательницы, руки и перо. Остался световой круг. Это её последнее пристанище. Больше бежать некуда. Бежать! К огню! К камину! Но что-то держит её за правую руку и приковывает к бумаге. Гоголиада, сотрясаясь всем телом, постаралась вырваться, но рука сама начала выводить на листе слова:
Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом?!
Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже (!) на искусство?! Кто же тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие.
Дописав эти строки, она сумела вырвать руку и опрометью кинулась вон.
Только огонь, только живой огонь сможет спасти её. Много огня, надо много-много огня! Пробегая по коридорам, она увидела, наконец, свет, отражавшийся в лаке паркета. В зале камин. Горит. Это спасение, это настоящее тепло, способное согреть её от холода вечности. Это не работа, это судьба - запечатлевать слова.
Все, кому суждено попасть в историю, в процессе работы узнают холод вечности, в которую уносятся их произведения и откуда возвращаются персонально для них, своих создателей, дабы мучить незаконченностью, неудовлетворённостью и просто - стыдом за… они знают за что, и ещё чем-то, ещё чем-то…
Гоголиада вскарабкалась на камин, прижалась спиной к раструбу дымохода и закричала подняв голову:
- Да есть там кто, наверху?!! Появитесь же! Вот я!
Резкая тишина. Гром молчания. Пауза. И - словно вспышка, ослепившая её на мгновение.
Она почувствовала человеческое, теплое присутствие человеческого существа.
Откуда ночью кто-то в доме?! Да какая разница, только не быть одной, один на один с этим вымыслом жизни, с жизнью вымысла!
Всегда, она знала, всегда с появлением людей сразу всё исчезало. Все тени растворялись без следа, рассыпались в тень. В юности, в лицее, когда соседка уезжала на каникулах домой, она просила оставшихся однокурсниц попеременке ночевать у неё. Живое дыхание отпугивало их. Она просто слышала сопение на соседней кровати, и было тепло и уютно. Становилось просто и легко, как бы никак.