И даже когда я смеюсь, я должен плакать... - Йоханнес Зиммель 23 стр.


Проходят дни, недели. В стране становится все хуже. Это совершенно логично, что теперь демократическая волна откатывается назад, что снова возрождается национализм, опасный национализм, рука об руку с ксенофобией. Возникает праворадикальная партия антисемитов. Кто-то должен быть виновником голода и разрухи, напряженности и войн, того, что мафия поднимает голову, не говоря уже о черном рынке, массовой преступности, нищете. Кто виноват в этом? Ну, кто? Внешние враги - старая песня, теперь ее поют снова.

Особенно громки голоса двух мужчин, которые слышны во всей стране. Один из них - писатель Проханов. Он идеолог Русского национального союза, сторонники которого носят черные рубашки со свастикой на рукавах, правда, эмблема несколько измененная и красного цвета. А лозунг, который выдвинул Проханов, звучит так: нужно защитить государство, неважно, какими средствами, пусть даже это будет фашизм. Другого человека зовут Владимир Жириновский, ему сорок шесть лет, и он говорит: "В трудные времена в нашем народе всегда рождается великий вождь." Жириновский не оставляет сомнения в том, кто на сей раз избран провидением.

Жириновский основал Либерально-демократическую партию России, которая в действительности не является ни либеральной, ни демократической. "Я хочу, - говорит он, - побольше хорошо работающей экономики и поменьше демократии." В дальнейшем он хочет восстановления России в ее дореволюционных границах - "в идеале" включая Финляндию. Никакого парламента, никакого разоружения, никаких партий, а вместо этого государство военных. "В ближайшие года России необходим авторитарный режим с патриотически настроенным президентом и состоящим из экспертов патриотическим правительством." Именно постольку, поскольку он, юрист и востоковед, во многом сходится со старыми коммунистами и их приверженцами в армии, органах госбезопасности и военной промышленности, он находит многочисленных почитателей. Во время первых демократических президентских выборов в России летом 1991 года за него отдали свои голоса 6 миллионов человек, и он, таким образом, занял третье место после Ельцина и бывшего советского премьер-министра Рыжкова. Теперь, во время социальных бедствий и всеобщего хаоса, его бы выбрало гораздо больше людей - если не все 55 или 60 процентов, как говорит Жириновский.

Тучный Котиков снова занял место председателя колхоза и главы сельской администрации, что означает нечто подобное председателю сельсовета. Чем больше все меняется, тем больше все остается по-прежнему, как говорят французы. Такой Котиков всегда оказывается у власти. Какие бы революции ни происходили. Значит, он потребует и в колхозе, и в кабаке сильной власти, не разделенной на какие-то там ветви. Порядок, стабильность - и покончить, наконец, с этим демократическим еврейским сбродом, который и так уже принес столько страданий людям, да… можно уже называть имена.

Миша никогда не отвечает Котикову на такие слова, а Котиков и не ожидает этого. С него достаточно и того, что он сказал это полуеврею и полунемцу еще раз и что в Димитровке многие думают так же, как он.

Однажды вечером, в марте, Миша получает письмо из Ротбухена от участкового Зондерберга, который впоследствии оказался хорошим другом.

Зондерберг хочет знать, как живется Мише, он очень тревожится - за него и за людей в бывшем Советском Союзе, Германии, Югославии и Африке, где многие миллионы людей голодают, за простых людей в Соединенных Штатах, где богатые становятся все богаче, а бедные все беднее. За весь мир чувствует тревогу этот Зондерберг.

"Здесь, в бывшей ГДР, - пишет он, - жизнь идет ко всем чертям, дальше - больше, а те, на Западе, должны за нас платить и платить, конечно, хуже всего там от этого простым людям, так же, как и у нас, безработица и бедность сказываются в первую очередь на них, тут уж ничего не изменишь. Ах, Миша, у нас здесь просто какой-то ад! Каждую ночь буйствуют бритоголовые, неонацисты, правые радикалы - в основном молодые люди, и это самое ужасное! Они врываются в дома, где живут иностранцы, бросают зажигательные бомбы, а немцы стоят рядом и смеются, хлопают в ладоши и кричат, что надо еще и еще, и каждую ночь люди в этих домах на волосок от гибели. Против евреев то здесь, то там тоже начались выступления, а поскольку живых евреев осталось мало, то против мертвых. На еврейском кладбище "Вайсензее" могилы разорили, а надгробные плиты разрушили, памятник на мосту Путлицбрюкке в Берлине поврежден взрывом; что еще хуже, неонацисты подожгли еврейский памятник в концлагере Заксенхаузен, так называемый еврейский барак, и тот сгорел дотла. Бундесканцлер туда даже не поехал - он ничего не предпринимает против неонацистов и правых радикалов. Политики в Бонне сидят сложа руки, они только говорят о том, что хотят предпринять против правого террора, и при этом все время спорят друг с другом и никак не могут прийти к согласию. С другой стороны, демонстрации противников нацизма, шествия солидарности с евреями, турками и цыганами и собрания памяти жертв фашизма - все это проходит под охраной полиции. Что касается социальных отношений у нас на Востоке, то я приведу тебе только один из многочисленных анекдотов, что у нас рассказывают, - самый короткий и самый злой: встречаются двое восточных, старые друзья, на работе. И все. Смешно. Потому что на работе им не встретиться."

Миша хочет, не откладывая, ответить Зондербергу, поскольку тот просит об этом. К письму приложена статья, опубликованная в одной из западногерманских газет.

Миша читает статью, а потом идет к Ирине. Уже довольно поздно, но он должен ей рассказать об этом немедленно, и он стучится. Ирина рада видеть его и просит перевести статью.

Миша переводит с немецкого на русский то, что было уже переведено с английского на немецкий, он говорит, а ветер за окном наметает сугробы. Ветер то плачет и вздыхает, то бушует и ревет, но Миша ощущает еще и другой ветер, он хорошо знаком ему, - это тот самый, что блуждает по свету через континенты и океаны шесть тысяч лет. Да, думает Миша, это снова он, мой ветер…

- Эту статью, - говорит он, - написал один писатель, его зовут Роберт Литтелл, живет он в Нью-Йорке. Статья называется "Кто спасет нас от нас самих?" И начинается она так: "Много лет прошло с тех пор, как Никита Хрущев в Организации Объединенных Наций стучал своим ботинком по столу и хвалился: мы вас похороним!"

Ирина уселась на кровать. На ней белая ночная рубашка, она надела свои сильные очки, чтобы лучше видеть Мишу, ей кажется, что в очках она его и поймет лучше.

- Между тем, - переводит Миша, - наоборот, капитализм похоронил коммунизм и стоит теперь у этой разверстой могилы. Но почему-то никто не грустит…

- Это напечатала западногерманская газета? - спрашивает Ирина недоверчиво.

- Да, Ирина, гамбургская газета, называется "Die Zeit". Слушай! - Он переводит дальше: - "Почему по этому счастливому поводу мы должны плакать?" - Миша сопит. - "Нам следовало бы плакать, вспоминая о лучших и умнейших из людей, которые когда-то пожертвовали своими жизнями за идею: во время большевистской революции; в двадцатые и тридцатые годы, когда еще можно было верить в прекрасный новый мир; во время испанской гражданской войны; во время сопротивления Гитлеру. Потому что за основной идеей коммунизма стояло оптимистическое видение идеального человечества: мысль о том, что идеальные люди предоставляют в распоряжение общества свои лучшие способности и получают за это то, что им нужно для полноценной жизни…"

Миша сопит, сглатывает и говорит:

- Меня, Ирина, как и тебя, очень огорчило смещение Михаила Горбачева, который хотел сделать столько добра и многое сделал, стольким людям принес освобождение, однако люди в этой стране теперь его проклинают.

Ирина, не отрываясь, смотрит на него сквозь стекла очков, сильный ветер завывает за окном, а тот неслышный, которому шесть тысяч лет, проносится над Мишей, когда тот продолжает переводить:

- "Мы должны были бы оплакивать себя, потому что у нас нет больше этого идеала; потому что мы пришли к выводу, что человечество не годится для этого; потому что нам приходится признать, что общество функционирует лучше, если оно построено на материальном интересе, стремлении к наживе, жадности, на инстинкте, превращающем нормальных людей в потребителей и приводящем их к накоплению материальных благ ради самого накопления."

- Не поверила бы, - говорит Ирина, - что американец напишет нечто подобное, а немецкая газета это напечатает. Но приходится верить. Пожалуйста, переводи дальше!

- "Есть еще другое, - переводит Миша дальше, - что я замечаю в глазах присутствующих на похоронах, это - страх."

- Ах! - говорит Ирина.

- "…Чего еще нам следовало бы бояться теперь, когда коммунизм исчез - нет! - потерпел поражение в борьбе идей? Нам следовало бы бояться необузданного и высокомерного капитализма. Нам следовало бы подумать о том, что исчезновение коммунизма в мире идей, выработанных человечеством, оставило на его месте вакуум… Что сегодня может заставить капиталистов быть порядочными, если альтернатива построения общества погребена в могиле? Что удержит их от эксплуатации неразвитых и слаборазвитых стран южного полушария? Как, в конце концов, сохранить на Западе критическое отношение к ошибкам и язвам капитализма при его теперешних самообольщении и самоудовлетворенности? - Миша сильно сопит. - Капитализм свел коммунизм в могилу. Устоим ли мы теперь перед искушением сделать отсюда вывод, что капитализм достиг совершенства? Прекратим ли мы совершенствование нашей системы? Я боюсь, что да. И поэтому я не испытываю радости от боли и горя тех людей, которые называли себя коммунистами."

Миша откладывает в сторону статью и смотрит на Ирину, смотрит долго. Оба не говорят ни слова. Потом Ирина снимает очки, обнимает Мишу и целует его в губы. Он тоже обнимает ее и прижимает к себе, и так они сидят, словно каждый стал для другого последней опорой. Они снова целуют и ласкают друг друга, но, когда Миша кладет Ирину обратно на постель и хочет снять с нее ночную рубашку, она отстраняется и говорит:

- Погоди, Миша, погоди… Когда мы были в Москве и зажгли свечи в церкви - если ты еще помнишь…

- Как я могу забыть об этом! - Миша хорошо помнит свое заклинание "если - то".

- Тогда я задумала исполнение желания, но я не сказала об этом, иначе бы оно не исполнилось. А теперь оно исполнилось, Миша. Я люблю тебя. Я люблю тебя всем сердцем.

- Я тоже люблю тебя, Ирина, давно люблю!

- Это первый раз, когда я полюбила.

- Для меня такая любовь тоже в первый раз…

- Вот видишь, поэтому нам сейчас нельзя торопиться. Должно пройти какое-то время, Миша, у нас есть все время на свете. И только тогда это действительно будет прекрасно…

Он выпрямляется.

- Ты не сердишься на меня?

- Нет, - говорит Миша. - Ты права, Ирина, ты абсолютно права. Любовь не надо торопить, у нас есть время, очень много времени.

- Ты чудесный, - говорит Ирина и смотрит на него, и любовь сияет в ее огромных, близоруких глазах.

- Это ты чудесная, - говорит он. - Я был совершенно одинок, пока не приехал к тебе. Ты - самое большое счастье, выпавшее на мою долю. Спи, любимая, засыпай!

- И ты, - говорит она.

Он встает, целует ее в лоб и идет к двери. У двери он еще раз оборачивается. Ирина снова надела очки, чтобы лучше его видеть, и улыбается. Он тоже улыбается ей, а потом легко, как на крыльях, выходит из комнаты и осторожно закрывает за собой дверь. Миша чувствует себя таким сильным, у него так радостно на душе, как никогда раньше.

На следующее утро, выходя с Ириной из дома на работу, он видит на заборе свежую надпись, сделанную белой масляной краской. Она гласит: "Евреи - наше несчастье!".

23

Отчистить белую масляную краску с деревянного забора - непростое дело! Вся семья Петраковых и Миша, конечно, тоже, вынуждены теперь заниматься этим после рабочего дня. Надпись большая, и на нее нужно много ацетона или другого растворителя. От испарений першит в горле и слезятся глаза, раздражается кожа, даже в резиновых перчатках. Это очень неприятная работа, и они вынуждены выполнять ее, невзирая на мороз и снег, в течение нескольких вечеров.

Миша каждый раз начинает разговор о том, как ему жаль, что из-за него так получилось, но ему тут же говорят, чтобы он успокоился. С самого начала Аркадий Николаевич сказал:

- Это не имеет к вам никакого отношения, Миша. Здешние люди сроду не видели ни одного еврея или метиса. С чего бы это вдруг они стали делать такие надписи?

- Если это не имеет отношения ко мне, то почему же все-таки эта надпись появилась на нашем заборе? - спросил Миша.

- Тише, Миша, пожалуйста, тише, - говорит Ирина, обменявшись взглядами с отцом. - Это действительно не наши люди сделали!

И Миша держит язык за зубами, хотя это состояние, конечно, совершенно невыносимо. Ведь они стараются, чтобы никто их за этой работой не видел.

Когда краска размягчилась, ее можно соскребать шпателем, но только в тех местах, где древесина гладкая. В местах стыка досок приходится выковыривать краску долотом. И все это только для того, чтобы убрать надпись, соскребая букву за буквой. Под конец все чувствуют себя разбитыми, руки болят, глаза раздражены. После бани они пьют горячий чай, чтобы не простудиться, потому что на улице минус 15.

Когда через неделю краски на заборе почти не осталось, становится видно, что растворитель обесцветил древесину.

- Придется заново покрасить эту часть забора, - говорит Аркадий Николаевич, который за эти дни почти не произнес ни слова. Мария Ивановна чаще, чем всегда, молится, а Ирина тайком плачет. Миша чувствует свой ветер, древний ветер, и ему очень плохо. Сколько несчастий он принес людям, которые его любят. Когда они окончательно разделались с грязной работой, Аркадий Николаевич говорит:

- Теперь забор неделю будет сохнуть, а потом мы сможем его снова покрасить.

Это ужасно. Ирина, отец и Лева теперь всегда ходят на работу вместе с Мишей, домой он возвращается, сопровождаемый ими. Ему стыдно, ему горько, и ветер, ветер опять здесь. Днем и ночью он слышит голос ветра: уходи прочь, прочь, прочь…

- Я этого не хочу, - говорит Миша однажды.

- Чего не хочешь?

- Чтобы вы все время меня охраняли.

- Не говори глупостей! - говорит Лева. - Мы тебя не охраняем.

- Кого же вы тогда охраняете?

- Друг друга, - говорит Аркадий Николаевич. - Я уже говорил, Миша, что к вам это не имеет отношения.

- Если это не имеет ко мне отношения, Аркадий Николаевич, - настаивает Миша, - то почему один парень на работе сказал мне вчера "жиденок" и предложил мне убираться отсюда?

- Где это было?

- В коровнике.

- Что за парень?

- Я его не знаю. Но он это сказал.

- Черт возьми, идиотов везде хватает, - говорит отец.

И он произносит это с такой безнадежной злостью, что Миша зарекается говорить об этом. Он ничего не рассказывает о том, что произошло у него с колхозником, встретившимся ему по дороге в поле. Он уже пожилой и издалека даже приветливо кивает головой, но потом, подойдя поближе, плюет в сторону Миши и говорит:

- Жид проклятый! Это вы распяли нашего господа Иисуса Христа!

Миша молча утирается и идет дальше. Что он может ответить? Что он не распинал Иисуса Христа? Что Иисус Христос сам был евреем? Или ему надо было разъяснить старому колхознику, какая разница между евреем и полуевреем?

В тот же день его вызывают к Котикову, в правление. Глава сельской администрации, бывший несколько месяцев назад председателем сельсовета, не предлагает Мише даже сесть. Он восседает за огромным письменным столом и снова обрел вальяжность и уверенность. Только самую чуточку он утратил свой командный тон, ах, всего лишь самую малость, это бывает с такими, как Котиков, не только в России, о нет!

- Михаил Олегович, - говорит Котиков, - мне вчера звонили из Москвы. Из комиссии по делам иностранцев. Мне сказали, что на строительстве требуются водопроводчики и сантехники. Поэтому с завтрашнего дня вы будете работать не здесь, а на строительстве в Москве.

- Ho… - начинает Миша.

Котиков прерывает его:

- Что, Михаил Олегович? Что "но"? Вам это не подходит? Вы можете заявить, что вам это не подходит! Тогда ваш вид на жительство будет немедленно аннулирован, и вы сможете немедленно возвратиться в вашу прекрасную Германию. Мы никого не держим. И вас в том числе. Так вы хотите назад в Германию, Михаил Олегович? - И Котиков смотрит на Мишу со зловещей улыбкой. - Это я вам могу быстро устроить.

- Нет, я не хочу назад в Германию! - говорит Миша испуганно. - Я хочу остаться здесь!

- Надо же, - говорит Котиков. - Почему же тогда вы сказали "но"?

- Я хотел сказать, что у меня и здесь много работы.

- Никакой работы для вас здесь нет, Михаил Олегович, - говорит Котиков и зажмуривает свои поросячьи глазки.

- Кто это сказал? - спрашивает Миша возмущенно.

- Я это говорю, - отвечает Котиков, - и как председателю колхоза мне хорошо известно, для кого тут есть работа, а для кого нет. С сегодняшнего дня для вас здесь больше нет работы, Михаил Олегович, я сообщил об этом в центральную службу занятости, когда они спросили, нет ли у нас водопроводчика или сантехника для большой стройки в Москве. У них там каждый водопроводчик и сантехник на счету, так они говорят. А я ответил, что у меня есть один, которого я могу им послать. Я только выполнял свой долг, Михаил Олегович, административный долг. Сейчас, когда стране трудно, каждый должен приложить все свои силы, чтобы выполнить свой долг, а вам, как иностранцу, надо особенно стараться. Но, конечно, если вам это не подходит, то… - Котиков поднимает бланк в руке - …я должен буду, разумеется, доложить об этом, и вам придется возвращаться домой. Так что все просто, друг мой.

Миша думает о том, насколько гнусен и подл этот человек, но говорит другое:

- Кто же говорит, что я не хочу, господин председатель, я согласен.

- Хорошо, - удовлетворенно кивает головой Котиков, ставит печать на бланк и отдает его Мише. - Здесь указан адрес строительного участка. Завтра утром в семь вы выходите там на работу.

- Но как я попаду в Москву так рано, господин председатель?

- Вы знаете экспедитора Григория Чебышева, он каждое утро сопровождает в Москву машину с молоком, - говорит Котиков. - Не смотрите на меня так! Конечно, вы знаете Григория, это ваш хороший знакомый. Тогда, во время путча, он каждый вечер привозил свежие новости из Москвы, чтобы Ирина Аркадьевна или ее брат могли рассказать их вам, пока вы сидели под арестом.

- Это… - начинает Миша, но испуганно замолкает. Все-то он знает, этот Котиков!

- Это неправда? - спрашивает тот нетерпеливо. - Вы хотите сказать, я лгу, Михаил Олегович?

- Что вы, как я могу такое сказать! - бормочет Миша.

Назад Дальше