И даже когда я смеюсь, я должен плакать... - Йоханнес Зиммель 4 стр.


- Я не знаю, господин Зондерберг.

- Что значит - вы не знаете?

- Моего отца я никогда не видел, а моя мать умерла во время родов.

- Как так вы никогда не видели вашего отца, господин Кафанке?

Ну вот.

- Он был в Советском Союзе в то время, когда я учился ходить.

- Выслан?

Может ли такое понравиться?

- Что вы! Вернулся домой.

- Вернулся домой? Вы имеете в виду, он был солдатом?

- Да, господин Зондерберг. Он, кажется, был старшим лейтенантом Красной Армии. Мне впоследствии сообщили его имя в Штази, его вроде бы звали Олег Гранин, будто бы из Киева. Но это все обнаружилось много позже моего рождения, через Штази, может быть, это все и неверно. Поэтому я и говорю "вроде бы". У меня нет ничего против Штази, они добросовестно выполняли свой долг, но какое им до меня дело, когда у них своих полно, я для них никто. Я имею в виду, - мгновенно поправляется бассет и сопит, мысленно называя себя последним дураком, - эти преступники из Штази только и делали, что шпионили за своим же народом и подавляли его, и все, что они якобы выяснили, написано в свидетельстве о рождении, которое я вам дал, господин Зондерберг. Вам действительно нужно это только списать.

- Это уж моя забота, - говорит Зондерберг грубо.

С тем, у кого отец русский, теперь можно обходиться грубо без зазрения совести. Что эти русские нам наделали! Контактберайхсбеамтер смотрит на разбросанные бумаги, настораживается, откашливается и потом говорит, наморщив лоб:

- Здесь сказано, что Олег Гранин - еврей.

Ну, наконец-то. Миша молчит.

- Я говорю, ваш отец был евреем!

- Я слышал, господин Зондерберг. В чем же я виноват? В ГДР ничего дурного ни в русских, ни в евреях не находили, во всяком случае, по законам и Конституции. В Федеративной республике с законами и Конституцией то же самое, насчет русских я не вполне уверен, а насчет евреев точно. - Сопение. - Видите ли, господин Зондерберг, лично я думаю, что евреи такие же люди, как и все прочие, а поэтому не стоит быть настроенным против них.

- Кто против них настроен? Никто.

- Ну да!

- Что, ну да? Вы утверждаете, что в Германии существует антисемитизм? Вы действительно так считаете?

- Что вы, господин Зондерберг. Конечно, нет. И все-таки…

- И все-таки что?

- Все-таки мы уничтожили шесть миллионов евреев.

- Дружище, вы считаете, что воссоединение следует начинать с этого?

- Я ничего не считаю, господин Зондерберг, - говорит он, а про себя думает - дурак, дурак набитый, всегда думаешь, что ты всех ловчее, а на самом деле ты лопух и болван. Если ты точно знаешь, как обстоит дело, зачем ты бередишь это снова и снова? Еще давным-давно Франц Йозеф Штраус сказал: "Народ, добившийся таких успехов, как немцы, имеет право на то, чтобы ему не напоминали про Освенцим." После этого раздались аплодисменты, я сам слышал по радио. А этот бульдог так же не переваривает евреев, как и многие, не только в Германии, но и во всем мире. Ну, так возьми себя в руки, идиот!

Миша берет себя в руки и говорит примирительно:

- В свидетельстве о рождении сказано, что мою мать звали Анна Кафанке, господин Зондерберг, видите? И там также указано, что она была евангелистка. Евангелистка, господин Зондерберг! И ее отец был пастор. Пастор-евангелист, господин Зондерберг! Чистая христианка! И немка! Стопроцентная. Нет ни капли русской или еврейской крови!

Контактберайхсбеамтер Зондерберг изучает старый документ и при этом ковыряет в носу, потом разочарованно разглядывает результат и говорит:

- Здесь также сказано - незаконнорожденный. Вы незаконнорожденный, господин Кафанке.

- Я так называемый гарнизонный ребенок, господин Зондерберг. Таких, как я, много. В ГДР - в бывшей ГДР, я имею в виду, - многие отцы были русскими, на западе янки, французы или англичане, хотя среди них попадались и евреи, ведь отцов не выбирают. Я восточный гарнизонный ребенок и метис первой степени, потому что мой отец был еврей, а моя мать христианка - но все-таки ее отец был пастором-евангелистом, господин Зондерберг.

- Это вы уже говорили.

- Тогда я скажу это еще раз! - кричит Миша, как будто бы то, что у него был дедушка-пастор, может принести ему счастье. Он знает, что это никогда еще ничего хорошего не приносило, но все равно снова и снова упорно рассказывает об этом. - Я метис первой степени, - говорит Миша.

- Здесь об этом не сказано.

- Конечно, об этом не сказано, - говорит Миша. - Метис первой степени - это нацистское определение для таких людей, как я. Мы-то в ГДР были борцами против фашизма! Штази не могло перенять фашистские определения.

- Что это означает: первой степени? Что, бывает и вторая степень? - спрашивает вспотевший Зондерберг. Разговор уже начинает выводить его из себя, и во всем виноват этот тип.

А этот тип, он все замечает, он по опыту уже знает, что такими разговорами может вывести из себя многих людей. Но если его еще и допрашивают!

- Конечно, это тоже бывает. Второй степени - это если один родитель ариец. Вы извините, господин Зондерберг, но так это называлось при нацистах, - ариец и христианин, а другой только наполовину еврей: такой, как я. Метисы второй степени при нацистах могли даже служить в вермахте. - Мише еще что-то приходит в голову. Ах, да. - В Берлине таких, как я, называли "мампе".

- "Мампе"?

- Да, господин Зондерберг, "мампе". Разве сейчас уже нет знаменитого берлинского ликера "Мампе", 50 на 50? Он существовал более ста лет. А называется он 50 на 50, потому что наполовину это апельсиновый ликер, а наполовину - ликер из душистых трав. Вы понимаете, господин Зондерберг, сладкие апельсины - это евреи, а горькие травы - арийцы.

- Вы хорошо в этом разбираетесь.

- Надо же мне было разузнать о себе. Вы понимаете? Я ведь долгие годы не знал, что я наполовину русский еврей, потому что никто меня не оскорблял. Моя юность прошла в детском доме и была счастливой, потому что ни один человек еще не имел понятия о том, кто я. Как я уже сказал, сначала это обнаружила Штази, в 1979 году. Вы видите дату в документе, тогда как раз было мое совершеннолетие. Будьте готовы, как юный гражданин Германской Демократической Республики… - Господи, думает Миша, все проходит, все пройдет. Эта песня еще с нацистских времен, и он продолжает информировать контактберайхсбеамтера Зондерберга:

- Я тогда был уже в профшколе при Берлинском комбинате.

Там уже меня стали оскорблять и даже бить, вспоминает Миша, но, конечно, только ровесники, да и те нечасто. Всерьез это началось только после воссоединения в условиях мира и свободы, потому что тогда здесь перестали бояться русских, и не стало никакого "реального социализма", этой якобы антифашистской богадельни. И как раз именно тогда у нас появилась, наконец, демократия, а при демократии каждый может открыто выражать свое мнение, и поэтому люди стали больше судачить и сплетничать обо мне. Конечно, они прямо в лицо мне это не говорят, к тому же евреи в Германии часто становятся объектами нападок и, соответственно, внимания средств массовой информации. Но за то, что они думают, их нельзя наказывать, и это они знают.

Так считает Миша, но он ничего этого, конечно, не говорит. Он уже наговорил много лишнего, и то, что он наполовину русский еврей, ему еще припомнят, это точно, что-то такое Миша уже предчувствует, как больной ревматизмом перед резкой сменой погоды. И еще кое-что другое он знает и говорит об этом с обаятельной улыбкой контактберайхсбеамтеру Зондербергу:

- Перед вами, господин Зондерберг, - говорит он, - такой метис, который никому не нужен, ни христианам, ни евреям. - И он шумно сопит.

- Будьте здоровы, - говорит контактберайхсбеамтер Зондерберг. - В такую жару недолго схватить простуду.

- Я не простужен, господин Зондерберг, - говорит Миша дружелюбно. - И я не чихал. Я сопел. Уже несколько раз, пока мы с вами беседуем, это верно. Все метисы сопят. Или шмыгают носом. Или как-то иначе производят шум своими носами.

- Да ну!

- Можете мне поверить, господин Зондерберг. Я тоже не знаю, почему, но у всех метисов что-то с носом.

- Странно.

- Да, не правда ли? Так на чем я остановился? Ах, да, мы никому не нужны. Мы в самом деле ни рыба, ни мясо. Здесь, в нашем маленьком городке, люди просто недостаточно образованные. В этом, конечно, виноват "реальный социализм", все это со временем изменится, все (в жизни никогда ничего не изменится, но разве я сумасшедший, чтобы говорить это?), но пока дело обстоит так, что обо мне здесь говорят "еврейский метис" или "русский полужидок", или просто "еврей" или "русский", хотя я самое большее фифти-фифти, не так ли?

Зондерберг возмущается, но как!

- Теперь вы прояснили еще один пункт, господин Кафанке! Вы всерьез мне рассказываете, будто вас оскорбляют, называя метисом, евреем или русским! Это неправда!

- Минуточку, господин Зондерберг! - печально говорит бассет. - Я вам не рассказывал, что меня кто-нибудь называет так в лицо. Я сказал, что здесь обо мне так говорят, а не мне. Между собой! Дать мне понять, что я им не по нраву, это да, но только намеками. Все эти слова обо мне они говорят, но за моей спиной!

- Откуда же вы это знаете? - спрашивает Зондерберг хитро и строго.

- Ах, господин Зондерберг, - Миша грустно улыбается. - Откуда я это знаю? Из третьих рук, из третьих рук, окольным путем, понимаете, и так уже многие годы. При этом некоторые подчеркнуто вежливы со мною, но это еще хуже, это лишает человека всякой уверенности, когда он просто не знает, истинная ли это вежливость или они про себя на самом деле думают так же, как остальные. Но, как я уже говорил, метисы никому не нужны. Если бы здесь были евреи, они бы меня точно так же отвергли, как и христиане. У меня был один… - Он чуть не сказал "друг", и это было бы правдой, но этот друг русский и лейтенант бывшей Красной Армии, здесь, в гарнизоне, и его Миша ни при каких обстоятельствах не должен замешивать в эту историю. И он продолжает:

- …один знакомый, который мне это объяснил. Метис не принадлежит ни тем, ни этим. У лошадей то же самое.

- У лошадей? Что за чушь?

- Не чушь, господин Зондерберг, - настаивает на своем Миша. - В Англии, рассказывал мой знакомый, если случается ошибка и скрещиваются две разные породы, коневоды так и говорят о жеребенке: "Cross and kill". Если мне будет позволено перевести: "Смешай и убей".

Зондерберг вымученно таращит глаза.

- В настоящий момент, - говорит Миша, - для здешних я - "русский ублюдок", который должен катиться отсюда со всеми прочими русскими в рай для трудящихся. Германия - немцам! Долой иностранцев!

Контактберайхсбеамтеру Зондербергу надоедает слушать длинное объяснение Миши Кафанке. Кому понравится так долго слушать что-нибудь про чистых евреев и полукровок, и поэтому его терпение на пределе. Этот Кафанке болтает слишком много ерунды, но кто из одиноких людей ведет себя иначе, а он определенно одинокий человек. Поэтому Зондерберг вынужден (вдалеке от родных мест, получающий несправедливо низкое жалованье - он тоже достоин сочувствия, как и все бедные люди!), Зондерберг вынужден быть дружелюбным, вынужден даже улыбаться, когда говорит:

- Садитесь же, господин Кафанке! Вы ведь стоите целую вечность. В кресло, да, подвиньте его сюда, к окошку, так приятнее, верно?

- Да, - говорит Миша. - Большое спасибо.

- Не стоит. - Откашляться, а потом больше из участия, чем по необходимости: - У вас есть родственники, господин Кафанке?

- Нет, господин Зондерберг. Никого. Хотя стоп! Кузина с материнской стороны. Ее имя Эмма Плишке. В Бруклине.

- Где?

- В Бруклине. Это район в Нью-Йорке. Мы посылаем друг другу открытки на Рождество. Она с 14 лет живет в США. Мы никогда не встречались.

- В США, - говорит Зондерберг дружелюбно. - Это довольно далеко, - говорит он еще дружелюбнее.

- Да, господин Зондерберг. Мы так никогда и не увидимся, - вздыхает Миша.

- Значит, кузина, - говорит Зондерберг уже почти радушно. - И это все?

- Это все. Ни детей, ни жены, ни даже любовницы, - Миша смеется деланным смехом, из вежливости. Действительно, нет ни одной живой души, которая могла бы любить этого недотепу и которую любил бы он, - здесь такой нет. Даже кошка, которую он купил себе, чтобы не было так скучно, не осталась с ним и уже через неделю сбежала. Тут ему приходит в голову Лева, лучший друг Лева, как только он мог о нем забыть?

- Нет! - кричит Миша, подпрыгивает и совсем забывает осторожность. - У меня есть друг, Лева Петраков, он лейтенант Советской Армии, живет за городом, в одной из вилл бывших нацистских офицеров, завтра я его увижу.

- Так, значит, русский друг, - говорит Зондерберг мягко и все еще улыбаясь, хотя ему жарко и пот струится под мышками. Приходится терпеть, чтобы никто не мог обвинить его в антисемитизме или русофобии, приходится забыть, что они нам сделали. - Это хотя бы кое-что, а то было бы совсем невозможно жить. Ни один человек не выживет так, в полном одиночестве.

- Это верно, - говорит Миша, нащупывая в кармане брюк крошечный радиоприемник, - у него еще есть радио.

8

Наконец, составляется протокол о том, что случилось с Клавдией и Мартином. Миша рассказывает, как было дело. Теперь его будут упрекать во всем и родители, и полиция, и вообще все, кто об этом узнает. Судьба двойного метиса не сулит ему ничего хорошего, Миша это знает.

Но пока готовится протокол, Мише приходит в голову другая мысль, она берет начало из одного очень древнего чувства. Этому чувству шесть тысяч лет, или, в мишином случае (фифти-фифти), ему три тысячи лет, - это тоже большой срок.

Большинство евреев за шесть тысяч лет преследований научились безошибочно уяснять, когда их снова начнут проклинать, преследовать и уничтожать, и, как у метиса первой степени, у Миши благодаря трехтысячелетнему опыту есть способность такое предчувствовать. Вот на этой занюханной полицейской вахте ему как легким ветерком вдруг впервые навеяло мысль, что в скором времени ему придется покинуть Германию, если он хочет остаться в живых, а он хочет (смешно, что люди так цепляются за жизнь, даже старики), что ему придется уехать в другую страну ради остатка жизни неизвестной ценности. Совсем отчетливо он почувствовал это впервые сейчас, но пока еще едва-едва, и это предчувствие верное, именно так все и будет, ему, Мише, придется уехать в другую страну, чтобы не быть убитым. А потом не только из этой другой страны в третью, ах, нет, Мише, маленькому человеку с глазами бассета и мягким характером, предстоит путешествие по всему свету, полное приключений и опасностей. Это будет очень комичным, то, что ему предстоит пережить, и очень трагичным, и совершенно безумным - таким же комичным, трагичным и совершенно безумным, как время, в которое мы живем, конец двадцатого века. Без ответа остается только один вопрос - выдержит ли он эту Одиссею или она сведет его в могилу. Обо всем этом Миша, конечно же, ничего не знает сейчас, во второй половине дня 10 мая 1991 года, но он знает о том ветре, который гнал шесть тысяч лет народ через моря и континенты, по всему свету.

9

Через полчаса все уже позади, и Миша Кафанке идет вниз по улице Шиллера-Кайзера Вильгельма-Адольфа Гитлера-Ленина-и снова Шиллера, потому что полицейский участок находится на этой улице, и в Мишиных глазах, красивых карих глазах еврейского бассет-метиса первой степени, сквозит тревога.

Уже половина шестого, конторы закрыты, наступил предпраздничный вечер. Усталые и озабоченные, как и Миша, люди идут домой со своими затасканными портфелями, портфели почти у всех, причем многие из противного ярко-голубого пластика.

Мишу толкают и справа, и слева. Он сам виноват, потому что не смотрит по сторонам, - слишком сильно он погружен в свои мысли, - и он тоже об этом знает и поэтому непрерывно бормочет: "Простите! - Виноват! - Извините, пожалуйста!" И никто не отвечает ему ни одним словом.

Кроме того, он ходит не как все нормальные люди. Есть у него заскок, еще с юности, он суеверен, да еще как суеверен!

Всякий раз, когда он куда-нибудь идет, он не может побороть свою причуду - загадывать для себя что-нибудь хорошее. Например, он думает: если я отсюда дотуда дойду меньше чем за пятьдесят шагов, тогда я могу купить новую кошку; тогда она со мной останется, а не сбежит, как первая. Или: если я за ближайшие три минуты увижу пять красных "Трабантов", тогда Трачке все же купит у меня одну "Adorina de Luxe".

В такую игру Миша играет почти ежедневно, а то и много раз в день. Из головы у него не выходит одна и та же его самая большая забота, вот и сейчас: если я до аптеки Цибильски сделаю меньше шестидесяти шагов, у меня купят столько оборудования, что я, по крайней мере, смогу оплатить проценты по самым срочным счетам, и Фрейндлих даст мне еще один шанс. Миша увеличивает длину шага и доходит за пятьдесят восемь, чувствуя от этого радость и облегчение. Значит, все же еще один шанс, спасибо, Господи, спасибо, и так как он явно находится в полосе удачи, он сразу же продолжает загадывать дальше.

Тут впереди, в "Империал-кино", идет "Белая акула", уже двадцатую неделю, - весь город и особенно люди из окрестностей просто ломятся туда, Миша тоже уже ходил, из-за книги. Он читает запоем все, что попадает ему в руки. Что касается чтения и музыки, то на этом он просто помешан. И поскольку он не может перестать загадывать, он думает: если я дойду до "Империал-кино" меньше, чем за девяносто шагов, то эти двое вскоре вернутся домой, и у меня одной морокой будет меньше. Ему, конечно, приходится делать шаги пошире, чтобы достичь поставленной цели, его еще сильнее толкают, но добиться своего ему не удается - сто один шаг. Глупости.

Еще раз! От кинотеатра до часов меньше, чем за пятьдесят шагов, и все будет хорошо. На этот раз везет - сорок четыре шага. Ну так что? Один раз нет, один раз да. Третье испытание судьбы: до обувного магазина Химмельсбаха меньше чем за восемьдесят шагов, и ничего плохого не случится. Вперед! Толчок. "Пардон! - Простите! - Извините!" Семьдесят семь шагов. Повезло. Все-таки получилось. Значит, ничего плохого. Пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы у меня не было неприятностей. Аминь - аминь, аминь, аминь. Сначала надо всегда говорить один раз, а потом, после паузы, три раза. А теперь "Деликатесы" Вернера! Если я дойду меньше чем за шестьдесят шагов…

И он делает еще один рывок, Миша, с коротконогой коренастой фигурой бассета, один из многих, многих людей на улице с их радостями и горестями, желаниями и надеждами. Да, даже надеждами, думает Миша, они есть у каждого человека, даже у самого бедного и несчастного, до самой смерти. Может быть, и после, если есть жизнь после смерти. Нет, только не это, пожалуйста! Со смертью должен прийти конец, одной жизни Мише вполне хватит.

Снова удача, пятьдесят семь шагов! Теперь он уже забыл, что загадывал на этот раз. Но, несмотря на это, он чувствует себя счастливым.

Назад Дальше