Он умел отыскивать в людях незаурядность (от рождения она дается всякому, и отнюдь не все поддаются соблазну уничтожить ее в себе, когда соображают, что середнячкам жить проще) и поворачивать их к себе найденной светлой стороной – умение для этого требуется и усилия.
Но главное – нужно было понять и научиться ориентироваться в правилах, по которым он живет-играет, чтобы по незнанию не нарушить их непоправимо (незнание законов не освобождает от ответственности, в этом смысле мы все под судом). И причины разлук – очень важная часть отношений, а м/ж – особенно.
Отвечая на вопрос о расставаниях, Нерлин ухмыльнулся – так доволен был отточенной процедурой, им же самим изобретенной, по-видимому – Клаве откуда знать: собственного опыта никакого, а в искусстве все гиперболизировано, типизировано или просто полное, беззастенчивое вранье. Народно-бабскому фольклору она тоже не доверяла.
– Надо ее как следует оттрахать… Ничего, что я это слово сказанул? – спохватился он, взяв Клаву за руку и, до-ждавшись пожатия-прощения, продолжил: – И не один раз… Тогда она, наполненная, останется хлопать глазами…
Вот уж кто хлопал сейчас глазами, так это Клава. Ей, взрослой женщине, матери взрослой дочери, было непонятно, зачем такому свободному, независимому человеку с кем-то не любя в постель ложиться…
(Любовь… Наверное, нет другого слова, которое бы каждый, буквально каждый человек, понимал по-своему… По отношению к нему не объединяются люди ни по национальному, ни по половому, ни по возрастному признакам… Ни по какому… У всех по-разному, поэтому она и ценится, как самое редкое, неповторяемое произведение жизненного искусства. Поэтому столько ее подделок встречается – гораздо больше, чем подлинников.)
И почему она как-то выгодно для него одуреет, а не опасно обозлится? Я бы от такого расставания в ужасе была, в смертельной опасности. Недоумение Клавино грозило перейти в неодобрение (это еще мягко сказано), но уже заработал механизм оправдания, который подсознание включает почти у всех влюбленных, делая их слепыми.
Наверно, с такими женщинами только так и нужно, зачем с собой их сравнивать, таких, как я… (Гордыня это, постыдная гордыня, думать даже так нельзя… И все-таки вслух она говорила Косте: "Таких, как я, больше нет". Выкладывала эту истину как аргумент, обосновывающий обязательную верность с его стороны. И он соглашался.) Чтобы в паузу не проникло отчуждение (всякое непонимание Нерлин вчуже отмечал, Клава это чувствовала и боялась, как бы критическая масса таких нестыковок не накопилась – треснет тогда их хрупкая связь, никакое обещание "долгосрочного проекта" не удержит ее, тем более ведь сказал же он как-то, что единственное обязательство, которое человек непременно выполнит – это "я умру"), она перескочила с камня преткновения на другую тему, о причинах этих самых расставаний спросила – их-то бессмысленно понимать-оценивать, их знать надо и принимать.
– Новизна проходит очень быстро, и из большинства… – ("Большинство? – мелькнуло у Клавы. – Сколько же это? Из двух-трех случаев он бы выводы не стал делать, по научной добросовестности собрал бы больше материала".) – начинает вылезать всякая гадость – капризность, бестактность, желание афишировать отношения, претензии нелепые дамы начинают предъявлять, назойливость появляется…
Нерлин помрачнел, видимо, попадал не раз в неприятно-неконтролируемые ситуации, прежде чем освоил подходящие приемы.
И все-таки количество женщин, которыми он даже и не похвалялся (знаменитость одна пышно отмечала свою трехсотую, что ли, даму, пригласив десяток избранных, чтобы одарить их изумрудными бирюльками), неприятно поразило Клаву, и чтобы намекнуть ему, что с ее появлением хорошо бы (ей – да, а ему?) оставить все в прошлом, она схитрила:
– Я вот интересных, нескучных баб почти не встречала, все более-менее одинаковые…
– Не скажи, не скажи, – перебил Нерлин. С царапающим Клаву озорством заговорил: – В каждой есть что-то свое, особенное, непредсказуемое. Раскрыть это только не всегда легко. Вот и с тобой… – ("Ох, меня – сравнивает…" – вспыхнула Клава.) – Я-то был уверен, что ты все понимаешь, что знаешь правила любовной игры.
– Игры?! – теперь помрачнела Клава. – Какая игра… Никаких твоих правил я не знаю.
– Вот видишь, как я ошибся! – с радостью признал он. – Я-то думал – красивая, умная, открытая, ничего не боится… Не тряхнуть ли стариной… Знал бы, обошел тебя за три версты… Брат мне как-то сказал, что я очень агрессивен после аварии стал… Опасно это…
– От меня никакой опасности для тебя нет. – Клава и не заметила, как перестала думать о себе, соскользнула на привычную колею – о другом заботиться и легче, и достойнее, так ей казалось. А на самом деле таким образом она просто получала индульгенцию для вспышки эгоизма, которая все равно произойдет, сколько ни будь альтруистом. (А блаженные? Они о себе насовсем забывают?)
– От тебя? – Нерлин искренне, непривычно громко расхохотался. – Что ты можешь мне сделать… Да нет, для тебя опасно… Я-то думал – они счастливая, дружная семья, так о дочери заботятся оба. Она, ты то есть, красивая… может быть, ей немного скучно… Еще в посольстве – помнишь? – я заметил, что вдруг стал спокойным, рядом с тобой стал… Другие тебя не замечали, потому что они не понимают, а я понимаю…
– Ты что, отказываешься от долгосрочного проекта?
– Нет… Если б я тебя пропустил, то замена была бы значительно хуже. Отказываясь от лучшего, всегда получаешь второсортное…
Что же, значит, я заменима? Есть у него в жизни такая функция, и он находит для нее женщину, не одну, так другую… Или одну-другую-третью? А у меня? Что, тоже была такая ячейка, в которую он попал, или не было бы его, и ничего бы не случилось, на его месте никого другого быть не могло? Кто знает ответ? Его и спросить? Но вслух сказала другое:
– А теперь что же?
– Ничего, так даже интереснее. Обратного ведь пути у нас нет? – и хитро подмигнул ей, голосом подмигнул.
БАБСТВО
Когда входишь в полутемный зал, а на сцене уже поставлены декорации, сделанные не по принципу бедности – нам бы что попроще и подешевле (отнюдь не все могут отличать простоту убогую от "неслыханной простоты"), то какое-то время находишься в обалдении от неожиданности (сколько раз ни используют этот прием, все равно обнаженность возбуждает – не говорим, конечно, о профессиональном кретинизме тех, кто радуется, когда может отметить в статье или с трибуны, что у ню две руки – две ноги и что это было, было, было уже в искусстве…). Первые минуты спектакля нравится, восхищает все, что в этих декорациях происходит. А если еще и пьеса, режиссура, актеры связаны эмоционально-эстетической цепью (всякий раз новую надо ковать, для каждого исполнения новая нужна, иначе и правда получится – было, было, было), то могильщики, которые выбрасывают лопатой настоящую землю, и коренастый джинсарь с гитарой так проникают в твою жизнь, что забыть их уже невозможно, даже если на все остальное память начинает слабеть.
Так и первые поездки за рубеж. (Не столько теперь, когда показана-рассказана лицевая сторона заграницы и наизнанку она вывернута, а раньше, в конце восьмидесятых, когда люди в обморок падали, говорят, в западных супермаркетах. Было то или нет, как выяснить, но точно могло быть. Если это и гипербола, то очень уж правдоподобная, ведь богатство и роскошь распознают все, и просто так, без усилий кто ж откажется их получить… Этот несбыточный наив и влек большинство за рубеж.) Так вот, самые первые поездки помутили сознание многих, и особенно надолго тех, кто способен питаться искусством, находя его в обставленных особнячками и скульптурами улицах, в музеях-галереях с невиданными даже в репродукциях шедеврами (русскую живопись и начала, и середины прошлого, двадцатого века там, у них начали узнавать), да и бордо-медок многолетней выдержки – именно девяносто пятого, а не девяносто треть-
его, плохого для винограда года, устрицы-мидии, "иль-флотанты" всякие, в правильном порядке потребленные (столько нюансов чего, с чем и как, знают в цивилизованной Европе даже мужчины – феминизм тут не при чем) тоже изощрят вкус, вкус к жизни в том числе, и нескоро еще доходит, что для тебя это всего лишь театр, и какой бы длинный (несколько дней подряд с перерывом на сон играют в китайском театре одну пьесу) и изощренно-глубокий ни был спектакль, домой не только нужно идти-ехать, а уже и очень хочется.
Костя много где побывал, любил эти выезды за то, что Дуне-Клаве мог мир показать, и платили недурно приглашающие университеты – за лекции, за дорогу, нешуточные суточные иногда перепадали. А вот когда захотелось по беспутной отчизне проехаться, оказалось – без пути она теперь и из-за того, что оплатить его простому профессору трудновато, особенно если намерен он слетать за своим детством в родную Сибирь из Москвы.
Последний раз они с Клавой там были на похоронах – Костин отец умер рано, от инсульта, в те незабытые еще времена, когда на вопрос, ехать ли обоим вместе, отвечал не кошелек, а невозможность расстаться. И чем дальше от той тяжкой поездки (горе постепенно ушло, осталась печаль, светлая еще и оттого, что вдвоем съездили попрощаться), тем сильнее была тяга к родному пепелищу.
За два десятка лет Костя делал попытки слюбиться с одним тамошним вузом, опыт кое-какой уже накопился от связей с западными университетами, но не тут-то было. Для установления контакта послал им на внешний отзыв автореферат своей докторской диссертации (хорошо хоть защищался он в раннее постперестроечное время, когда полемика только приветствовалась). Так земляки понабросали таких ядовито-глупых замечаний, что ритуальный пуант "заслуживает присуждения" звучал чуть ли не иронически. Столько страниц понакатали, не поленились раза в три превысить обычный объем, чтобы не слишком бросалось в глаза желание срезать земляка, обосновавшегося в столице. Умерил Костин пыл на несколько лет этот инцидент, и обидный, и непонятный по неопытности (авторы-то были совсем незнакомы, даже взгляд косой не имели возможность превратно истолковать – не было этого взгляда).
Не раз еще рассчитывал Костя на тех, кому сам он, повернись жизнь по-другому, помог бы, кого сам бы поддержал. Без Клавиного упорного, порой раздражающего его нежелания оставлять в прожитом непонятные, необъясненные чувства-поступки друзей-посторонних, обсуждать их из года в год, хоть и десятилетия, пока не наступит ясность, так бы и продолжал он получать уколы-укусы-удары, которые причиняли видимый, но хуже того – невидимый и потому более опасный ущерб, пока он был птенчиком в науке.
Теперь-то только горьковатая улыбка мелькала у него на губах, если, например, приветливая коллега, пытавшаяся сдружиться и с ним, и с Клавой, заваливала дипломную его студентки (может быть, несколько надменной от своей молодости и красоты). То было уже лишнее, ненужное доказательство того, что сопротивление при приближении к высшим слоям атмосферы нарастает, и чем ближе подпустишь к себе единомышленников, коллег, приятелей, чем открытее с ними будешь (дверь дома особенно опасно открывать), тем больше дашь им возможностей не пущать. Так что держи изо всех сил дистанцию – вот и вся премудрость, а как поднимешься высоко, перестанешь пригибаться, они же и проникнутся почтением. Хотя тут уже подстерегает другая опасность – к подхалимству можно привыкнуть, перестать отличать реальные похвалы от мнимых… Впрочем, искреннее одобрение немногословно и никогда не наряжается в витиеватые, стыдные для уха клише. Вывод: строить надо отношения с людьми, думать о них, а не пускать на самотек – того и гляди увильнут в темную подворотню, в которой задушить так просто.
Сильное стремление к чему-нибудь, к кому-нибудь, не подражательно-стадное и не мечтательно-созерцательное, а правдивое, перед собой правдивое, которое, бывает, надолго отходит на второй-третий план, но не забывается и не исчезает никогда, втягивает, как воронка, энергию из сфер и, ввинчиваясь в реальность, добывает желаемое. А хотел Костя во что бы то ни стало посетить могилу отца. Казалось, времени для этого еще хватит, но уже чувствовалось, что где-то маячит и его финиш, его дед-лайн.
И вот родной город пошел навстречу. Новая завкафедрой сибирского вуза, которая от сковывающего почтения постеснялась подойти к Косте на московской конференции, теперь позвала его к себе читать лекции. В понедельник он отбыл, улетел с радостью еще и потому, что так сам собой решился мудреный для всякого непофигиста вопрос "пойти – не пойти" на очередную тусовку.
Вечеринку в клубе на Сухаревской устраивал Синегин, совершавший очередной наезд на родину… То есть не совсем так. В Америку он эмигрировал из Киева, в Москве не жил-не учился, но уже лет десять дважды-трижды в год приезжал сюда как на родину, которую он выбрал сам. В прежней, советской жизни, они с Костей не были знакомы, но настолько знали друг о друге, что в один из приездов – посредником была Жизнева – Синегин пригласил профессора Калистратова с супругой (западные нравы освоил, у нас семейные пары, хоть президентские, хоть научные, еще вызывают инстинктивное раздражение) в один из залов "Метрополя", где как-то уж слишком наивно для тертого – судя по делам – человека проговорился:
– Я думал, Константин, вы гораздо старше…
Словно по брачному объявлению пригласил… Сводне надо будет сказать, чтоб лучше готовила клиентов. Пожилого покровителя, что ли, ищет?..
Так бы и сидели друг против друга, напыжившись, будто поесть пришли и их за стол подсадили к неприятным людям, если бы не Клава. Слово за слово, то есть вопрос за вопросом о новых проектах, почему жена не приехала, сын как в Америке прижился, и все это на фоне, лестном для визави, когда то там, то здесь просвечивает признание его успехов, чуть подретушированное Клавиной вежливостью и щедростью, но приукрашенное не до неузнаваемости… Дружбы, конечно, на этом фоне не построишь (самый лучший макияж приходится когда-то смывать), получилось только знакомство. Вредное для Кости – бывший соотечественник вступил в соперничество, не открытое, а гаденькое, тайное, из которого, как из вторсырья, несильные, трусливые люди умеют добывать себе энергию. Как можно за спиной гадости делать, а в лицо улыбаться, боюсь, многие по себе знают – хоть раз заносило каждого в эту неблаговонную подворотню.
Все ведь рано или поздно известно становится, обычай глотку свинцом заливать вестникам неприятностей-бед разных не привился не только из-за его жестокости, а еще и потому, что много – больше, чем свинца, – есть людей, которые сами трусят пакости делать, а хочется… Вот они с наслаждением (скрываемым) и фальшивым сочувствием (открытым) доносят о подлостях, другими совершенных, – на дальних подступах, рук не марая, останавливают соперников… Макар самым подробным образом поведал, как Синегин, не утруждая себя правдоподобными аргументами, одним пожатием плеч отводил Костину кандидатуру на премию, на поездку престижную… И на немой (логичный) вопрос: "А ты почему промолчал?" – который Костя сам бы ему ни за что не задал – друга к стенке припирать нельзя же, невозможно, – Макар предусмотрительно сам ответил: "В таких делах полный консенсус нужен, не принято оспаривать…" Вот уж вранье! Костя, когда от него зависело, своих ставленников отстаивал всегда, даже если это требовало большой работы – бумаг-факсов-имэйлов. Из уважения к своей рекомендации хотя бы.
И вот – снова через Жизневу – приглашение. Зачем же портить торжество своей кислой физиономией – осточертели ему рукотворные успехи, раздутые благодарными соотечественниками, которые таким образом рассчитываются за приглашение и нянченье с ними в Америке. Ну, сумел Синегин конвертировать потенциальные рекламные возможности своих знаменитых на родине друзей-приятелей, – Костя тут ни при чем, пусть Клава одна идет.
Получилось – не одна, с Нерлиным. Его с Суренычем принимал года три назад Синегин в своем доме, и хоть странновато себя вел, но очень старался. За неделю до вечеринки разговор был.
– Это как? – спросила Клава не столько из любопытства, сколько из желания оттянуть свой уход с нерлинской кухни. Заметила, что вспоминает он с удовольствием. (С похожим удовольствием – обрызгивает лимоном кусочек отварной осетрины и отправляет его в рот, смакует башкирский мед, впитывая до последнего все его вкусовые оттенки, откидывается на подушку, усталый, после…)
– Пример хочешь? Сидим после ужина, расслабленно так болтаем, Суреныч буклет какой-то мне зачитывает – проект гранта многотысячного, и я, так просто, разговор чтобы поддержать, брякнул, что хорошо бы его получить. Синегин заерзал вдруг виновато, засуетился и зачем-то признался мне, что у него в эмиграции очень сложное положение, что любой неверный жест – и все рухнет. Хотя, мол, он, если бы от него хоть что-то зависело, все гранты-премии мне бы отдал…
– А ты бы на его месте как на такую провокацию отреагировал? – Клава была в своем боевом настроении – том, когда могла победить в себе женственное желание смотреть на мир глазами любимого и не пускать свой ум за его спину. Зная нерлинскую цепкость, она не поверила, что это было простое балагурство. Всякий раз, когда она упоминала о Костиных или даже своих малюсеньких достижениях, которых у самого Нерлина почему-то еще не было, он делал стойку и дотошно – не жадно, нет, элегантно как-то даже, – выспрашивал подробности, словно удочку забрасывал: клюнет – хорошо, нет – пойдем в другое место. Без обиды.
– Провокацию? Хм, пожалуй, ты права… Ну, я бы рассказал о гранте, что знаю, или просто реплику мимо пропустил – мало ли что хорошо накормленный-напоенный сказанет… Потом, в один из его наездов, я пригласил его к себе на дачу. Он опять как-то виновато заканючил, что один не может приехать: в Москве его Жизнева опекает, она обидится, если не взять ее с собой в такое интересное место. Конечно, я позвал и ее. Они приехали на машине ее любовника…
– Любовника? Раньше ты про знакомых нам обоим женщин так не говорил…
– Раньше мы еще не были так близки, и потом она сама это демонстрировала, как бы гордясь, что он явно ее моложе… Ну, жена моя расстаралась, накормила их разносолами разными, Синегин потом вспоминал везде, что никогда его так вкусно и обильно не угощали…
Клава отсутствующе замолчала, уйдя в ревнивые мысли. Вкусно… Ну, Синегин-то под видом похвалы угощению сообщал всем, что бывал в гостях у Нерлина, чтобы и этим повысить свой рейтинг… Жена вкусно готовит… Уж не лучше меня, наверное… Вот даже немец-юрист, который несколько раз гостил в нашем доме, хотя мог позволить себе и "Метрополь", и "Балчуг", в последний приезд сказал: "Клава – вот лучший в мире ресторан". Приглашала ведь Нерлина, хоть с женой, хоть с Суренычем, на день рождения – узнал бы, кто лучше готовит… А он: "Я, конечно, понимаю, что нам надо семьями познакомиться… Но ты в пятницу празднуешь, а я по уикендам выезжаю только в исключительных случаях. Сказать жене, что мне для дела нужно на твой день рождения – не поверит… Ладно, посмотрим…"