Год чуда и печали - Леонид Бородин 8 стр.


- Признавайся, ты что-то натворил сегодня, да?

- Ничего я не натворил! Мне просто знать надо!

Мама убрала с другого стула книжки, позвала:

- Иди сядь!

- Если бы прошло много-много лет, простила бы?

- Не знаю! - подумав, ответила она. - Может быть, нет!

- А вот помнишь, я разбил патефон! Ты меня тогда на улицу не пустила. А вечером я попросил прощения, и ты простила! А почему?

- Ну, ты же не нарочно его разбил!

- А если не нарочно, за что ты меня на улицу не пустила?

- Вот тебе раз! - засмеялась мама..- Патефон-то ведь все-таки разбил!

Я крепко задумался.

- Да. И потом патефона уже больше не было! А ты меня простила. Почему?

- Не понимаю, чего ты хочешь! Потом мы купили радиолу, это же даже лучше, чем патефон, правда?

- Мама, - пытался я объяснить ей, - ведь патефон уже было нельзя исправить, его не стало вовсе! Значит, я перед ним на всю жизнь виноват остался, так получается, да?

- Перед кем виноват? - нахмурилась мама, теряя терпение.

- Перед патефоном!

Она пощупала у меня лоб, посмотрела на меня тревожно.

- Ты что, болен или дурака валяешь?!

- Ну пойми, мама, вот ты мне тогда сказала: "Я тебя прощаю". А патефон-то остался разбитым, и после того, как ты меня простила, он не собрался и не заиграл! А как же ты меня простила, если ничего не исправилось?

- Чего ты путаешь? - сильнее хмурилась мама. - Ты был небрежен и разбил патефон. Я не пустила тебя за это на улицу. Ты попросил прощения, и я тебя простила! Чего еще?!

- А почему я просил прощения?

- Час от часу не легче! Ты разве не чувствовал себя виноватым?

- А после того, как ты меня простила, я перестал быть виноватым? Да? А ведь патефон-то не исправился!

Потеряв терпение, мама взяла меня за руку.

- Ну подожди, мама! - взмолился я. - Ну, если я не понимаю! Ты не пустила меня на улицу, это ты как бы отомстила мне, да?

- Ты что говоришь!

Кажется, я вывел маму из терпения окончательно, и надо было прекращать дискуссию, но я не мог остановиться и тупо напрашивался на ссору.

- Если я был виноват перед патефоном, значит, ты должна была мне отомстить за него, такой закон, да?

Мама молча взяла меня за руку, привела в мою комнату, подвела к кровати и приказала:

- Чтоб через десять минут спал!

И как ни странно, через десять минут я, кажется, действительно спал.

4

Лето во всех краях, где бывает зима, - радость. Но чаще всего лето - просто лучшее время года. Я жил на севере, там лето, как Божий дар! Но оно там кратковременно, мгновением пролетают два месяца, и природа обретает свое подлинное лицо, суть которого - снега да холод.

На Байкале лето есть смысл и цель природы. Природа готовится к лету и каждая поземка, и каждый снегопад, и все ветра, зимние и весенние, и каждый миг, и всякое состояние обретают смысл и значение в лете.

В белом бесцветии зимы накапливаются, зреют и выспевают цвета байкальской воды. Только очень тонкий художник смог бы определить названия всех оттенков цвета байкальской волны, но едва ли бы сумел он воплотить их на полотне, потому что кисть способна уловить мгновение природы и остановить его для глаза. Цвет же байкальской воды - это и есть сама жизнь Байкала, ни одним, самым ярким мгновением не характеризуемая. И потому самое талантливое полотно будет лишь фотографией момента, мгновения, коих тысячи, и один другого прекраснее, и каждое в равной степени - суть!

Лето на Байкале - это радость! Радость не только в душе, это уже следствие, это само собой. Радость вокруг: и в теплоте обогретого солнцем камня, и в прохладе брызг байкальской волны, и в букете запахов с гор, где бесчисленное множество цветов и цветущих кустарников, и в гомоне чаек над отмелями, и главная радость оттого, что ты живешь в таком чудесном месте земли, живешь со всеми правами родства с красотой, тебя окружающей!

Против этой радости не устоять никаким тяготам жизни, радость пробьет дорогу к сердцу, как полуденный луч летнего солнца пробивается сквозь чащу в самые потаенные уголки байкальских ущелий и расцветает там во влажных сумерках малиновым бархатом цветов - марьиных корений!

Печальная тайна Мертвой скалы приковала к себе все мои чувства и ощущения. И все же каждый день, прежде чем отправиться в падь, я сначала бежал на берег Байкала, плавал и нырял с мальчишками, осваивал все более дальние заплывы и более отчаянное ныряние, не уклонялся от "догоняшек" и от плаванья на шпалах и плотах, и от всех прочих проказ на воде.

Иногда вместе с мальчишками лазил я на горы и поднимался с ними до самых вершин и в вершинных распадках собирал черемшу, неповторимое лакомство сибирской тайги.

Лазил, как мог, по деревьям, в основном, по кедрам за молодыми, смолистыми шишками, но часто и на невысокие березки, чтобы, ухватившись за самую вершину, спарашютить вниз, рискуя переломать ноги о камни и корни.

И камни спускал со скал, вызывая обвалы и замирая от восторга, когда камни летели вниз с грохотом взрывов, от крайних уступов пружинили в воздух, а затем врезались в воду, поднимая брызги, как тучи осколков хрусталя.

Но все же, как бы ни был я увлечен той или иной забавой, наступал час, и взгляд мой устремлялся к Мертвой скале, я все бросал, бежал в падь и карабкался на скалу.

Всегда бывало примерно одно и то же. Я здоровался с Сармой, она всем своим видом изображала, как я ей надоел и как я ей противен. Я несколько минут топтался около нее, потом она говорила раздраженно: "Ну, чего мнешься, иди, не ко мне ведь пришел!" "Так я пойду?!" - говорил я и, не получив ответа, шел к камню, отодвигал его и бегом несся по полутемной пещере.

А в зале с колоннами уже не удивлялись моим приходам, и, кажется, Ри радовалась, когда видела меня.

Правда, если взглянуть ей в глаза, радости в них не было, казалось, будто вообще ее глаза были не приспособлены для радости. Иногда в них появлялся блеск жизни, когда она рассказывала мне, например, о красоте своей старшей сестры Нгары или о праздниках в Долине Молодого Месяца, о состязаниях юношей Долины или когда описывала красоту Долины в солнечный день. Но стоило ей замолчать, глаза ее словно потухали, и тогда жалость к ней захлестывала меня до отчаяния.

Князь Байколла почти никогда не принимал участия в наших разговорах. Он обычно сидел и смотрел на дочь, и взгляд его переполнялся любовью и жалостью, и тогда он закрывал глаза, спасая их от слез.

Мне же, если говорить откровенно, всегда было тяжело слушать Ри. Но еще тяжелее было рассказывать ей о моей и вообще о нашей жизни, когда она меня просила об этом. Многое она не могла понять, многое изумляло ее, я же часто ловил себя на том, что стараюсь рассказывать неинтересно, потому что ее интерес к жизни за каменными стенами замка мог только обострить боль заточения.

Для себя я знал одно: я должен вывести ее отсюда, я должен спасти ее, хотя бы только ее! Уж не говорю о Байколле, даже щенок, молчаливый собеседник наш, и тот своим грустным видом мог разжалобить кого угодно!

И только Сарма, будто сама став каменной в своем каменном кресле, ничего и слушать не хотела о прощении узников. Я уже не заикался об этом. Я теперь пытался выяснить отношение Байколлы и его дочери к возможности освобождения. Несколько раз я пытался заговорить на эту тему, но Байколла отмалчивался, Ри печально качала головой, и лишь однажды, когда я слишком настойчиво насел на них, Байколла сказал мне:

- Дочь моя рассказала тебе предание, и ты знаешь, какой ценой и каким чудом обрел наш народ Долину жизни, и моя вина не только в гибели сына Сармы, это для нее - все горе только в этом, для меня же еще тяжелее гибель Долины и все, что, наверное, пришлось перенести моему народу, покинувшему Долину. Слава звездам, что мне о том ничего не известно!

- А Ри! - воскликнул я. - Она при чем здесь! Она за что!

Еще угрюмее стал Байколла.

- Она ни за что! Она есть мера моего наказания!

- Это все Сарма! Она толком не разобралась, вредная и злая старуха! - крикнул я, стукнув кулаком по полу.

- Старуха? - спросил Байколла. - О ком ты говоришь?

- О Сарме, о ком же еще!

- Сарма стала старухой?! Но ведь она знала тайну вечной молодости!

Я пожал плечами:

- Она старая и противная, как сто самых старых и противных старух.

Байколла задумался, покачал головой.

- Значит, ее горе оказалось сильней вечной молодости!

- А может, не горе, а вредность! - проворчал я.

- Нехорошо так говорить! - укорила меня Ри, а я аж зубами заскрежетал от досады: Сарма лишила ее счастья жизни, а она ее защищает! В тот раз я вышел из замка более, чем прежде, злой на Сарму. Когда подошел к ней, захотелось сказать ей что-то обидное, и я спросил, будто так, между прочим:

- Вот Байколла говорит, что вы знали тайну вечной молодости, а почему же вы стали такой старой?

- Старой? - шепотом спросила Сарма. - Ты говоришь, я стала старой?

Рука в голубой перчатке взметнулась вперед, в руке появилось круглое зеркальце. Старуха взглянула в него, глаза ее расширились, она поднесла зеркальце ближе, рот ее раскрылся, лицо, и без того страшное, перекосилось, она задрожала вся и вдруг с силой швырнула зеркальце в боковую стенку скалы, и тут же эта стена сначала осела, как сугроб, и в то же мгновение рухнула вниз.

Сарма вскочила с кресла и закричала так, что у меня волосы встали дыбом. Она скинула с головы голубой капюшон и вцепилась руками в свои белые, как снег, волосы. Потом она сорвала с руки голубую перчатку и обезумевшими глазами уставилась на свои желтые костяшки пальцев и снова закричала страшно и дико, а кругом падали камни и устремлялись вниз. Облако пыли поднялось над скалой, и в этом облаке кричала и металась старуха в голубом одеянии.

Мне стало так страшно, что ноги сами вынесли меня на спуск, и я, не обращая внимания на срывающиеся с уступов камни, на грохот настоящего обвала буквально в двух метрах от моего места спуска, кинулся вниз; забыв про осторожность, я словно скатывался со скалы, спасаясь от преследующего меня истошного крика Сармы.

Уже внизу под самой скалой что-то ударило меня по голове сзади и начисто отключило от всего этого кошмара.

Обиднее всего было утверждение Генки, будто я кричал, испугавшись обвала. Но не мог же я объяснить, что кричал вовсе не я, а Сарма, да и кто поверил бы такому объяснению!

Генка со своим дедом возвращались из тайги с сеном на волокуше и услышали обвал и крик. Они нашли меня у подножья Мертвой скалы с разбитой головой, всего в крови, и сначала подумали, что я уже мертвый. Они принесли меня в поликлинику поселка, что находилась на самом берегу Байкала, и первое, что я услышал, когда пришел в себя, это шум волн за раскрытым окном. Потом я почему-то увидел Генкиного деда, и мне показалось, что это Байколла, потому что у деда была такая же белая борода и в глазах тоже было что-то невеселое, похожее на постоянную печаль в глазах Байколлы. Я долго и пристально смотрел на деда, и, хотя в голове у меня было больно и шумно, я все же сообразил, что это не Байколла, и опасный вопрос не сорвался с моего языка.

Потом деда заслонило лицо незнакомой женщины, и, только увидев на ней белый халат, я догадался, что нахожусь в больнице. Я пошевелился и вскрикнул от боли в голове, и тотчас же перед глазами заметались какие-то люди, и я не то чтобы потерял сознание, а словно стал ко всему равнодушным, а когда среди мелькающих вокруг людей появились сначала мама, а потом и отец, мое состояние апатии оказалось как нельзя кстати, ибо нет большей муки, чем когда мама плачет и причитает.

Камень ударил меня по затылку плашмя, и этой случайности я был обязан жизнью.

И опять потянулись дни в постели. Чаще других посещал меня Генка-лодочник. Он чувствовал себя героем и не переставал рассказывать, как они с дедом нашли меня, как летели камни и как я кричал... Меня хоть и злили его рассказы о моих воплях, но я понимал: не каждый день бывают обвалы на Мертвой скале и не каждый день под обвал попадают жители поселка.

Приходили Валерка с Юркой, приходила Светка и угощала меня голубикой. Приходил Светкин отец и рассказывал какую-то непонятную историю моему отцу про Генкиного деда, которого в поселке, оказывается, называли Белым дедом за его бороду. Я не очень прислушивался к рассказу, но все же услышал имя старухи Васиной, и, когда заинтересовался, рассказ уже был окончен и говорили о другом.

В поселке началась пора голубики, и мальчишки приходили ко мне с синими губами и языками. Лица их были обкусаны комарами, потому что голубика росла по таежным низинам, где только и водятся в прибайкальской тайге комары...

Когда же оставался один, мысли мои сразу возвращались туда, на каменные уступы Мертвой скалы, и передо мной вставало перекошенное ужасом лицо Сармы и ее старческая рука с растопыренными узловатыми пальцами. В ушах возникал шум обвала, и тотчас же возвращалось состояние того панического страха, что бросил меня прочь со скалы от истошных воплей старухи, считавшей себя молодой.

Теперь понятны были ее одеяние и гримасы ее, и жесты - она вела себя как молодая и красивая и потому была так смешна и неприятна в своих ужимках и гримасах.

А что теперь?! Пустит ли теперь она меня в замок?

Все же в душе была уверенность, что это не конец, потому что такого конца быть не может, ибо тогда не понятно, зачем было само начало...

Поправлялся я довольно быстро. Рана была неглубокая, а во всем остальном я был здоров, и каждым утром мне казалось, что можно вскочить с кровати и мчаться или на Байкал, или в падь, но первое же резкое движение отдавалось-таки ощутимой болью в голове и отрезвляло.

Через несколько дней, однако, с перевязанной головой я все же уже сидел на высоком, плоском камне на берегу Байкала и, обхватив коленки руками, слушал и смотрел на волны, не очень быстро и не очень громко набегающие на камень, под самые мои ноги. Но Баргузин был в этот день ленив и вял, это были всего лишь отголоски вчерашнего шторма, и потому даже брызги не достигали вершины камня, где я сидел.

День был пасмурный, и волны были светло-серые. Но иногда в разрывах облаков появлялось солнце, и я, хоть и сидел спиной к солнцу, его появление угадывал намного раньше, замечая, как вдруг начинали голубеть волны и просвечиваться-просматриваться отмель вправо от камня.

Еще я поймал себя на том, что, как только волны начинают голубеть, я начинаю улыбаться просто так, без всякой причины, и догадался, что улыбка на моем лице появляется как бы в ответ - когда улыбаешься потому, что кто-то улыбается тебе. И тогда я понял, что голубой цвет воды байкальской - это улыбка. И, ведь когда волны снова становились серыми, сразу становилось на душе серьезно и даже грустно, и даже вздохнуть хотелось, как вздыхают от усталости или скуки.

Потом на лодке подплыл Генка, и мы с ним долго просто качались на волнах метрах в ста от берега. Генка был озабочен. Заболел его дед, тот самый, что притащил меня в поликлинику и которого звали в поселке Белым дедом. Генка рассказывал, как они с дедом рыбачат, бьют шишку и даже охотятся, и, хотя Генка не допускал самого худого, по голосу его чувствовалось, за деда он боится всерьез.

Когда еще через несколько дней я стоял напротив Мертвой сканы, ноги мои никак не решались сделать первые шаги подъема. Я долго бродил вокруг скалы, иногда даже уходил от нее, забирался на склон ущелья и как-то не заметил даже, как оказался у меня в руках букет цветов. Забираться на скалу с букетом было очень неудобно и трудно, и все же я полез...

Перед последним уступом затаился, прислушиваясь, и никак не решался сделать последний шаг. Как примет меня Сарма, кто ее знает?!

И вдруг я услышал ее голос.

- Ну что прячешься!

Я вздрогнул и съежился, пытаясь по голосу определить ее настроение. Прятаться больше не было смысла, и я поднялся на уступ.

В первое мгновение мне показалось, что Сармы на месте нет. Я ведь привык к ее ярко-голубому наряду. Теперь же она была во всем серо-желтом, под цвет скалы и камней, и ее даже плохо видно было, потому что и лицо ее тоже было серое, и вся она словно растворялась в цвете камней.

Я, наверное, пристально смотрел на нее или, по крайней мере, в ее сторону, и она заворчала недовольно.

- Ну что уставился! Не смей на меня так смотреть!

Я растерянно забегал глазами.

- Сама знаю, что страшная! - прошептала она. - Может быть, и умру, и это было бы счастьем!

- Ну что вы... - попытался я что-то сказать.

- Да, счастьем! - повторила она громче. - Для всех счастьем! И для них тоже!

Я понял, о ком она говорит, и мне стало противно и стыдно, что про себя я почти согласился с ней, и, чтобы загладить эту нечаянную вину, я шагнул к ней и положил ей на колени цветы.

Она сбросила их под ноги, как будто это были не цветы, а жаба с бородавками.

- Не смей меня жалеть! Ты, жалкий недокормыш! Сарма не нуждается в жалости! Иди к кому пришел! Ну!

Я бегом кинулся к камню, но она окликнула меня и, когда я вернулся, сказала уже другим голосом:

- Забери свои цветы! Той, кому ты их собрал, они нужнее!

- Спасибо! - радостно крикнул я и, подняв все до единого цветка, побежал к входу в замок.

Что было с дочерью Байколлы, когда она увидела цветы!

- Отец! - шептала она в волнении. - Смотрите, это же цветы Долины! Они росли вокруг замка, и Нгара делала из них венки победителям состязаний!

Она стала называть цветы, и удивительно! - они назывались в Долине Молодого Месяца так же, как и у нас! Кукушкины сапожки, кукушкины слезки, ирисы, саранки, жарки! Она перебирала цветы и улыбалась каждому, и это были первые ее улыбки, и лучше бы я их не видел...

Мне показалось, что Байколла укоризненно посмотрел на меня. Наверное, так и было. В сущности, я мучил девочку, пробуждая в ней жажду жизни и тем обрекая ее на страдания еще большие.

Но что я должен был делать! Оставить их и не приходить более? Для меня это было невозможно. Освободить я их не мог, потому что они сами не хотели этого освобождения, да уж и Сарма наверняка предусматривала возможность моих попыток.

Было бы вполне справедливо сказать, что я страдал, но если так сказать, то это было бы просто смешно в сравнении со страданиями Ри, младшей дочери Байколлы, и его самого!

Каждый раз, возвращаясь домой, я строил планы, один фантастичнее другого. Сначала все мои планы основывались на таком повороте дела, когда можно было бы привлечь к этой истории кого-то еще или многих. Сначала мне казалось: знай о моей тайне кто-нибудь, или многие, или все - и решилась бы судьба узников Мертвой скалы.

Назад Дальше