Хороший Сталин - Ерофеев Виктор Владимирович 30 стр.


<>

Предателю своего класса, мне в КГБ заочно присвоили кличку Воланд - что ж, спасибо им задним числом. Мои тогдашние беды - ерунда по сравнению с муками, которые выпали на долю Анатолия Марченко или Сахарова. Меня не били в лагерях, насильственно не кормили при голодовке. Но сущность общества, в котором я жил, моральную ткань людей, подлость и трусость одних, благородство других я понял в "метропольский" год так, как бы не понял за полжизни. "Я уже не говорю о рассказах, например, Ерофеева, - писал в газете довольно либеральный писатель Григорий Бакланов, ставший впоследствии другом перестройки, - которые вообще не имеют никакого отношения к литературе". Неужели маститый писатель не понимал, что подобные высказывания повлекут за собой свирепые оргвыводы? Начались репрессии, бившие почти по всем авторам "Метрополя": запрещали книги (уже вышедшие не выдавались в библиотеках), спектакли, выгоняли с работы. Мое личное дело научного сотрудника ИМЛИ сначала арестовало КГБ (ужас на лице кадровички с кудряшками), потом меня оттуда тоже выгнали. Ненадолго; восстановили, решив, видимо, не превращать меня в тунеядца. Шепнули на улице: "Приходи в Институт", я пришел, меня понизили в должности, запретили заниматься французской литературой, сотрудники смотрели на меня издалека, впрочем, некоторые сочувственно здоровались, даже общались - отправили сначала в референтуру, а потом в особую ссылку - заниматься канадской литературой.

Через некоторое время после разгрома "Метрополя" меня вызвал к себе директор ИМЛИ. Хмуро сказал, что мне оказывается честь участвовать в создании многотомной истории мировой литературы в качестве автора канадских глав. "Отнеситесь к этому серьезно". Я поблагодарил и вышел. Мне нужно было начинать с нуля. Я пошел в Иностранную библиотеку. Там - ничего. Я хотел было сходить в канадское посольство, но меня предупредили, чтобы я это не делал. Шло время. Я понимал, что если к сроку не сдам главу о началах канадской литературы, меня снова выгонят из ИМЛИ, но на этот раз по делу, за профнепригодность. До обсуждения моей работы на отделе оставалось две недели - у меня ничего не сделано. Я снова пошел в Иностранку, взял с полки канадскую энциклопедию. О литературе там были крохи: перечисление имен с датами жизни и смерти. Я в отчаянии переписал все это в тетрадь. Никакой картины не складывалось. Придя домой, я признал свое поражение. После этого я взял пишущую машинку (уже не Эрику) и стал писать, "фламбуаянтно" сочиняя биографии канадских писателей, их полемику между собой, ядовитые критические рецензии, религиозные распри, борьбу за становление национальной литературы, а главное, сюжеты романов. Я придумывал их, один за другим, сочинял характеры героев. Сюжеты в закамуфлированной форме вращались вокруг истории с "Метрополем", переплетаемой любовными интригами. Распечатав свой научный труд в четырех экземплярах, я раздал рукопись ученым коллегам на отзыв и стал ждать обсуждения. На него позвали единственного специалиста по канадской литературе в СССР, некую университетскую даму.

На обсуждении меня ждал сюрприз. Коллеги-филологи объявили мне, что, признаться, не ожидали от канадской литературы такой яркости, выразительности, многожанровости. Дама подтвердила мою компетентность, сделав несколько ценных указаний. С тех пор я придумал всю канадскую литературу от начала до конца. Ни слова правды. Ее напечатали в академическом издании. Я ощутил себя Сталиным канадской литературы, создавшего литературно-историческую фикцию. Это меня в конечном счете увлекло. Это было мое возмездие - кому? чему? Скорее самому литературоведению. История любой литературы - фикция, поскольку литература, если о ней вообще можно говорить как о предмете, существует за рамками не только истории, но и правдоподобия. В 1994 году в Торонто, на писательском фестивале, в театре, набитом битком (в тот же вечер выступал Бродский), я публично покаялся перед канадцами. Канадцы взвыли от радости, требуя подробностей. Я чистосердечно признался, что уже не помню не только вымысла, но и реальных фамилий. Эта амнезия показалась мне венцом мистификации.

<>

Но главной жертвой "Метрополя" стал мой отец. Поздним январским вечером в их резиденции в Вене, когда, по своему обыкновению, мама читала перед сном, полулежа в постели, в спальню вошел отец, протянул свежий номер французской газеты "Монд", сказал хрипловато:

- Прочти. Тут есть что-то интересное для тебя.

Она прочитала и обмерла. Московский корреспондент газеты Даниэль Верне сообщал о разворачивающемся скандале с "Метрополем":

"La suite dépend de l'Union des écrivains, - заканчивалась статья. - Passera-t-elle l'éponge sur une petite incartade, ou choisira-t-elle le scandale en prenant les sanctions contre des écrivains dont le seul tort est de vouloir publier ce qu'ils écrivent?"

- Нас отзовут? - Мама подняла глаза на отца, присевшего на край кровати.

- Все может быть, - кивнул отец. - Но операцию тебе лучше сделать здесь.

У мамы врачи подозревали рак груди.

"Я вам тут и советская власть, и товарищ Сталин", - сказал как-то один советский посол своим подчиненным, и это вот стало символом советской дипломатии. Видел ли я своего отца ненавистным "товарищем Сталиным"? Задумал ли я "Метрополь" с тем, чтобы через скандал на весь мир докричаться до него, объяснить ему его политическую неправоту, неправомочность при всем его посольском шике, великолепных жестах, той зависимости, в которой находились от него многочисленные сотрудники, шоферы, челядь, видеть во мне случайного "писаку"? Как при большом скандале в доме идут в дело чернильница, вазы, сервизы, бросался ли я в него своими талантливыми, известными на весь мир друзьями, собственным интеллектуальным багажом, наконец, текстами своих рассказов, которые бы иначе он никогда не прочел? Все это остается за гранью сознания, но моя "бомба" разорвалась в его руках.

Всего только за две недели до того, как Рей Бенсон унес с собой экземпляр альманаха, родители были в Москве на новогодних каникулах. Мы встретили Новый год устрицами и французским шампанским. Было весело, о политике мы не спорили (это могло бы родителей насторожить). О том, что у нее, возможно, рак груди, мама умолчала. Я ничего не сказал о своей конспиративной деятельности. Я понимал, что родители не одобрят ее; с другой стороны, я наивно рассчитывал на победу. Теперь, когда опубликованы секретные документы КГБ о "Метрополе", воспоминания наших противников, видно, что их мнения разделились, и были, наверное, те (тогдашний начальник пятого управления КГБ СССР Бобков, мемуары 1995 года: "Мы просили не разжигать страсти и издать этот сборник" - ему можно верить?), кто хотел опубликовать "Метрополь" в Советском Союзе, то есть фактически снять монополию на социалистический реализм. Возможно, нам не хватило еще двух-трех громких имен (тех же Окуджавы и Трифонова), чтобы победить. Но шансы на победу, как мне тогда казалось, были - и я не хотел вовлекать в историю своих родителей. Их вовлекла другая сторона. КГБ справедливо решил, что мой отец - мое слабое место, и они ударили по нему.

<>

Последний раз в своей жизни я встречал отца по законам советского VIP. Присланный за мной из МИДа черный лимузин отвез меня в международный аэропорт Шереметьево. Последний раз, поднимая шлагбаум для проезда на взлетное поле, солдат отдал мне честь, просто за то, что я существую. Машина подрулила к бело-синему лайнеру Аэрофлота ТУ-154, прибывшему из Вены. Я поднялся по трапу, прошел в салон первого класса с каракулевой шапкой в руке для отца - зима в тот год была действительно очень морозной. Отец поцеловал меня, пахнув коньяком, надел шапку и, спускаясь по трапу, сказал:

- В этот раз я прилетел из-за тебя.

И тут же, не дав мне ответить, он произнес первый раз в своей жизни конспиративную фразу, направленную не против Запада, а против своих:

- Не говори в машине о делах. При шофере.

Всего за неделю до прилета отца родительская приятельница Галина Федоровна, забежав ко мне, спросила со слишком живым интересом:

- Володю не отзовут?

Галина Федоровна резко поменяла свою жизнь. Бросив кагэбэшника Лодика, она вышла замуж за писателя Балтера, стала вариться в либеральных писательских кругах, общаться со знаменитостями, в общем, сделалась декабристкой. Все было бы хорошо, но парадокс состоял в том, что кагэбэшник был всегда либерален с женой, а либеральный писатель вел себя с ней как ревнивый диктатор и время от времени бил. Но Галина Федоровна мужественно терпела домашний террор, имея возможность у себя дома слушать пение Окуджавы и подрывные сатиры Войновича. Возможно, женщины, с их интуицией, лучше чувствовали, куда через несколько лет пойдет Россия. Ее близкая подруга, красавица Майя, в свою очередь, уже собралась бросить сталинского кинодокументалиста Романа Кармена, чтобы связать свою жизнь с Аксеновым. Обеих женщин стало теперь волновать, умер ли роман и когда умрет Брежнев.

- При чем тут отец? - передернул я плечами. Я не хотел верить в худшее. Я искренне думал: пронесет. Мне казалось, что Галине Федоровне интересна, прежде всего, пикантная ситуация. Галина Федоровна недоуменно посмотрела на меня.

Родительская домработница Клава встретила нас в квартире отца громким плачем. Она поверила слухам, что меня уже "расстреляли". Все было как нельзя хуже. Мама осталась в Вене с подозрением на рак груди. Впереди была черная дыра. Проснувшись на следующее утро, я увидел, что на висках у меня за ночь поседели волосы. Мне был тридцать один год.

Отца немедленно взяли в оборот четыре организации. Его попеременно вызывали в МИД, КГБ, ЦК КПСС и Союз писателей. Идея моих оппонентов состояла в следующем: поскольку я - один из составителей альманаха, то, если я напишу покаянное письмо, которое будет опубликовано в "Литературной газете", "Метрополь" потеряет юридическую силу и можно будет остановить его публикацию на Западе. Секретарь партийной организации МИДа Стукалин выразил свое особое мнение.

- Я бы на твоем месте отрекся от такого сына, - заявил он отцу, вызвав в свой кабинет.

Объектом дипломатической работы отца стали не США, не европейские демократии, а собственный сын. Именно от него требовалось убедить меня написать покаянное письмо. Отец продолжал получать зарплату посла в валюте, "работая" со мной по заданию министра. Мы оба попали в капкан. Громыко довел до его сведения цену за неуспех операции.

ГРОМЫКО. Если не будет письма, вы будете отозваны со своего поста в Вене.

Это была, на мой взгляд, чисто нацистская постановка вопроса. Отец бросился за помощью к своему близкому другу Андрею Михайловичу Александрову (внешнеполитический помощник Брежнева), который был известен в Москве и Вашингтоне как архитектор "разрядки". Когда-то с его помощью мне удалось отправить "невыездного" Аксенова в США. Тот, вернувшись, подарил мне "клевую" зажигалку и, видимо, рассказал друзьям о моих бесконечных возможностях. В Дубовом зале писатели наперебой стали хватать меня за рукав, чтобы за обедом попросить им тоже устроить поездку. Умный Александров, которого я за глаза звал "сперматозоидом" за пристрастие к сексу, изворотливость и худобу, встретил друга мрачно.

- А ты думал, что всю жизнь будешь сидеть за границей? - сказал он, уже знавший о позиции Громыко.

В КГБ отцу показали секретное досье на меня. Внушительный трехсотстраничный документ: доносы агентов наружного наблюдения, записи телефонных разговоров, перечень встреч, списки приятелей, связи с иностранцами (Что у тебя за француженка? - Какая француженка? - С которой встречаешься. Ты это брось! - Ни с кем я не встречаюсь, - уходил я в несознанку.) Но особенно потряс отца разговор в ЦК. Высший орган страны Политбюро дважды на своих заседаниях обсуждало вопрос о "Метрополе" и выработало план его подавления как интеллектуального мятежа. Отец был вызван секретарем ЦК по идеологии Михаилом Зимянином:

- Ты понимаешь, что "Метрополь" - это начало новой Чехословакии?

Зимянин говорил с отцом на "ты". Это было не только обращение высокого начальника, но и знакомого, с которым отец не раз играл в теннис.

- Говорят, у тебя и второй сын диссидентствует.

- Кто говорит? - насторожился отец.

- Симонов приходил ко мне. Рассказывал.

В этом была тоже своя доверительность. Отец понял, что ему нужно ответить безошибочно.

- Странно, - мягко усмехнулся он. - Мы с Симоновым недавно встречались. Он предложил, чтобы мой младший сын женился на его дочери Саше.

- Ну, сами разбирайтесь, - нахмурился Зимянин.

Саша была невестой моего брата. В свой последний новогодний приезд отец был приглашен Симоновым в гости договориться о свадьбе. Из гостей папа вернулся веселый. Жди меня! Он, ниже Симонова по жизненному званию, проявил независимость, дав понять популярному классику советской литературы, что сроки женитьбы - дело детей. Широкоскулая Саша почти каждый день приходила в наш дом. Моя мама ее побаивалась: взбалмошная, избалованная, не носит нижнего белья. Но - дочка Симонова! Симонов обладал уникальной репутацией советского либерала, не будучи либералом. Саша обожала его. Мой папа! Мой папа! Она прожужжала нам уши о папе. Он стоял на Эльбрусе ее сознания, недосягаемый даже для горных птиц. "Too much", - решили мы в семье. Но ее папа был действительно харизматической легендой. Я видел его пару раз: шарм бонвивана, гурмана, литературного князя. Казалось, князь заставил коммунизм работать на себя, на свои интеллектуальные и материальные владения, как никто другой. У Симонова была охранная грамота внепартийной порядочности, защищавшая его от орального урагана либеральной критики. А тут получалось - он сдал жениха Саши партийному начальству. Он, Симонов, струсил, оказался фальшивым князем, сравнялся с теми, кто читал альманах в запертой комнате ЦДЛ, кто участвовал в подборке "Порнография духа", опубликованной в "Московском литераторе", над кем смеялись мы с братом и - Саша. Когда отец смешон, он не отец. Более того, Симонов велел своей дочери не общаться с нашей семьей. Страшные сталинские видения посетили его. Узнав о сдаче, Саша сначала не поверила. Сидела у нас на диване с круглыми глазами. Она тайком полезла к Симонову в письменный стол. Симонов вел каждодневный дневник. В дневнике был записан разговор с 3., упоминался мой младший брат. Саша порвала с отцом. Отказалась с ним видеться. О папе она уже больше не упоминала. Позже, когда запахло обысками, в своей квартире она прятала архив "Метрополя".

Сказав отцу о Симонове, почти что предупредив о сдаче, "знакомый" Зимянин дальше (уже по делу) не пожелал говорить с отцом наедине, все-таки воспринимая его отныне не совсем как "своего": на отца легла тень моей еретичности. При разговоре присутствовал заведующий Отделом культуры ЦК, тот самый Василий Шауро, не равнодушный к моей маме, которого отец знал со студенческих лет. Зимянин показал на отца:

- Вы знакомы?

Шауро протянул руку и сухо представился:

- Шауро.

Зимянин зачитал отцу вслух наиболее "острые" куски альманаха (отец плохо слушал, он отвлекался, разглядывал, по своему обыкновению, мысок начищенного ботинка, испытывая тайное превосходство над несостоявшимся соперником, обскакавшим его в карьере), обозвал Ахмадулину "проституткой и наркоманкой" (отец поднял голову), и выделил меня:

- Твой - самый плохой. В политическом смысле.

Отец промолчал. Седой, с высокой прической, Шауро нахмурил лоб.

Зимянин усмехнулся:

- Александров предложил отправить твоего сына в командировку на БАМ. Написать статью о стройке.

Отец подумал: "Молодец", в этой мысли была какая-то надежда; Шауро тоже слегка оживился.

- А что? - пробросил отец. - По-моему, это идея.

- Чтобы он нам обосрал БАМ? Он же умеет писать только о сортирах.

Надежда угасла. Зимянин с нажимом продолжил:

- К тому же он собрался эмигрировать.

- Откуда это известно? - насторожился отец.

- Мне Кузнецов об этом сказал. Ему твой сын сам признался.

Это была чистая клевета.

ЗИМЯНИН. Передай сыну, не напишет письма - костей не соберет.

Назад Дальше