<>
Угроза, исходившая от влиятельного деятеля партии, была нешуточной. Они могли сделать со мной все, что угодно: забрать в армию (Зимянин сказал об этом отцу открытым текстом) и тихо расправиться со мной за дверями казармы, посадить в тюрьму, спровоцировать "несчастный случай". Не могу сказать, что я испугался. Отец воспитал меня так, чтобы я не был трусом, и теперь, когда я должен был продемонстрировать свою "смелость", она фактически оборачивалась против него.
Я оказался в разорванном состоянии. Я видел, как он мучается, приходя по вечерам совершенно убитым после всех этих встреч, я его не узнавал. Наверное, он на своей шкуре начинал понимать, что значит идти против режима, которому он служил верой и правдой. Мне казалось, что он не переживет краха своей карьеры. Перед тем как мы начинали говорить, отец уносил телефон в другую комнату и прятал под подушку, он просил меня говорить тихо, иногда даже употреблял французские слова: он не хотел, чтобы нас подслушивало его же правительство.
С другой стороны, я не мог предать друзей. Я - зачинщик затеи, великий соблазнитель с ироничной улыбкой на толстых губах, герой нашего времени из "Едреной Фени" - и вдруг сдаться! Да ни за что! Лучше убейте! Лучше не жить! Я слишком хорошо представлял себе лица друзей и врагов:
- Ну, что, посольский сынок, обосрался?!
Мое покаянное письмо означало бы не только гибель затеи, не только мой вечный позор: я знал из советского опыта писателей, что те, кого сломал КГБ, никогда не смогли снова писать. Но в таких случаях всегда остаешься один: когда друзья по "Метрополю" узнали о моем положении, они заняли позу наблюдателей. Они ничего не советовали. У них просто кончились слова. Зато политические диссиденты говорили мне:
- Если вылез из окопа, ты должен бежать вперед!
Я не хотел быть солдатом в каске, с примкнутым штыком. Я хотел быть черепахой, ползущей к морю. Дело дошло до того, что Веслава боялась отдавать нашего сына в детский сад: нам казалось, что КГБ может украсть его, а затем нас шантажировать. "Метрополь" превращался в неуправляемый корабль. Глядя на то, как накалялись страсти, я думал то о запорожских казаках, пишущих письмо турецкому султану, то о кочующем цыганском таборе (мы часто спали вповалку у кого-нибудь в гостях, в комнатах, ванне, под кухонным столом, одетые, раздетые - где и как попало), то о "bateau ivre" Артюра Рембо. Умеренная часть команды пыталась выйти из-под прямого удара, но более радикальная, настроенная по-боевому, кому нечего было терять, кроме своих цепей, была готова надеть "каски". Я шел по колено в сгущенном молоке. Однако никто, ни один человек не сдался, не предал "Метрополь". По этому поводу Семен Липкин сказал ободряющие слова:
- В истории Советского Союза только военные моряки, участники Кронштадтского антикоммунистического восстания 1921 года не раскололись, не сдались и были расстреляны - все остальные акции протеста так или иначе удавалось подавить, вырвав признание вины у подследственных.
Кажется, получилось несколько напыщенно. Я не записывал за ним и не могу воспроизвести дословно. Попробую повторить, апеллируя к поэтической сущности его слова. Итак, Семен Липкин сказал ободряющие слова:
- Со времен Кронштадтского восстания 1921 года не было ни одного коллективного действия оппозиции, которое советская власть не довела бы до раскола, предательства и позора.
Немного (хотя ненамного) лучше. Жаль, что ушли "военные моряки". Как бы то ни было, "Метрополь" выстоял. Можно гордиться. Назвать всех поименно. Живых и уже мертвых. Я не делаю различия между ними в этой книге - персонажи бессмертны. Когда Липкина власти пугали "секретариатом", он сказал:
- Я вскоре предстану, - он показал глазами, - перед другим Секретариатом.
Он прожил еще много лет. Минуту молчания. Борис Вахтин, Владимир Высоцкий, Юрий Карабчиевский, Генрих Сапгир, Фридрих Горенштейн, Семен Липкин…
История литературных альманахов в России - опустошение авторских гнезд. Кто был первым? Кто будет последним? Занимательная статистика. Мертвые теснят живых. Игра в одни ворота. Взявшись за коллективную акцию (даже участие в коллективном любительском снимке: вот Саша Симонова… она умерла… молодой…), всегда в результате оказываешься перед многоточием смерти. Прогулки по аллеям Ваганьковского кладбища не проходят даром.
<>
Я встречался с отцом почти каждый вечер в его большой квартире на улице Горького. Сняв пальто в тесной прихожей и обменяв зимние ботинки на традиционные тапочки без задников, я шел через холл, увешанный африканскими масками, которые отец собирал в Сенегале, прямиком на желтую, со стильным французским оборудованием кухню. Он никогда не умел готовить, даже яичницу на завтрак, он был совершенно беспомощным без мамы и Клавы, которую мы решили не посвящать в наши дела. Я чистил картошку и делал "фрит", перемешивал зеленый салат с помидорами, варил сосиски, и мы садились с ним ужинать за круглым столом в столовой. Затем пили чай с его любимым зефиром в шоколаде.
Вещи в комнате - кресла, картины, сервант - выглядели теперь как-то совсем по-другому: отчужденными и больными. Даже ярко горящая люстра не могла высветлить их, оживить. Не скажу, что отец давил на меня, заставлял написать письмо. Этого не было. Он придумывал какие-то промежуточные варианты, но они отпадали, один за другим, потому что никого не устраивали. Скандал разрастался. О "Метрополе" много говорили по "голосам", писали в иностранной прессе. В газете "Московский литератор" появились строго подобранные, крайне враждебные, истеричные мнения советских писателей о "Метрополе". Альманах был официально объявлен "порнографией духа". Среди писательских гонителей отец, вчитавшись в газету, в растерянности обнаружил и своих давнишних знакомых.
Я ждал развязки и, честно говоря, боялся ее. А если отец скажет, что все-таки надо? Ради него, ради мамы, ради спасения нашей семьи. "Ты посмотри, как у него дрожат руки, как он постарел! - говорил я себе. - Кто тебе ближе: он или "Голос Америки"? Ведь в жизни он для тебя ничего не сделал, кроме хорошего". Я не верил в чудеса. Перед глазами стоял пример Симонова. Были и другие, не менее гнусные примеры. Друзья отца затаились. В его квартиру уже никто из них не звонил. Каждый случайный звонок вызывал тревогу. А какие тут бывали вечера! Какую еду подавали!.. Все уничтожено. Выжженная земля. В этом была разница между нами: мне-то звонили, меня поддерживали многие люди. Больше того, собираясь в "метропольском" кругу, кочуя из гостей в гости, мы много шутили, кто по молодости, кто от отчаяния, и я, пожалуй, в тот год выпил самое большое количество шампанского в своей жизни - мы заливали шампанским из последних денег наши проблемы.
<>
На сороковой день своего пребывания в Москве отец пригласил меня в очередной раз поужинать. Я застал его медлительным и до такой степени бледным, что внутренне взвыл от жалости к нему. Он долго отмалчивался, жуя наши ставшие ритуальными сосиски. Наконец он сказал:
- В нашей семье уже есть один труп. Это я.
Я молчал, вглядываясь в него и пытаясь понять, куда он клонит. Он машинально складывал и расправлял матерчатую салфетку.
- Если ты напишешь письмо, - добавил отец, - в семье будет два трупа.
<>
Есть в жизни писателя такой момент, когда совершаешь поступок, последствия которого невозможно предусмотреть. По русской пословице: "Или пан, или пропал". Если "пан", то жизнь преображается, принимает форму художественной судьбы. Не обязательно сладкой, может быть, и противной - но судьбы. Если "пропал", то - пропал. А если поступка нет, то и вообще нет писателя. Такова роль "Метрополя" в моей жизни - полет в пропасть… вот-вот разобьюсь! - и счастливое, почти чудесное избавление, благодаря жертве моего отца.
Политически убив отца, я должен был заняться его воскрешением, сделать его жертву осмысленной. Мне нужно было не мстить властям, а писать. Отец признал меня писателем - мне надо было доказать, что это так и есть. У меня возникла сильная мотивация писать - она состояла из архаики отцеубийства, современности моей литературной ниши и предназначения. Однако все это подчинялось лишь праздной, поверхностной логике. На самом деле пирамида была перевернутой, или, по крайней мере, мне так представляется. Именно предназначение обеспечило мне нишу в современности и гарантировало отцеубийство.
<>
Через несколько дней Громыко приказал отцу вернуться в Вену - провести прощальные приемы. Там к нему приставили охрану КГБ. Боялись, что советский посол сядет в свой черный большой "мерседес" и рванет в Мюнхен в поисках свободы. Отец не рванул - он прощался с коллегами. Правда, прослышав о скандале, послы социалистических стран не пришли к "опальному" союзнику, зато западные "враги" дружески жали руку и вполголоса просили передать мне привет. Отца бойкотировали и недавно рабски преданные ему завхозы и горничные советского представительства. Ему и маме, еще слабой от перенесенной (слава Богу, успешной) хирургической операции, пришлось самим укладывать весь свой скарб. На венском вокзале советские сотрудники стояли широким полукругом, боясь приблизиться к свергнутому начальнику Поезд дернулся. Знакомая француженка подарила маме, стоящей в тамбуре движущегося вагона Шанель номер 5.
<>
Вдруг оказалось, что в мире щебечут птицы. Был солнечный майский полдень.
- Античный мужик, выходи!
- А что такое? - отозвался из машины сонный голос Попова, приблизительно похожего на Сократа.
Сидя на молодой траве, мы почувствовали, пожирая выложенные на скатерть из плетеной корзинки бутерброды, приготовленные с любовью аксеновской Майей, что солнце светит сильнее, чем в Москве, и - отпустило. Уже через триста километров вниз, на юг, по Киевскому шоссе (решили ехать через Калугу) мы сделали первый привал на обочине. Пока отец собирал вещи в Вене, мы втроем (Аксенов, Попов и я) отправились в Крым на зеленой аксеновской "Волге". У Аксенова есть прозрение: Крым - это остров. Попов, назначенный нами поваром, проспал всю дорогу на заднем сиденье, освобождаясь от "метропольского" стресса.
Мы с Аксеновым вели машину попеременно. Аксенов крестился на каждую церковь - он был неофитом. У него было чувство, что КГБ хочет его физически уничтожить. Майя, чтобы его спасти, предлагала уехать из страны. Об этом шла между ними речь в Переделкине, на его новой литфондовской даче, когда мы все напились: они легли спать, а мы с Поповым выпили еще две бутылки розового вина без разрешения хозяев (недавно, будучи у Аксенова в Биаррице, я наконец отдал ему свой старый долг). В Харькове мы чинили его машину ночью в таксопарке. Под утро, когда было еще темно, Аксенов сказал, сидя за рулем, что он дал согласие напечатать свой роман "Ожог" в США. Это было для меня ударом.
- Но ведь КГБ предупредил тебя, что, если ты напечатаешь "Ожог" за границей, тебе придется уехать.
- Был такой разговор, - согласился Аксенов.
- Значит, ты уезжаешь?
- Почему уезжаю?
- Ты нарушил свое соглашение с ГБ.
- После "Метрополя" все изменилось.
- Но мы же сказали, что не делаем "Метрополь" с тем, чтобы отвалить.
Мы об этом сказали всему свету. В этом была сила нашей позиции. Мы долго ехали молча. Слева от нас разыгрался бурный восход украинского солнца, мы приближались к Запорожью, и я, борясь с утренним сном, подумал: "Ладно, может быть, пронесет!"
В Крыму, в коктебельском Доме творчества, мы встретили Искандера.
- Море холодное, - пожаловался Искандер. Я не скажу, чтобы он нам сильно обрадовался.
Когда уже выпили по паре рюмок кальвадоса, он спохватился:
- А я анонимку получил.
Он показал нам анонимное письмо: "Радуйся, сволочь! Двух ваших сукиных сынов исключили наконец из Союза писателей".
- Кого это исключили? - удивился Попов.
- Ерунда это все! - сказал я.
Мы выпили еще кальвадоса, и настроение снова стало крымским.
<>
Постановление секретариата Союза писателей РСФСР:
"Учитывая, что произведения литераторов Е. Попова и В. Ерофеева получили единодушно отрицательную оценку на активе Московской писательской организации, секретариат правления СП РСФСР отзывает свое решение о приеме Е. Попова и В. Ерофеева в члены Союза писателей СССР".
<>
Нa Белорусском вокзале вернувшихся из Вены родителей не встретил ни один официальный представитель МИДа. Я "обрадовал" отца известием, что меня только что исключили из Союза писателей, о чем я узнал из газеты. Отец хмуро кивнул.
- Может, мне устроить пресс-конференцию для иностранных журналистов? - спросил он меня, когда мы вошли в родительскую квартиру.
По тем временам это был акт самоубийственного диссидентства, путь в психушку - я постарался его отговорить. Исключение из Союза было литературной смертью. Я оценил бандитский прием властей - ударить по молодым, чтобы запугать и разобщить всех. Но товарищи по "Метрополю", члены Союза, написали письмо протеста: если нас не восстановят они выйдут из СП - В. Аксенов, А. Битов, Ф. Искандер, И. Лиснянская, С. Липкин. Такое же по смыслу письмо, состоящее из нескольких кривых строчек, написанных от руки, послала и Белла Ахмадулина. Об этом не замедлил сообщить "Голос Америки". Мы вошли в новый виток противостояния.
12 августа 1979 года "Нью-Йорк Таймс" на первой странице опубликовала телеграмму американских писателей, отправленную в Союз писателей СССР. К. Воннегут, У. Стайрон, Дж. Апдайк (по приглашению Аксенова участвовавший в "Метрополе" в качестве автора отрывка из романа "Переворот"), А. Миллер, Э. Олби выступили в нашу защиту. Они требовали восстановить нас в Союзе. Было ясно, что в противном случае они откажутся печататься в СССР. В Союзе писателей сильно струсили. Начались мутные многомесячные переговоры о нашем восстановлении.
Во всяком случае, после американской телеграммы мною с Поповым занялся крупный шеф писательского Союза, Юрий Верченко, который "поработал" не с одним диссидентом. Вальяжный, толстый, одиозный, Верченко был похож на авторитетного чикагского гангстера. Верхние слои Союза, как мне показалось, представляли собой лабиринт всеобщего подобострастия и холуйства. С нами начальство, как правило, держалось подчеркнуто вежливо - мы были врагами, но с подчиненными, включая Кузнецова, обращалось крайне пренебрежительно. Те не обижались - почитали за ласку. Однажды в кабинет Верченко, в том особняке на Поварской, где, по легенде, был первый бал Наташи Ростовой, зашел Георгий Марков, безликий начальник всех советских писателей, - поглядеть на нас. Верченко подтянулся и принялся кричать.
ВЕРЧЕНКО. Вот я и говорю, что ваш "Метрополь" - это куча говна!
Марков походил, понюхал воздух и ушел, не сказав ни "здрасте", ни "до свидания".
- Вот погодите, - усмехнулся Верченко, возвращаясь к переговорам, - примем вас обратно, первыми людьми станете - знаете все начальство.
Он требовал от нас прекратить все контакты с Западом.
- А что это vвас за сумка?
Верченко очень боялся сумки, с которой ходил Попов, полагая, что в ней спрятан магнитофон.
<>
Мои друзья по "Метрополю" не заметили подвига отца. Ахмадулина, правда, обратила внимание, Высоцкий интересовался (в коридоре Театра на Таганке) - остальные нет. Никогда не спросили, как он и что он.
Но спасибо Сергею Петровичу Капице. В этом смысле он оказался достойным сыном Петра Леонидовича, с которым я однажды говорил за обеденным столом о Шестове. Сергей Петрович после "Метрополя" постоянно приглашал родителей к себе на дачу на Николину гору. Об этом мама написала в 1990-е годы в своей книге воспоминаний "Нескучный сад". Мама откровенно рассказала о кухне МИДа, но почти ни разу не вспомнила о муже - инженере ее жизни. Так вот и мама не заметила его подвига. В чем он так провинился?
Незабвенный октябрь осыпался в Красной Пахре. Я приехал к Юрию Трифонову на дачу. Несмотря на разницу возрастов и вкусов, мы с ним дружили. Он был тогда в большой моде. На журнальном столике лежали тома иностранных переводов его романов. Я не понимал, как он может не любить Платонова, но мне было близко, что он, увлекаясь футболом, не мог болеть за советскую сборную. Был прозрачный осенний день. Мы собрались пить чай, но приехал Аксенов. В основном обращаясь к Трифонову, он сказал, что встретился вчера с Кузнецовым. Вот это новость! Возможность примирения? Кузнецов согласился на то, чтобы отпустить всю его семью за границу. Дело выглядело так, как будто это аксеновская победа. Они стояли на террасе - большие, взрослые писатели, а я был молодым и наивным идеалистом.
- Это победа Кузнецова, - сказал я. - Он везде кричал, что ты свалишь.
- Но если вас восстановят, я не поеду.
- Как же нас восстановят, - не выдержал я, - если ты…
Эта тема стала основной темой осени. Майя учила нас с Поповым мужеству. Я плохо прислушивался к этим словам. Одновременно продолжались переговоры с Союзом писателей. В игру вступил Сергей Михалков. В структуре Союза он руководил писателями России. На этом республиканском уровне принимали в Союз или исключали из него. Внешне Михалков вел себя вполне либерально. В тиши огромного кабинета на Комсомольском проспекте автор советского гимна сказал, что от нас требуется "минимум политической лояльности".
Мы написали краткое заявление о восстановлении в Союзе.