Москва Таллинн. Беспошлинно - Елена Селестин 14 стр.


– Она деятельный фаталист. Мне нравится последняя часть сказки. Принц разыскивает ее по формально-антропологическому принципу, по размеру ноги. Ему вроде наплевать, девушка с какой душой и характером убежала от него ночью, главное – чтобы нога влезала в туфельку. Тупо. Золушка и это принимает с невозмутимой стойкостью. Во-первых, вспомните, она же ему кроме туфли не оставила никаких зацепок – адреса там или телефона. Как всегда смиренно полагалась на судьбу. Во-вторых, когда все окрестные девицы и ее сестры лихорадочно примеривали туфлю, выстроившись в очередь, – Золушка не волновалась, продолжала работать и таки спокойно дождалась своей очереди. Потому что была выше ожиданий…это сильно.

– Как это связано с Ане? – не выдержала Лариса.

– Много лет я ездил на этом поезде, наблюдал за ней. Дай поцелую тебя, дорогая моя, – Курбатов порядком опьянел. – Меня восхищало, что Ане умеет делать из своих дежурств праздник. Многие на ее месте киснут, проклинают судьбу и сеют ненависть. Дурнеют быстро в результате. А она – красавица, быть рядом с ней – счастье, это гениально…и просто. Причем знаете, знаете, что я заметил в Таллинне, в Эстонии вообще? Там немало таких людей, смиренно-блаженных, что ли, уравновешенных. Мне кажется, из всех моделей христианства протестантизм с его обожествлением повседневного труда был ближе всего к гармоничной модели жизни, в европейских условиях. Не без перегибов, конечно, но эту модель еще римляне пытались внедрить, вспомните эдикты Цезаря – о патриотизме, другой вердикт против роскоши. Роскошь ведь просто ослабляет, как любое излишество.

– А как мне-то быть? – Ларисе было стыдно, но хотелось сочувствия.

– Надеюсь, вы себя не жалеете?

– Иногда.

– Важно действовать каждый день. Знаете, есть такая формула: для пути важно, что ты не только сегодня, но и вчера сделал маленький шаг. Главный секрет – искренне забыть о призах, награда есть внутри самого действия. Я читал о миллионере из Южной Кореи, так он каждый день рано утром выходил на обычную улицу убирать мусор и считал, что это самая важная работа для его души. Представьте: раннее утро, птицы поют, ты делаешь полезное для людей и для себя…гениально…настоящая роскошь… счастье на самом деле очень доступно. А нам даже собственный дом бывает трудно убрать.

– У нас Лев Николаевич тоже любил попахать, – вспомнила Лариса.

Курбатов рассмеялся.

– Что с ним не так? Единственное – пытался навязать другим свои открытия. Но многое, я уверен, он делал правильно, иначе откуда у него были силы, чтобы написать так много?

– Забирал у жены, – упиралась Лариса.

– Тогда не стал бы от нее бегать, скажу я вам.

…Напились до ужаса, успела подумать Лариса в постели, когда заполночь ее гости отправились спать в номер к Ане. Получилась настоящая московская вечеринка с абстрактными разговорами, наполненными эфемерной значительностью, испаряющейся вместе с алкогольными парами. Рассуждали об архитектуре, блуждали в завитках и колоннах последнего тысячелетия, и казалось, говорили так интересно, что нельзя заснуть, не записав редкие по точности суждения…голова все кружилась, Лариса заснула.

На следующий день проснулась в хорошем настроении, отправилась за покупками, набрала книг, потратилась на одежду для себя и для дочери, купила духи.

Позвонил Калинский, оказалось, что он в Москве. Они вместе пообедали. Затем Лариса вернулась в гостиницу, хотела было заняться статьей о лошадях – как вдруг что-то толкнуло ее, она почти побежала на Патриаршие.

Было два часа дня, солнце уходило с замерзшего пруда, но все еще освещало небольшую его часть. Лариса встала под старой липой так, чтобы видеть окна и балкон студии Стаса. Во всяком случае, где раньше жил Стас. Света в них не было. Странно осознавать, насколько близко она сейчас соприкасается с его жизнью.

* * *

В самом начале их знакомства Стас подарил ей монету, обычный советский пятак, на нем была крупинка, прилипшая около цифры. Лариса носила пятак в кармане куртки, сжимала в кулаке, терла его пальцами, привыкнув к каждой щербинке. Когда она решила уехать…господи, думала она теперь, почему все-таки я решила уехать? Стас уже не жил только на Войковской, он глупо волновался о здоровье своей матери…хотя почему глупо, пожалуй, это было и трогательно…и он все чаще оставался ночевать здесь, рядом с Варварой.

В последний раз двадцать с лишним лет назад они гуляли вокруг этого пруда в начале ноября. Было темно, мало фонарей работало. Вода еще не замерзла, плавали утки, наверное, семейство с подросшими утятами и два лебедя. Стас и Лариса печально говорили о том, что же будет с птицами, когда пруд затянет льдом. Птицы…

Лариса вспомнила как однажды летом они смотрели на лебедей, с ними был толстый Леха, его слова она запомнила: в алхимии лебедь и черный ворон неразрывно связаны, олицетворяя противоположности. Ворон символ стагнации, и если алхимический процесс идет правильно, то приходит к дистилляции, которую олицетворяет белый лебедь. Дистилляция есть чистота. Стас тогда пошутил: а каким образом связаны черный лебедь и белая ворона? Лебедь действительно воспринимается всеми как священная птица, наверное, никому никогда не пришло в голову есть лебедей, или убивать…Нет зрелища более страшного чем мертвый лебедь. И еще странно: при всей, иногда буйной, фантазии людей – никто не вывел пестрого или сизого лебедя, в этом смысле птица тоже осталась священно неприкосновенной.

В другой раз гуляя здесь, они со Стасом говорили о том, как менялся образ этого места, которое называлось сначала Козье болото, потом Патриаршие пруды, потом Пионерские пруды, и теперь вновь Патриаршие. И кстати – почему "пруды", если давным-давно пруд всего один? Вечный московский абсурд переименований. Москва построена кругами, и развитие ее такое же – блуждающее, лабиринтное. Кольцо Кремля, Кольцо бульварное, Кольцо садовое, завершающее огромное транспортное кольцо. Имеем станцию метро "Красные ворота" – подразумеваем "Лермонтовская", хотя сорок лет она была "Лермонтовской", три поколения к этому привыкли. Но не позволено российскому человеку привыкать, нечего ему иметь в мозгах даже подобие порядка. Многое в российской жизни раздвоено: два Рождества, два Новых года, Старый и Новый, православие и старообрядцы, – все ведь базовые понятия! Или как там было: большевики и меньшевики, западники и славянофилы, всегда двоичный код. В Москве абсурд доведен до головокружения, и хуже всего в этом городе ориентируются коренные москвичи, они слишком хорошо помнят прежние реалии. "Как печальный этот человечек с головой повернутой назад". Тверская – это улица Горького, Дмитровка – это Чеховская, Никитская – бывшая Герцена, постоянное российское "два пишем три в уме", вот вам два театра МХТ, мужской, видите ли, и женский, ян и инь. Заколдованные круги, которыми Россия отгораживается. Чтобы не нарушался процесс решения внутренних задач? Трудно прорваться к российским реалиям сквозь завесу, да и есть ли они, реалии, там, где все так заморочено? Дума, парламент, и российские чиновники с их непостижимыми законами, воспринимаются не как структуры гармонизирующие, а как сборище злых колдунов, пока по-другому не было. Вот тебе и политология, и вся теория заговора: нас просто сглазили.

Когда Лариса со Стасом в последний раз гуляли на Патриарших, она сказала: "Я уезжаю", и протянула ему свой пятак, чувствуя, что соскальзывает в воронку, и разумеется хотела, чтобы он остановил, вытащил ее наверх, – властно, не обращая внимания на ее сопротивление.

Стас молча взял талисман, вдруг замахнулся, резко, получилось мальчишечье движение, по-спортивному красивое – пятак полетел в воду. Лариса услышала тишайший всплеск, Стас побежал к своему подъезду, и это было окончанием их истории.

Лариса поехала в квартиру на Войковскую, еще не решив: собирать вещи или отравиться. Она кружила по квартире вокруг чемодана, иногда бросала туда свои тряпки, рыдала, потом съела пачку таблеток от головной боли. Полагала, что горькие таблетки должны подействовать правильно, освободить от жизни, гадость все-таки, – и жизнь, и таблетки. Но время шло, с организмом ничего не происходило, других таблеток у нее не было. Потом Лариса услышала шуршание под дверью, будто кошка просилась войти. Она решила, что это галлюцинация, звук все повторялся, заставлял прислушаться – наконец, она отворила дверь. Сначала увидела опущенную голову Стаса, его кудри. Он протянул пятак, тот самый с крупинкой, это было чудо и счастье, та золотистая волна осознания чуда долго оставалось самой яркой.

У них была нежная ночь, несмотря на то, что Ларисе стало плохо, ее рвало несколько раз. Спали обнявшись, иногда она просила, чтобы Стас полежал на ней, накрыл ее теплым телом. "Теперь ты можешь полежать на мне. Если хочешь", – говорил он, когда она возвращалась из ванной после приступа рвоты. "Хочу", – и она ложилась, согревалась, чувствуя под собой его плечи и спину. Как два котенка, как щенки в общности гнезда.

Рано утром Лариса вспомнила про ненужный билет на таллиннский поезд. Прежде чем порвать его, спросила: "Как думаешь, если у нас будет ребенок?". Он сказал: "Давай подождем с этим. Поговорим потом, дай еще поспать". И она уехала.

…Годы спустя Лариса спустилась к пруду, где лед был расчищен под каток, подошла как можно ближе к последнему солнечному блику. Расставание – это перемены, так же как и встреча. Закат солнца – умирание дня, но мы не цепляемся за него, принимаем легко. Благодаря этой спокойной уверенности солнце приходит вновь.

Стас, с этим зимним лучом я помечаю нашу историю иным знаком.

Барельефы вдоль дорожки у пруда изображали персонажей басен Крылова. Там были: осел, козел и косолапый мишка, мартышка с очками, слон и моська. У каждой скульптуры из зеленоватой бронзы одна деталь отполирована до золотого блеска: люди подходили и гладили хобот, хвосты и лапы, загадывали желания. Тревожная московская жизнь, поняла Лариса, делает людей суеверными – они просят везения и спокойствия везде, где могут, у кого только могут; кто в храме, кто у бронзовой мартышки, даже круглый кусок сыра во рту у вороны золотисто светился. Девушка при Ларисе потерла морду собачки; что она просила? Верного друга? Мудрости? Решимости лаять на слона? Ладоши бронзовой обезьянки, протянутые к людям, тоже были отполированы, и Лариса потерла эти лапки… "Дайте мне…что-нибудь такое, что мне необходимо, и побольше", улыбнулась она своему жесту.

Она побрела по Спиридоновке (бывшая Качалова), к дому Алексея Толстого и к шехтелевскому особняку, где доживал свои дни Максим Горький (изначально Алексей Пешков). "Какой все-таки литературный город Москва, здесь в небольшом квартале, – Чехов жил, Пушкин венчался; Булгаков и Алексей Толстой жили неподалеку, а Гоголь ушел в небытие, говорят, в последние минуты представлял, что поднимается по лестнице. Большинство русских писателей связаны с Москвой рождением или становлением: сильный, но расплывчатый сигнал этого города дает свободу интерпретаций, то есть побуждает к сочинительству. Вот и Достоевский прославился с Петербургом, а вырос в Москве.

"Каждый день входить в текст как в просторную квартиру, где ты не торопясь, растягивая удовольствие, делаешь ремонт. Такой как ты хочешь, все доступно, на все есть средства. Чтобы быть счастливой, не надо ждать, когда кто-то извне поддержит мое желание написать книгу".

С Александром Ивановичем Калинским она больше не увидится, и он не позвонит. Во время обеда в ресторане издатель рассуждал невнятно про то, что ищет спонсоров для книги, сочиняет письмо для Федерации тенниса, у него большие связи в спортивном мире. Сам он всю жизнь играет в волейбол. Обсуждали план издания, он что-то критиковал, что-то предлагал. Лариса разглядывала физиономию Калинского, удивляясь какой же он старый и непривлекательный. Можно сказать страшный. Хотя очень живой…но глаза смотрят в разные стороны; мало того, что бегают не могут остановиться, а еще и косят.

У ресторана Калинского ждала машина. Когда на заднем сиденье издатель, неловко подпрыгнув, схватил Ларису за подбородок и стал мелко целовать, она изумилась и едва не расхохоталась. Думала о том, сколько таких сцен повидал шофер.

– Что, Александр Иванович, белены объелись, что ли? – бормотала Лариса, быстро крутя головой, чтобы увернуться от слюнявых поцелуев. Руками она защищала колени и пуговицы на груди. Строгим голосом велела остановить машину. Ее высадили – литературный город Москва! – на Садовом кольце недалеко от дома Берии. И особняка Чехова. С Калинским Лариса не попрощалась, а шоферу сказала грозно: "Спасибо вам большое, молодой человек", – и треснула дверью со всей силы. Одна ее перчатка осталась на сиденье, и еще пакет из бутика. Смешно, конечно, очень смешно, словно детская болезнь свинка.

Как он может, в таком возрасте, ему лет восемьдесят, наверное?! Да еще при шофере. Будет что рассказать Виталу за чашкой кофе. А мечта о заказной книге рухнула.

9

До трех лет Маруся отказывалась от любой еды, до семи почти ничего не ела, потом ела только когда читала. Поскольку отсутствие интереса к еде осуждалась взрослыми, у нее сформировалась ненависть к обязательным продуктам. В детстве она будто не могла решить, стоит ли задерживаться в этом теле, нужно ли привыкать к топливу местных организмов? В начальных классах школы, прежде чем приняться за чтение, приходилось уничтожать еду, оставленную родителями для завтрака и обеда. Было стыдно, но придумать другое решение не получалось, – чтению соответствовали только варенье или конфеты, остальное отправлялось в мусорное ведро, в унитаз, за предметы мебели в детской комнате – последнее, казалось Марусе, все равно что в вечность.

Когда началась школа, Маруся поняла, что любит пребывать одна, но в одиночестве не умела управлять временем – оно бегало зигзагами или проваливалось. Самое тяжелое, что она ощущала себя отдельно, а время – отдельно, Маруся слушала его шуршание или шелест и не знала как с ним поступать. Время летало вокруг, задевая перьями по щекам, а на Марусю накатывало безволие, и неизвестно было, заведется ли в Марусе вновь механизм, обычно тикающий внутри каждого человека, моторчик, позволяющий верить, что в жизненном движении есть долг и смысл. Приходилось признать, что если кто-то рядом, то справиться со временем гораздо легче: родители умели отпугивать силы, мешающие Марусе укореняться в настоящем. Однако снова и снова тянуло остаться одной, чтобы играть в игры со временем.

Если открыть книгу, то ко времени прибавляется новое пространство.

Сколько книг откроешь, столько пространств появится, кроме книг-пустышек, которые надо еще научиться распознавать; у Маруси имелось врожденное чутье, но все же навыки требовали тренировки. Катапультироваться в пространство книги удобно с родительского дивана, в обиходе называемом "диван-кровать" (андрогин?), – его прямоугольный подлокотник, столь жесткий, покрытый лаком для мнимого сходства с зеркалом, давал возможность сидеть, часто меняя позу. Судя по всему, Марусина энергия при чтении отдавалась, а не поглощалась, потому что постоянно хотелось сладкого.

Иногда она считала, что ее болезнь в детстве была не настоящей, она придумалась, чтобы дать Марусе возможность читать и не ходить в школу. К тому же из-за болезни мама часто оставалась дома. Но спустя семь лет Марусе вдруг захотелось действовать, она поняла, что со временем можно договариваться, и даже испытывать от этого удовольствие.

В шестнадцать лет Марусе казалось, что надо бы быть покрасивее, чтобы претендовать когда-нибудь выйти на сцену. Себя она считала заморышем, что в жизни совсем не мешало, – но чтобы стать актрисой? Впрочем, в театральной студии выяснилось, что ни о какой сцене речь пока не идет. Это было ни на что не похожее времяпрепровождение: смешные актерские этюды, речевые упражнения и занятия сценическим движением, просто беседы. Спустя два-три месяца занятий пришло ощущение, что дом, школа, даже книги – лишь материал для жизни в студии. При этом в студии все вертелось не столько вокруг действия, сколько вокруг особых взаимоотношений – зависимости, соперничества, влюбленности. Из этого всего составлялся букет непреходящей радости.

Преподавателей в театральной студии было двое. Режиссер Михайлина на женщину походила мало, она была человечек-гном с проворной ныряющей походкой и красноватым носом. Необычный интеллект Михайлины захватывал любого, кто с ней общался. Будто ей было открыто неведомое. Умение манипулировать людьми, столь органично проявляемое в режиссуре, и очень свойственное Михайлине, – воспринималось Марусей как особый знак власти. Михайлина общалась со студийцами строго, но при этом давала понять, что видит в них, неразвитые пока, возможности истинного служения искусству. В том, что служение театру – высокая жертва, стоящая выше всех удовольствий жизни, Михайлина не сомневалась сама и не позволяла сомневаться своим ученикам. Ее проповеди были сродни евангельскому: "оставь отца своего и мать свою, братьев и сестер и следуй за мной".

Вторая преподавательница будто специально была приставлена к Михайлине для контраста. Елена Иннокентьевна умела быть каждый день разной, и во всех ипостасях её лицо сохраняло привлекательность, в его черты можно было смотреть как в телевизор, и жажда смотреть не утолялась, а возрастала. Непонятно было, почему лицо Елены Иннокентьевны не стало тем, чем могло стать – любимым образом миллионов людей.

Обе преподавательницы курили непрестанно, что не могло понравиться маме, знала Маруся, и потому не настаивала, чтобы родители посещали репетиции или прогоны спектаклей.

Поездка в Москву для Маруси стала возможной благодаря деятельному участию Елены Иннокентьевны: ее муж работал в правительстве Эстонии и не отказывал жене в просьбах. Девочке оформили государственную стипендию и визу. Маруся так и не решила, к кому из преподавательниц она была привязана больше: пожалуй, Михайлина влияла на неё сильнее, а Еленой Иннокентьевной Маруся без устали любовалась.

Попав к Варваре, Маруся решила, что счастливо нашла еще одну необыкновенную наставницу. Маруся мыла полы в театрах, ночевала в общежитии, ходила на подготовительные занятия и без конца повторяла упражнения для установки правильного произношения. Занималась обычно в читальном зале библиотеки или по привычке – за чашкой чая в кафе, тихо бормоча себе под нос специальные звукосочетания. С ровесниками она общалась мало, ей было достаточно бесед с Варварой, иногда разговоров со Стасом.

Назад Дальше