- Не рыцари, а мушкетеры, - поправил Слава, вспоминая сцену из спектакля, в котором Почечкин играл слугу Арамиса.
Коля сделал реверанс и поднес к губам угол старого одеяла:
- Клянусь именем короля и званием королевского мушкетера, что скорее умру, чем выдам тайну про склад Каменюки.
Слава понимал, что с Почечкиным спорить бесполезно: вроде бы и нормальный, вроде бы и ненормальный. Поди разберись - какой он. Будешь с ним спорить как с нормальным, а он окажется полудурком, тогда выходит, зря время потратил на споры. Нет, с Почечкиным спорить бесполезно. А вдруг действительно он знает про тайный ход в склад. И бывший вождь вынужден был дать клятву.
- А теперь пошли, - сказал Коля.
Они направились к той же черной зияющей дыре, из которой едва только вылез Слава.
- Здесь тайный ход.
- По шее хочешь получить? - тихо, сквозь стиснутые зубы проговорил Слава и вдруг заорал что есть мочи. Заорал, как настоящий блатной и психованный: - Лезь сам! Полудурок! А если не полезешь - спущу тебя к водяным крысам!
- Спокойно, - ответил Коля. - Тут же есть лаз. В него надо попасть. С умом, понимаешь.
Коля нащупал ногами кирпичи и стал спускаться в подполье. Через две минуты он исчез, даже звуков не было слышно. Волновалась Эльба. Прошло минут двадцать. Заволновался и Слава.
- Колька! Колька! - кричал он шепотом. Оттуда, из сырого подземелья, послышался шорох и показалась рука с банкой сгущенки.
- Держи, а я еще сейчас достану.
Слава едва не потерял сознание, когда в руках у него оказался любимый продукт. А когда увидел еще две банки сгущенки, он стал плясать вокруг живого и невредимого Коли Почечкина. Стал целовать Почечкина, который в трудную минуту жизни не только его успокоил, но и доставил столько радости.
- Ты настоящий друг, Почечкин, - сказал Слава, опустошая вторую банку сгущенки. - А тебе дать попробовать?
- Не хочу, - сказал Коля. - У меня была котлета. Мы ее пополам с Эльбой съели.
- А при чем здесь котлета?
- Я хочу, чтобы во рту вкусно оставалось. А когда сгущенки попьешь, от котлеты и следа не останется, понял?
- Ну, ты даешь! - Слава рассмеялся. Отбросил пустую банку. Лег на спину и похлопал себя по животу. - А ты, Почечкин, неплохо устроился. Никакой общественной работы не выполняешь. Единоличником растешь, братец. Нехорошо, Почечкин. Потом, видишь, ты, оказывается, воруешь. Сгущенку по ночам жрешь, а дети кисель хлебают на одной воде. Я думал, что ты дурачок, а ты оторви да брось, в рот палец не клади тебе.
- А ты попробуй.
- Послушай, Колька, а за что тебя любят все? - спросил Слава серьезно. - Меня так все ненавидят.
- Потому что ты задавака.
- Ну, согласен, есть немного. Но кто из ребят не задается?
- Задаются все. Только ты с ехидностью задаешься.
- Но я же смелый, Почечкин.
- Дурак ты, - тихо сказал Коля. - Тебя все любили бы, если бы не был злым. Вот за что ты Эльбу ногой пнул? За что?
- Кто пнул?
- Думаешь, я не видел?
- Не пнул, а так, чуть-чуть.
- А думаешь, ей приятно? Думаешь, она не понимает, где рука, а где ноги? Собаки еще лучше понимают, чем люди. Мне один дяденька сказал, что собаки больше людей знают и все-все понимают, только им надо прямо в глаза рассказывать, тогда каждое слово в их голове оседает.
- Ну, ты даешь, Почечкин.
- Что ты зарядил как попугай: даешь, даешь. Что, других слов не знаешь?
- А ты как педагог. Сказки скоро будешь рассказывать, как этот алкаш Волков…
Как только были сказаны эти оскорбительные слова в адрес учителя, так Коля схватил прут металлический да как хватит им Славу Деревянко, а Слава весь кровью и залился и руками обнял голову, и Эльба залаяла, и Коля в испуге диком заплакал, закричал:
- Слава! Славочка!
А Слава пулей вылетел из сарая и бегом к медпункту, а за ним Почечкин, а за Почечкиным старая Эльба. Деревянко бежал, закрыв руками лицо, и сквозь пальцы сочилась кровь. И через две минуты по интернату слух пошел:
- Чулы, отой рыжий Славку убил.
- Та не може буты.
- Сама бачила. Весь в крови.
- Та вин же малый.
- Ото ж и кажу, шо малый. Зараз все перемешалось. Мали великих бьють, а велики с малыми не справляються.
- Поразболталась детвора.
- А что может вырасти из дитыны, у которой на глазах батько мать убил?
- Все беды идут от непорядка в семье.
- Ото ж и я кажу, с семьи надо начинать, а не с интернатов. Тут вони як черты озвереют. И нас ще поубивают.
- Раньше хоть в бога верили, а зараз ни в бога ни в черта. Коля в этот вечер чувствовал себя не в своей тарелке. Его со всех сторон донимали предостережениями:
- Хана тебе, Колька, теперь. Прибьет тебя Славка.
- Достукался, рыжий.
- Ты не ходи сам, держись поближе к воспитателям, чтобы он не тронул, а потом, может, забудет.
А Колька и не ждал расправы. Не верил в нее. Что-то в глубине его рыжего, покрытого тонким слоем веснушек, крепенького тела екало, что-то чего-то пугалось, и что-то, напротив, ждало с нетерпением, ждало какого-то нового, хорошего поворота в жизни, нового события, может быть, даже чуда. Колька верил в чудеса. Он часто загадывал: "А вот не выучил урок, а все равно получу хорошую отметку", И так хотелось испытать страх. Не избежать страха, а, наоборот, пройти через страх: уж больно от его преодоления у Почечкина большая радость получалась. И теперь он верил, что все хорошо обернется. Так оно и получилось.
Коля Почечкин вошел в учебный корпус и, как только увидел стоящего к нему спиной перебинтованного Деревянко, так у него в груди появилось знакомое чувство ожидания страха, и ноги сами было хотели отнести его в сторону, но в голове у Коли сидело что-то умное. И это умное и упрямое настояло на том, чтобы Коля шел навстречу возможной беде. Не соображая и как-то непонятно волнуясь, Коля подходил к перебинтованному Славе. Не сводил с героической головы глаз своих. Колино воображение в один миг увидело в перебинтованной голове такую прекрасную раненость, какая случается в настоящем окопе и на настоящем фронте. И не то чтобы жалко стало Коле Деревянко, и не то чтобы страх за себя подступил, неизвестно почему, а Коля вдруг почувствовал жар и сразу же быстрое облегчение - слезы одна за другой скатывались по его лицу. Всхлипывая, Коля сказал:
- Слав-ка! Слав-ка. Болит очень?
От неожиданности Слава вздрогнул, повернулся и, увидев заплаканного Колю Почечкина, рассмеялся:
- Совсем не болит! Понимаешь, совсем. Здорово ты меня, а? Психованный ты, оказывается.
- Я очень психованный, - признался Коля. - Это у меня на нервной почве. И еще потому, что я очень одиноким расту.
Славке ужасно понравилось объяснение Коли Почечкина. Он обнял младшего своего друга. Обнял крепко. И когда обнимал, то на ушко сказал:
- А достанешь еще сгущенки?
- Хоть сейчас. Пошли, Славка! Я тебе и повидло принесу, и компот, и усухофрукт, и патроны для мелкашки.
Коля и Славка на удивление интернатской детворе шли по территории в обнимку. По этому поводу высказаны были самые разные соображения. Детьми:
- Везет же рыжему. Чего ни сделает - с рук сходит. Педагогами:
- Я же говорил, что Слава благородная личность, - это Смола заключил. - В нем по-настоящему сочетается физическое совершенство с духовным развитием.
- Самое главное, что он умеет прощать. Это один из главнейших источников гуманизма, - это Волков добавил.
- Надо будет об этом факте непременно всем детям на линейке рассказать, - это я предложил.
И совсем умилительная сцена произошла возле склада.
- Ну, друзья-товарищи, как здоровье, как дела? - это Каменюка, вынырнувший из складского помещения, сказал.
- Хорошо, Петро Трифонович, вот пришли помочь, может, что почистить или убрать, - это Слава Деревянко нашелся.
- Есть небольшая работа, - сказал Каменюка. - Я вам дам гвозди и инструмент, а вы тару почините. Справитесь?
- Справимся, - дружно сказали мальчики.
- От детвора пошла, - сказала Петровна. - Такая уважительная, такая хорошая. Шо значит интернат!
- А кто-то казав, что поубивали друг друга.
- Да де там поубивали? Бачь, як воны милуються. Браты так не относятся друг к другу.
- Дуже гарна детвора ростэ, - заключил напоследок Каменюка довольно громко, чтобы слышно было и Коле и Славе, которые уже заколачивали гвозди в тарные ящики. - Закончите работу, я вам и конфэт дам…
- Не надо нам, дядя Петро, - ласково ответил Слава.
- Не надо, - подтвердил Коля. - Мы на совесть, а не за конфеты.
15
Солнце палило, как ему и положено палить в час зенита, в час полуденный.
Шефы приехали на час раньше, и от одного их вида знойности поубавилось. Шаров расправил плечи и глаза раскрыл пошире, бодрости прибавил голосу, улыбкой засиял. Каменюка рот закрыл, закусив в угодливой суетливости нижнюю губу, Злыдень нырнул в бурьяны, потому что Барон сказал, чтоб очи его такого страшилу не бачили. И Эльба нехотя приосанилась, убрала язык: чего там засуетились все? - но, ничего не обнаружив, снова вытянулась во всю длину. Шефы шли стайкой. Стайка плыла, наслаждаясь: наконец-то добрались. Расправляли спины, потопывали отекшими ногами: двести верст с ветерком - не жарко, а вот тело ныло.
Я увидел их спины. Затылок Омелькина увидел: розовая сбитость, обтянутая тугим кремовым воротником. Шея Омелькина была выразительнее его лица: в ней скомкалась воля, напор жизненных сил и уверенность в завтрашнем дне. А рядом с затылком Омелькина - затылок бледный, с серебряной сединой, с зеленью чуть-чуть, не с поперечной впадиной, как у Омелькина, а с продольной - это Разумовский. Павел Антонович, второе железнодорожное лицо на магистрали: рука У него большим пальцем за борт пиджака зацепилась, другая ладонью кверху на пояснице расслабилась, плечи, несмотря на согнутость, достоинства полны, такого достоинства, которое может быть только у хорошо согнутой спины, натренированно согнутой. И каблуки у этих вальяжно идущих новенькие, будто антрацитом поблескивают.
Дальше пошли затылки и спины совсем не впечатляющие, так, обрубки: кто в кителе, а кто с воротником навыпуск, и штаны не очень приглаженные, и каблуки так предательски скошены, точно их кто специально скособочил в разные стороны.
Два затылка ну прямо как две чурочки от одной продольности - это паровозное и вагонное депо представительствовали. Паровозное повыше вагонного, а вагонное чуть потолще паровозного, и ни дать ни взять - близнецы: никакой выразительности. Еще три затылка - это инспекторы областные и местные: тут и вовсе не кондиция, а так, гоголевский вариант плохо выпеченного хлеба: то бугры, то впадины несимметричные, то остатки прыщей или комариных укусов, то - покрытые слежалой шерстью и цвет соскобленной шершавости: охра, съеденная скипидарной жидкостью.
- Покушайте, отдохните с дороги, - это Шаров предлагает, равное достоинство хозяйское примеривает к Омелькину.
Омелькин сам не решает, не положено: начальство большее рядом. А Разумовский плечами пожимает, будто взвешивает: сколько там еще в середине у него калорийного запаса осталось. Нет, вроде бы не все еще сгорело, потому и ответ дан:
- Зачем же? Надо поработать, товарищи. Что у вас?
- Сейчас, как и договаривались, осмотр школы, потом совещание, а затем концерт.
- Ну вот тогда и пообедаем, после концерта, - перебивает Разумовский. - Как, товарищи?
Компания охотно соглашается.
Шаров метнул глазом: это чтобы все по местам, к детям шли. А сам в гидовскую позицию встал:
- Посмотрите налево - это хозрасчетные мастерские, наш завод макетных изделий, с миллионным доходом в год. Только вот просьба сразу - хорошо бы детское учреждение не облагать налогом по крайней мере первые годков пяточек…
- Неужто налогом, как же это вы, товарищ Омелькин, детей не пощадили? - это Разумовский пожурил начальника отдела учебных заведений…
- Это не мы, это начфин Росомаха.
- Финансовая дисциплина, - ответил Росомаха, человек, у которого шеи не было как таковой, поскольку на плечах сидела огромная белая и гладкая тыква…
- А вот это - спортивно-культурный комплекс: левое крыло - фехтовальный зал, рядом гимнастический, а справа студия для живописи и комнаты для хореографии…
- Неужто все своими силами? - пропел Разумовский.
- У них на спецсчете около полутора миллионов, - тихо сказал Омелькин, еще не зная, как воспримет эту огромную цифру большое начальство.
- Ну а учебе это не мешает, товарищи?
- Напротив, - ответил Шаров. - Академия делала срезы: результаты очень хорошие. Ускоренным темпом все программы изучаются. Оно, знаете, чередование труда, гимнастики и учения- да на свежем воздухе…
- Ах, какой же тут воздух! - воскликнул, потягивая носом, Разумовский.
- Какой воздух! Молоко парное, - это Омелькин поддакнул.
- Благодать, - разом сказали представители вагонного и паровозного депо.
- А вот здесь павильон будет строиться, - продолжал Шаров и неожиданно Эльбе: - А ну марш с дороги!
- Зачем же собачку обижать? - останавливает Шарова Разумовский.
Нет, настрой у начальства самый восхитительный, покоем дышит, и от этого бодрости Шарову прибавляется. И от этой бодрости уверенность пошла по коллективности нашей, отчего палящего солнца - как и не бывало.
Ах, этот теплый начальственный свет! Не то, что это неразумное солнце: выкинется в самую высь и без разбору жарит вовсю. А начальство с разбором: тепло строгой учетности, адресованное. Теплота начальственная - она с умыслом дается, с упреждением, вроде бы к собачке относится нежность в голосе: "Старенькая моя, собаченька, лопоухенькая, никто тебя не жалеет, обижают все!" - а на самом деле она к детишкам направлена: "Несчастненькие, сиротки маленькие, не дадим вас в обиду", и паровозному депо сигнал: "Ну, смотри у меня, Закопайло, говорил же тебе, чтобы станочки новые достал и детишкам завез, я же тебе покажу, барбос конопатый, ишь буркалы выкатил, вроде бы знать ничего не знаешь, живьем бы эту Эльбу в паровозную топку кинул, живодер кургузый!" - и в вагонное депо: "А ты павильон не мог построить из отходов, чтобы детишкам радости прибавить!"
Нет, теплота начальственная непростая штука. И что внутри у Разумовского, пока что никто не знал, в какую сторону свет польется, тоже никто не ведал. И Шаров не спешил суетиться с радостью. Он-то, Разумовский, с ними, а не с Шаровым в одной команде играет. И штрафные десятиметровые бьет он, Закопайло, а не Шаров. Потому Шаров и решил подластиться к начальнику депо.
- Может, рюмочку? - спросил он у Закопайлы, зная слабость паровозной души. - Тут напротив комнатка.
Но Закопайло не удостоил ответом, прошел в кабинет, сел. И к вагонному представительству обратился мой шеф:
- Нарзанчику холодненького, Иван Панкратьевич!
Но и тот промолчал. Прошли шефы в кабинет. Что было там, никто не знает, так как забот у нас вдруг утроилось и учетверилось, потому как детское счастье соединилось со взрослыми неустойками. Неустойками до слез обидными и катастрофическими.
Моя феерическая концертная программа была под угрозой. Валентин Антонович Волков лежал в состоянии своей мертвецкой депрессии на островке в камышах, прозванном гнусным Сашко островом Волкова. На Волкове держалась программа, он ее начинал, он ее заканчивал, он был ее шампуром, на который нанизывалось все прочее: стихи и водевили, выходы и интермедии, песни и пляски, импровизированные рассказы и марши.
А теперь он лежал на острове. Смятой крестовиной распластался - руки врозь и ноги врозь, а я стоял над ним, и Сашко рядом стоял, и Злыдень стоял, и я едва не плакал оттого, что музыкальный мэтр выключился из жизни Нового Света.
- Его надо привести в чувство. Немедленно привести, - сказал я. - Иначе - позор.
- Ничего не выйдет, - протянул Злыдень, застегивая пуговицы на фуфайке.
- Как не выйдет! У нас программа.
- У него тоже программа, - сострил Злыдень, - гы-гы-гы!
- Александр Иванович, - сказал я решительно, - надо немедленно привести в чувство, чтобы он…
- Буде зроблено! - спохватился Сашко, потирая руки. - Только машина нужна.
- А може, трактор? Гы-гы-гы! - рассмеялся Злыдень.
- Товарищ Злыдень! - строго сказал я. - Срывается серьезное дело.
- А ну, сбигай до гаражу, и хай приде Моисеев, - скомандовал Сашко.
Мы перенесли легкое тело Волкова на дорогу.
- А может, его в воду кинуть? - предложил Сашко.
- Александр Иванович! Как вам не стыдно! Зачем вам, кстати, машина?
- Так это же самый лучший способ отрезвления. В кузове прокатить по степи.
- Как так?
- Очень просто. Медицина установила: выхождение депрессии прямо пропорционально скорости движения. В будущем такие больные будут только летать.
- Так вы его в кабине или в кузове повезти хотите?
- В кабине нельзя. Только в кузове.
- Соломки бы…
- На соломе нельзя. Тело должно быть только в вертикальном положении.
- Его что, привязать к кузову?
- Это было бы хорошо, - протянул Сашко с серьезным видом. - Но опасно, может забиться. Надо держать. Подъехала машина. Вышел шофер Моисеев.
- Опять Сашко чудит, - сказал шофер.
Разгневался Сашко, кричит:
- Сам оживляй, а я пошел!
Шофер затих. Я схватился за рукав Сашка как за последнюю надежду.
- Александр Иванович, вы уверены, что он очнется?…
- А как иначе?
Мы приступили к делу. Волкова устроили у кабины.
- А ну, стягай фуфайку, чертово чучело, - обратился к Злыдню Сашко, - надо человеку условия создать, а то никакого удобства!
- Да ты шо, у мене радикулит!
- Який там радикулит! Зараз программа главное!
- Пожалуй, нужна нам фуфайка, - поддержал я Александра Ивановича. - Вам ведь все равно в кабине сидеть.
Александр Иванович нагнулся и что-то сказал шоферу, тот кивнул головой. Пока Сашко шептался, Волков упал на меня. Пахнуло таким густым перегаром, что я едва не потерял сознание. "Господи, - стонала моя душа. - Такая программа, а я вынужден раскатывать этого не то пьяного, не то больного по проселочным дорогам".
Машина с ходу набрала скорость.
- Потише! - закричал я, когда машина прыгнула с бугорка и пролетела метров двадцать.
- Это ж в самый раз, - орал мне в ухо Сашко. - Отрез-витель на колесах! Бесплатно.
Вдруг машина остановилась у хаты Сашка.
- Что такое?
- Зараз! - сказал Сашко, выскакивая из машины. Через две минуты Сашко забросил огромный бредень в кузов.
- А это еще что? - удивился я.
- Он Волкова у ричку хоче кинуть, а потом як щуку ловить, - заливался Злыдень.
Машина снова понеслась как шальная.
- Бредень зачем? - спросил я.
- Надо закинуть до кума попутно, - ответил Сашко. $ возмутился:
- Александр Иванович! Программа срывается, а вы свои дела устраиваете!
- Так это ж по пути, - убедительно сказал Сашко.