Фильм был старый, еще довоенный. Я видел эту картину несколько раз, откровенно позевывал, хотел вернуться в палату, но раздумал. Как только глаза привыкли к темноте, стал озираться. Позади меня белели халаты - там стояли тесной кучкой освободившиеся от работы сестры и нянечки. Они жили поблизости от госпиталя, могли бы уйти домой, но остались посмотреть фильм.
Экран был повешен на стене - на выступе, отделявшем широкую часть коридора от узкой. Пространство между экраном и переносной киноустановкой было забито стульями. Узенький - бочком протиснуться можно - проход отделял эти стулья от стены, окрашенной точно такой же, как и палаты, голубоватой краской. Те, кому не хватило стульев, стояли. Одинаковые серые халаты с коричневыми отворотами, одинаковые лица. Андрей Павлович и Панюхин сидели наискосок от меня. Кинокартину они воспринимали по-разному. Панюхин по-детски приоткрывал рот, вытягивал шею. Андрей Павлович даже в самых напряженных сценах оставался невозмутимым. Герои фильма радовались, грустили, пели, попадали впросак, но это не трогало меня - уж слишком неправдоподобной была жизнь на экране.
После кино, когда мы возвратились в палату, Панюхин громко похвалил фильм.
- Мура! - возразил я.
- Мура?.. Все красиво, все интересно.
- Но неправдоподобно. Где ты видел такое?
- Зря показывать не станут.
Легонько покашляв, Андрей Павлович сказал Панюхину:
- Счастливый вы человек, коль так думаете.
Славка полез в бутылку, но его никто не стал слушать…
Перед отбоем нам наконец удалось уединиться и поговорить. Панюхин считал меня погибшим. Сам же он в том бою даже ушиба не получил. Погоняв по скулам желваки, Панюхин добавил:
- Из нашего отделения в строю только я остался. Удержать деревню мы не смогли - к немцам помощь подоспела. Через два дня еще одна атака была. Наши артиллеристы по их позициям больше часа молотили. И танки впереди пехоты пошли. Так расколошматили немцев, что тем, кто уцелел, наверное, до сих пор икается. И снова мне повезло - ни одной царапинки. После этого боя я еще две недели в штрафбате находился. Потом повесили мне на грудь медаль и перевели в пехоту.
Я рассказал про госпиталь, про Щукина. Панюхин не сразу понял, о ком идет речь. А когда понял, задумчиво сказал:
- Может, этот парень действительно не такой, каким казался.
Я выложил о том, что было совсем недавно.
- Схватят его, - пробормотал Панюхин. - Через месяц, через два, пусть через год, но все равно хана ему и всей его компании.
13
Галя оказалась несколько иной, чем нарисовало ее мое воображение. "Обыкновенная", - разочарованно подумал я, когда утром она вошла в палату. О том, что вошла именно Галя, а не другая сестра, я догадался сразу же: Панюхин глупо улыбнулся, стал приглаживать вихры, в глазах Василия Васильевича возникла ласковость.
Лицо у Гали было чуть удлиненное, кожа матовой, на левой щеке чернела крохотная родинка, из-под белой сестринской шапочки выбивалась русая прядь. На меня произвели впечатление только ее глаза - выразительные, темные. Мне нравились девушки другого типа: светловолосые и светлоглазые - такие, как Люся и Нинка.
Панюхин делал вид, что Галя ни капельки не интересует его, сам же исподтишка поглядывал на нее. Надежда в его глазах сменялась отчаянием, отчаяние - надеждой. Догадывалась ли Галя о его чувствах? Держалась она просто, Панюхина не выделяла.
Мне сделали просвечивание, проверили объем легких. Вера Ивановна, наш врач, пригласив меня в ординаторскую, принялась с пристрастием расспрашивать, чем я болел в детстве, как питался, в каких условиях живу. Она годилась мне по возрасту в матери. В ее волосах уже проступала седина, морщинки подчеркивали доброту лица, глаза, увеличенные сильными линзами очков, были усталые. Ее внешность, спокойная речь, неторопливые жесты - все это внушало доверие, обнадеживало. Мне не терпелось узнать, что у меня - очаги, инфильтрат или каверна. Воспользовавшись паузой, спросил об этом.
- Инфильтрат, - сказала Вера Ивановна. - Через несколько дней сделаем поддувание. Если не будет спаек, то… - Она улыбнулась, и мне сразу стало легко, хорошо.
Искусственный пневмоторакс, или поддувание, как часто говорили больные и медработники, был самым эффективным средством лечения туберкулеза легких. Однако иногда спайки сводили на нет усилия врачей, и тогда оставалось надеяться на чудо или соглашаться на торакопластику.
- Ну? - спросил Панюхин, когда я возвратился в палату.
Я сказал, что у меня инфильтрат, будут делать поддувание. Славка вздохнул.
- В меня всего триста кубиков вошло - спайки помешали. Хотели пережечь их, но почему-то не получилось. Если бы не спайки, не пришлось бы сейчас голову ломать.
Рябинин оторвал глаза от книги.
- Еще не решили?
- Н-нет.
- Зря, - пробасил Василий Васильевич: он перебирал рассыпанные по столу фишки домино.
Панюхин поскучнел.
- Вы то одно посоветуете, то другое.
Василий Васильевич перемешал фишки.
- Я, парень, ничего не советую, потому как у каждого человека свой ум должен быть. А говорю то так, то этак оттого, что иной раз понять не могу, как лучше. Все, что слышишь, на ус наматывай, а мозгами сам шевели. Я, к примеру, ребра ломать себе не дам.
- Почему?
- Я, парень, свое отжил.
- Вам вроде бы и пятидесяти нет.
Василий Васильевич подумал.
- Внутри гниль.
- Каверны?
- Душа гниет.
Андрей Павлович с решительным видом положил книгу на тумбочку.
- Второй месяц с вами лежу и каждый день слышу: душа, душа… Вы, простите, верующий?
- Допустим.
- В церковь ходите?
Я и Панюхин навострили уши: не так уж часто приходилось слышать такие разговоры.
- В церкви всего два раза был. Моя вера тут. - Василий Васильевич притронулся к сердцу.
Рябинин рассмеялся.
- Видать, не страдал ты по-настоящему, - тотчас сказал ему Василий Васильевич.
Андрей Павлович выразительно покашлял.
- Болезнь совсем другое дело, - возразил Василий Васильевич. - Палец порежешь - тоже больно. Страдание - когда душа стонет.
- Души нет!
- А что же тогда тревожит, даже ночью покоя не дает?
- Индивидуальные особенности человека, его психика.
Василий Васильевич походил по палате, снова перемешал фишки.
- Ты, конечно, грамотный, про многое можешь растолковать, но про душу неправильно сказал. Свою душу я всегда чувствую. Слышу, что она советует мне, чем недовольна.
- Че-пу-ха!
Василий Васильевич хотел - я увидел это - возразить, но почему-то раздумал.
Валентин Петрович появился в нашей палате спустя час после этого разговора, перед обедом. Открылась дверь, высунулась палка с резиновым наконечником, затем другая, после чего возник он сам, отчаянно скрипя разношенными протезами. Палки были тонкие, металлические, с облупившейся черной краской, с приспособлениями для упора локтей. Двигался Валентин Петрович медленно, отвергая сердитым взглядом помощь нянечки, в сопровождении которой явился. Он так далеко отставлял от себя палки, так нависал над ними, что казалось: не идет, а ползет. Под распахнутым халатом виднелись две Славы и набор медалей, прикрепленных к нательной рубахе. Был Валентин Петрович очень молоденьким, чернявым, до ужаса худым - даже смотреть страшно. На синюшном лице выделялся нос с широкими ноздрями, издававший недовольное сопение. Остановившись около стола, он раздраженно мотнул головой, не позволил нянечке взять у него авоську с небольшим свертком в газетной обертке, болтавшуюся на изгибе руки. Обведя нас взглядом, Валентин Петрович представился, назвав себя полным именем. Мы переглянулись и сразу смекнули: в этом человеке сильно развито чувство собственного достоинства, его следует называть по имени-отчеству. Даже нянечка обращалась к нему только так, хотя и с оттенком доброжелательной снисходительности. Прикрепленные к нательной рубахе ордена и медали тоже вызывали уважение.
Спровадив безостановочно причитавшую и все пытавшуюся помочь ему нянечку, Валентин Петрович сел на свободную койку, привалил к тумбочке палки и, снова обведя нас взглядом, сообщил, что уже лежал в этой палате.
- Вон там. - Он показал на кровать Панюхина.
Славка растерянно поморгал и - это сразу бросилось в глаза - приготовился спорить. Однако Валентин Петрович не посягнул на его место.
Он оказался человеком компанейским, словоохотливым. Через несколько минут мы узнали, что его хотели положить в отделение, расположенное на втором этаже, но он решительно воспротивился, потому что - это всем известно - оттуда прямая дорога в крематорий или на кладбище.
Валентин Петрович старался говорить солидно, баском, однако в его речи все время прорывалась мальчишеская интонация. Выяснилось, он мой одногодок. В сорок втором году Валентин Петрович словчил, попал на фронт на год раньше. Вначале ему везло. Потом разведгруппа, в которой он был, попала под сильный обстрел, его с раздробленными ногами почти десять километров волокли на плащ-палатке. Начались мытарства: медсанбат, ампутация ног, эвакогоспиталь. Домой приехал осенью сорок четвертого, сразу же женился на Клавке, с которой ходил - Валентин Петрович так и сказал: "ходил", - пока работал учеником токаря на "Красном пролетарии". Теперь он отец двоих детей.
- Пацан и пацанка! - с гордостью объявил Валентин Петрович. - Ему уже два, а она покуда титьку сосет.
Было любопытно, но и страшновато слушать этого человека: безногий, очень больной, вдобавок семейный.
- Клавка швеей работает. Жена у меня - во! - Валентин Петрович поднял большой палец. - С ребятишками ее маманя сидит, уже старая. А моя совсем плоха. Четверых родила. Я - последыш. На братьев похоронки пришли, а я выжил. Маманя слезами умывается, говорит, что я тоже не жилец, но мне, ребята, никак помирать нельзя - пропадет без меня Клавка. Аборт ей предлагали сделать, когда у меня чахотка открылась, но она ни в какую. Порешили: надо нам одного ребятенка, но не убереглись - горяч я больно.
- Пенсия-то какая у тебя? - спросил Василий Васильевич, улыбаясь глазами.
- Только на хлеб хватает.
- Трудно тебе, парень, жить, но еще трудней будет, когда детишки подрастут.
- Ничего, батя! Мне бы только чахотку унять, все остальное - буза на постном масле.
- На костылях ходи, - посоветовал Василий Васильевич. - С ними удобней.
- На фига они мне! Райсобес коляску выдал с ручным управлением, но я не пользуюсь. В сарае стоит. Подрастет пацан - кататься будет. Покуда с двумя палками управляюсь. Задумка есть - научиться с тросточкой ходить.
- Учишься?
- Ага.
- Давно?
- Как привез меня сопровождающий с госпиталя, так и начал тренироваться. Уже результат был бы, если бы не чахотка. Сперва в тубдиспансере лежал, потом в этой палате полгода потолок разглядывал, после в санаторию послали. Там простуду схватил - не до тренировок было.
Валентин Петрович определенно был незаурядной личностью. Больше всего меня поразил его оптимизм, какая-то бесшабашная вера в самого себя. Он не жаловался на свою жизнь, ни единым словом не обмолвился о болезни - сморщил нос и пренебрежительно махнул рукой, когда Панюхин спросил, что у него в легких. Охотней всего Валентин Петрович говорил о своей жене. Рассказывая о ней, он употреблял самые обычные слова, но интонация, с которой произносились они, и особенно выражение его глаз доказывали: Клавка для него самое главное в жизни.
- Два года и три месяца ждала меня и сразу же расписаться согласилась, хотя, - Валентин Петрович чуть нахмурился, - подружки и сродственнички ей каждый день твердили, что она ненормальная. В воскресенье сами посмотрите, какая она, моя Клавка.
Валентин Петрович явно хвастал. В этом не было ничего удивительного: на фронте и в госпитале молодые солдаты ревниво сравнивали фотографии своих девчонок, с которыми многие из них даже не целовались, счастливо улыбались, когда кто-нибудь, глядя на его любимую, одобрительно цокал. Молодые солдаты были наивны, влюбчивы, чисты душой, они верили: девчонки обязательно дождутся их. Думы о них, их письма помогали переносить невзгоды и боль. Боже мой, какой поднимался тарарам, какие гневные произносились слова, когда девчонка сообщала кому-нибудь, что теперь у нее другой. Мы готовы были растерзать неверную; перемывая ей косточки, не выбирали выражений, утешали, как умели, повесившего голову парня.
Наступило время обеда. Панюхин с угрюмым выражением на лице мутил ложкой картофельный суп. "Ревнует", - догадался я. Да и как было не ревновать, когда Галя разговаривала исключительно с Валентином Петровичем - убеждала его взять кусок хлеба побольше; обязательно съесть весь без остатка суп. Было очевидно: аппетита у Валентина Петровича нет. Но он хотел вылечиться или, как уже сказал, унять болезнь, поэтому исполнял все, что требовала Галя.
- Еще? - ласково спросила она, когда Валентин Петрович подобрал хлебной корочкой подливку.
- Сыт.
- Вон каким худым стал.
- Были бы кости, а мясо нарастет! - молодцевато откликнулся Валентин Петрович.
Эти слова мы произносили часто. Они утешали нас, вселяли надежду. Мой собственный вес никогда не соответствовал моему росту. Но я отлично помнил: после ранения, когда все страхи остались позади, однопалатники часто говорили мне: "Ну и будка у тебя, Самохин". Я и сам чувствовал - потолстел. В Вольском госпитале, в вестибюле, стояло внушительное трюмо, достойное быть музейным экспонатом, но очутилось неизвестно как, наверное по прихоти какого-то администратора, в госпитале. Я иногда спускался вниз и, если там никого не было, рассматривал свое лицо. В палату возвращался удовлетворенный: румянец на щеках, складочка под подбородком, веселый взгляд.
В этом госпитале в туалетной комнате, над раковиной для умывания, висел жалкий осколок с разбегавшимися в разные стороны трещинами, неузнаваемо изменявшими лицо. Соскабливая бритвой мыльную пену, я думал: "Врачи не хотят, чтобы мы видели, как похудели".
Я конечно же ошибался: скрыть нашу худобу было невозможно - по понедельникам больных взвешивали. Происходило это утром, натощак. Результаты взвешивания, просвечивания и особенно анализы - все это сказывалось на нашем настроении.
Перед полдником, когда Галя стала отбирать градусники, выяснилось: у Валентина Петровича высокая температура. Он спокойно сказал, что держится она почти месяц, поэтому его и направили в госпиталь.
- Мог бы раньше лечь! - рассердилась Галя.
- Понадеялся, сама спадет, - объяснил Валентин Петрович.
После ужина в нашем личном распоряжении было три часа. Кино в тот день не крутили. Андрей Павлович читал, Василий Васильевич и Валентин Петрович о чем-то секретничали, Панюхин приволок к сестринскому столику стул и, расположившись на нем, стал капать Гале на мозги, я, изнывая от безделья, слонялся по коридору. Было грустно. И становилось еще грустней, когда я переводил глаза на Галю и Панюхина, отшивавшего свирепыми взглядами всех, кто намеревался подойти к ним. Таких охотников было предостаточно - они или останавливались неподалеку от сестринского столика, или же неторопливо проходили мимо, пяля на Галю глаза. Она что-то отмечала в историях болезни, лежавших слева от руки. Обыкновенная школьная ручка с перышком "рондо" была испачкана чернилами, время от времени Галя, послюнявив комочек ваты, старательно терла пальцы. Они были тонкие, красивые, и сама она, тоже тонкая, с темными кудряшками на шее, выбивавшимися из-под сестринской шапочки, вдруг показалась мне беззащитной. Я подумал, что Панюхин надоел ей, с решительным видом двинулся к столику, не обращая внимания на подмигивание однополчанина. Остановившись около Гали и Панюхина, хотел сказать что-нибудь остроумное, но встретил ее холодный взгляд.
14
Навещать ходячих больных разрешалось раз в неделю - по воскресеньям, но мы могли в любое время дня, кроме "мертвого часа", повидаться с близкими: вход на территорию госпиталя был беспрепятственный, хотя в оштукатуренной будке около массивных ворот с дверкой в одной створке дежурили вахтеры - Никанорыч или Лизка.
Когда-то - об этом нам рассказала одна нянечка - Никанорыч был крепким, сильным: это подтверждал его рост, ширина плеч, большие руки. Теперь же он сгорбился и плохо видел; густые брови выцвели, кончики усов скорбно висели. Ходить Никанорычу было трудно, поэтому он чаще всего сидел в будке - грел над "буржуйкой" руки или пил вприкуску чай. В будке было тепло, уютно: пахло березовыми полешками, шумел почерневший от копоти чайник. Снег позади будки был оранжево-желтым - Никанорыч не утруждал себя хождением в уборную. Завхоз постоянно бранил его, но старик продолжал мочиться за будкой. Он много курил, охотно угощал табачком тех больных, у кого кончилось курево, однако ворчал при этом. В его ворчании было предостережение - курить нам не разрешалось.
Напарница Никанорыча была неприятной особой. Косматая, седая, с рыхлым лицом, неряшливо одетая, она в отличие от Никанорыча чаще всего сидела с безучастным видом на воздухе, привалившись спиной к стенке будки. Утверждали, что старуха пьет, но я ни разу не видел ее пьяной. На вид ей было лет шестьдесят, но все - и больные, и медперсонал - называли вахтершу Лизкой. Было в ней что-то непонятное: может быть, колючий взгляд исподлобья, может быть, походка вразвалочку, а может быть, такое ощущение вызывал Лизкин голос - визгливый, с хрипотцой.
Поговаривали, что когда-то Никанорыч и Лизка были мужем и женой, но еще до революции после смерти их единственного сына она стала попивать, и с каждым днем все больше. Никанорыч уговаривал ее бросить, даже, случалось, бивал, однако Лизка уже не могла остановиться: почти все, что было в их доме, снесла в трактир. Никанорыч развелся с ней, куда-то уехал. Через много лет их пути снова пересеклись: он бобыль, она бобылка. Сойтись они не сошлись, живут в разных домах, видятся только в те дни, когда сотрудникам госпиталя выдают зарплату, но что-то их соединяет, а вот что - не понять. Да и неизвестно точно - были ли они женаты. Мало ли о чем говорят люди.
На ночь дверца в створке ворот запиралась. С четвертого этажа были видны разбросанные в чернильной темноте рыжие пятна окон, на фонарных столбах покачивались маловольтные лампочки под металлическими колпаками, изредка доносился невнятный перестук колес - поблизости пролегало железнодорожное полотно.
В воскресенье, наскоро позавтракав, Валентин Петрович подошел к окну.
- Через полчаса пустят, - сказал Василий Васильевич.
Валентин Петрович возвратился на свою кровать, но сидеть, а тем более лежать ему было явно невмоготу. Вскоре он снова направился к окну, отчаянно скрипя протезами. Навалившись грудью на подоконник, поводил головой.
- Не нервничай понапрасному. - Василий Васильевич принялся рассуждать о том, что по воскресеньям трамваев на линиях меньше, чем в обычные дни.
Я тоже подходил к окну, хотя никого не ждал: мать была в командировке, бабушка умерла, когда я скитался по Кавказу и Кубани. К Василию Васильевичу и Андрею Павловичу должны были приехать их сыновья, Панюхин уже спустился вниз, чтобы встретить сестру. Из окна палаты было хорошо видно, как собираются перед подъездом посетители. Если бы не погода - шел снег с дождем, то ходячие больные уже давно бы прогуливались с близкими.