Биография - Юрий Додолев 17 стр.


Она кивнула. Хлопнула калитка. Раздался стук каблучков. Ржаво скрипнула дверь. Продолжая ощущать вкус Дашиных губ, я протиснулся в дыру. Поднявшись на четвертый этаж, выглянул в коридор. Никого.

18

Мы сидели на берегу мелкой и узкой Архиерейки, протекавшей в нескольких кварталах от госпиталя. Застроенный сараями и какими-то будками берег полого спускался к воде, пахло тиной, на подступавших к самой речке строениях отпечатались четкие линии въевшихся в дерево и уже высохших водорослей. Посреди Архиерейки, которую правильней было бы называть ручьем, сиротливо лежала "лысая", искромсанная ножами покрышка, вода около нее пенилась, казалось - кипит; около берега под прозрачной водой отчетливо виднелись камушки.

Мы уже успели наговориться, и теперь я "прокручивал" в памяти все, что узнал.

Тугощекая женщина была невенчанной женой Дашиного отца. Он сблизился с тетей Нюрой - так Даша стала называть Анну Владимировну - год назад. Мать учинила скандал. Это еще больше разъединило родителей, живших одной семьей ради детей - двух сестер. Отец сложил свои вещички в чемодан и ушел к тете Нюре: ее муж не вернулся с войны, детей у них не было.

Дашина сестра Вера училась в девятом классе. Сама Даша бросила школу во время войны. Я не стал спрашивать - почему: слово "война" объясняло все.

Живя у тети Нюры, отец продолжал заботиться о дочерях. За деньгами приходила Даша. Тетя Нюра встречала ее приветливо, угощала вкусненьким, и Дашина неприязнь очень скоро растаяла, как снег весной. Через некоторое время отца навестила Верочка. У тети Нюры было тепло, уютно, на столе всегда верещал самовар. Сожительница отца никогда не повышала голос, не ворчала, как мать. Само собой получилось так, что тетин Нюрин дом сделался для сестер пристанищем, где можно было посидеть, отдохнуть. Даша уже не осуждала отца, но и мать жалела - суматошную, рано состарившуюся женщину. Мать догадывалась, где пропадают сестры, однако не упрекала их. Она не теряла надежды вернуть мужа и, видимо, поэтому хотела быть в курсе всех событий, происходящих "там".

Дашин дом находился на противоположной от госпиталя стороне Большой Черкизовской улицы, на берегу большого пруда с возвышавшейся над ним церковью, ее колокола будили меня по утрам, вызывая то радостные, то грустные думы. Меня встревожило, что церковь расположена рядом с Дашиным домом, я стал осторожно выяснять, ходит ли она туда, есть ли в их комнате иконы; удовлетворенно кивнул, когда на все вопросы Даша ответила "нет".

Сам же я верил только в свое будущее, жил смутными ощущениями, ожиданием прекрасного, не имевшего четкого определения. Это просто пребывало в моем сердце, рождало надежды, а иногда какую-то непонятную печаль. Суровая действительность послевоенных лет казалась эпизодом, в подсознании была уверенность, что все плохое скоро кончится, впереди - беспредельное счастье.

Дашина мать работала уборщицей, беспрерывно лечилась от каких-то болезней, очень сердилась, если дочери не проявляли хотя бы показного участия. Про отца Даша сказала: уходит рано, возвращается поздно. Сама она до недавнего времени работала на швейной фабрике, теперь подыскивала новое место. Специальности у нее не было. Даша умела шить, вязать, поднимать петли на чулках, и я подумал: "Самостоятельная!"

Я мог сидеть на берегу Архиерейки вечность, но Даша сказала:

- Пора!

Улицы были пусты, безмолвны. Показалось: я и Даша одни во всем мире.

До сих пор люблю тихие московские ночи, когда улицы пусты - даже гуляки не попадаются и не видны парочки, должно быть затаившиеся в подъездах или под деревьями, облитыми скупым лунным светом. Окна в домах темны и печальны, лишь кое-где одиноко светится квадратик. В воображении тогда возникает человек, или измученный бессонницей, или тоскующий о чем-то, или взволнованный какой-нибудь радостью. Все это было и у меня. Иногда не удавалось уснуть всю ночь. Утром разламывалась голова, весь день клонило ко сну.

В молодости я спал крепко и много. Теперь же лежу в темноте с открытыми глазами и думаю, думаю, думаю. О чем? Обычно о Лене.

В распахнутое окно влетают ночные шорохи - шелест листвы, смех влюбленных, писк воробьят - их "папа" и "мама" устроили гнездо где-то под балконом. Когда от дум и бессонницы становится невмоготу, я одеваюсь и, поеживаясь от ночной прохлады, начинаю слоняться по пустынным улицам. Постовые провожают меня настороженными взглядами, изредка проносятся автомобили, чаще всего такси с мужчиной или женщиной на заднем сиденье. В голову сразу же приходит мысль о покинутых женах или мужьях, хотя пассажир или пассажирка, наверное, просто спешат в аэропорт.

Знакомиться с Анной Владимировной я пошел через ворота. Несмотря на теплынь, Никанорыч был в стоптанных, изъеденных молью валенках, в телогрейке, надетой поверх прожженного в нескольких местах грязноватого халата. Держа в руке дымившуюся самокрутку, он сидел на лавочке, привалившись спиной к будке, и, казалось, дремал. Как только я прошел мимо, позади раздалось шамканье:

- Долго не ходи - мне домой скоро.

Я обернулся.

- Через дырку вернусь.

Никанорыч рассмеялся, обнажив розовые десна.

- Была да сплыла. Пока вы дрыхли, главный врач велел проволоку намотать.

- Не может быть!

Никанорыч обидчиво окутался махорочным дымом.

Я меньше всего думал, как буду возвращаться: мысли были устремлены к Даше, к предстоявшему разговору с Анной Владимировной.

Даша встретила меня на веранде, сказала, что тетя Нюра пошла в магазин, скоро придет. Пройдя через прохладные сени, мы очутились в небольшой комнате, оклеенной уже выцветшими обоями с подтеками и трещинами в тех местах, где они соприкасались с высокой - до потолка - печью, облицованной белыми, слегка испачканными копотью изразцами. Было тесновато. Тесноту создавал ветвистый фикус в ящике с черной, увлажненной землей. Мебель в комнате была прочной, массивной, чем-то похожей на Анну Владимировну. На окне стояли горшки с буйно разросшимися цветами. Подтеки на обоях и разводы на потолке свидетельствовали о том, что протекает крыша. Полуоткрытая дверь с портьерой вела в спальню - виднелась широкая кровать с кружевным подзором, горой подушек, с металлическими шарами на спинках. За другой дверью была кухня - оттуда попахивало керосином и жареной картошкой.

В нашем доме уже был газ - его провели в первый послевоенный год. Поначалу некоторые женщины рассказывали про него невесть что: взрывается и отравиться можно. Убедившись в преимуществе этого топлива, женщины стали на все лады расхваливать газ: никакой копоти и готовит быстро.

Даша ушла ставить чайник. Я решил тоже пойти на кухню, но увидел на пороге Анну Владимировну с кошелкой в руке.

- Узнала, узнала, - нараспев сказала она, бесцеремонно разглядывая меня. - Каждый день мимо нашего дома ходил и на веранду пялился.

До сих пор мне казалось, что я делал это незаметно.

Появилась Даша, вытирая полотенцем руки.

- Огонь опять на один бок валится.

Анна Владимировна пожаловалась:

- Пока самовар не распаялся, никакой мороки не было. Не люблю примус - вонь и шум от него, да и хлопотно очень.

- Никаких хлопот! - возразил я. - Надо только почаще горелку прочищать.

- Прочищаю.

Примус, которым мы пользовались до газа, тоже капризничал. Мать не умела прочищать его, а я с первого раза попадал иглой в горелку.

Попросив у Анны Владимировны прочищалку, склонился над примусом, потом чиркнул спичкой. Пламя было сильным, голубоватым, почти бесшумным.

- Хозяин, - одобрительно сказала Анна Владимировна и посмотрела на Дашу.

Она собирала на стол: достала стаканы, чайные ложки, поставила пузатенькую сахарницу с металлическим ободком на крышке, нарезала хлеб. Поглядывая на нее, Анна Владимировна расспрашивала меня о житье-бытье. Как только на чайнике задребезжала крышка, Даша умчалась на кухню. Наклонившись ко мне, Анна Владимировна спросила быстрым шепотом:

- Время решил провести с ней или это у тебя всерьез?

- Конечно, всерьез!

Она вздохнула:

- Невезучая Дашка-то.

- Почему невезучая?

- Узнаешь, когда срок придет.

Я сказал, что собираюсь сделать Даше предложение.

Анна Владимировна снова вздохнула.

- Пока ребятенка не будет, и без росписи можно пожить… Ты ведь один у матери?

- Один.

- Ширмочку поставите или отгородитесь.

После смерти бабушки мать часто говорила, что наша комната для нее - покой, отдых. Она любила, спустив на кончик носа очки, читать по вечерам, держа книгу или газету на отлете; иногда штопала носки, пришивала к наволочкам пуговицы; когда я советовал ей отдохнуть, отвечала: "Это и есть мой отдых". Поселиться с женой в нашей комнате было бы нахальством, я и не помышлял об этом, твердо сказал Анне Владимировне, что нам временно придется или снимать комнату, или жить врозь.

- Полагаешь, не уживутся? - спросила она.

Я не стал объяснять, почему не хочу стеснять мать: это было личным, сыновьим чувством.

Пила чай Анна Владимировна с блюдечка, держа его на растопыренных пальцах, шумно дула, складывая губы сердечком и округляя крепкие, налитые щеки. Раскалывая сахар блестящими щипчиками, говорила мне:

- Побольше в чашку клади. При твоей болезни от сахара польза.

Позвякивая ложечкой, Даша прихлебывала чай маленькими глоточками, отщипывала печенье, которое Анна Владимировна насыпала в глубокую тарелку. Печенье было фигурным, с тмином, с шоколадными полосками поверху.

- Покупное, - сказала хозяйка и пообещала когда-нибудь угостить меня домашним печеньем.

Я уже чувствовал себя женихом, уверенно спросил Дашу, умеет ли она готовить.

- Умеет, умеет, - объявила Анна Владимировна.

Переведя на нее удивленный взгляд, Даша сказала, что пожарить картошку и сварить какой-нибудь супчик она, пожалуй, сможет, однако кулинарные способности тети Нюры ей никогда не превзойти. Зардевшись от удовольствия, Анна Владимировна кивнула:

- Люблю вкусно покушать!

Я рассказал о том, как кормят в госпитале.

- Котлетки небось малюсенькие и напополам с хлебом? - В голосе Анны Владимировны было пренебрежение.

Котлеты в госпитале были с ладонь, очень сочные, с чесночком. Я так и сказал.

Анна Владимировна хмыкнула:

- С домашними все равно не сравнить.

В отличие от бабушки мать не умела и не любила стряпать. Чаще всего она варила щи. Они всегда были перепревшие, пересоленные. На второе подавался кусок мяса с вареным картофелем. Пока картофель дымился, его можно было размять вилкой, покропить подсолнечным маслом. Горячая, рассыпчатая мякоть казалась вкуснее самого изысканного блюда. Остывший картофель я макал в соль и лопал с аппетитом только тогда, когда был сильно голоден. На ужин мать варила кашу-размазню. Такую кашу, сдобренную сахарным песком, я любил.

Даша спросила, как кормили на фронте.

- По-всякому бывало, - ответил я. - Иной раз от пуза рубали, а иной раз - на весь день один сухарь.

- Без горячего плохо, - сказала Анна Владимировна.

На фронте так говорили пожилые солдаты. Я легко обходился сухим пайком - хлебом и тушенкой, лишь бы побольше было того и другого, особенно хлеба.

Чайник остыл; в стаканах густо темнел осадок - распаренные, потерявшие вкус чаинки; хлеб был не тронут, а вот печенья не осталось. Было хорошо, уютно. Я вдруг вспомнил, что пришел в этот дом всего полтора или два часа назад. Ощущение было - я тут постоянный гость. Анна Владимировна поглядывала на меня: видимо, хотела о чем-то спросить. И наконец спросила:

- Признайся-ка, сильно пьешь?

- Совсем не пью!

- А нос почему красный?

Еще перед войной во время драки меня крепко саданули по носу. С тех пор он часто становился красноватым - от волнения, от легкого мороза, а иногда без причин.

- Он у меня всегда такой, - хмуро объяснил я и покосился на Дашу: нос не украшал меня.

Анна Владимировна включила свет, сдвинула на окне ситцевые занавески.

- Отец обещал сегодня пораньше вернуться.

Я понял - пора сматываться. Даша вышла проводить меня. Край неба еще отсвечивал. Из нижней улицы наползал реденький туман. Я предложил Даше немного погулять, но она сказала, что ей обязательно надо поговорить с отцом.

Около лаза парень из соседней палаты откручивал проволоку. Я стал помогать ему, и через несколько минут в изгороди снова образовалась дыра.

19

Глаза видели, уши слышали все то, что происходило в госпитале, но сердце не откликалось ни на чужие беды, ни на чужие радости, случайные, как выигрыш по облигации. Жизнь раздвоилась, разделилась; самым желанным временем был вечер - те часы, когда я встречался с Дашей. Мы или бродили по тихим улочкам Черкизова, или сидели на берегу Архиерейки, бросая в воду камушки.

Говорили мы мало. Да и о чем можно было говорить, когда выяснилось, что Даша читала только то, что "проходили" в школе. Я посоветовал ей записаться в библиотеку, но она, кинув на меня удивленный взгляд, сказала, что лучше в кино сходит или на какую-нибудь постановку. Я старался, как умел, просветить Дашу, но она предпочитала целоваться, ласкалась, как кошечка; мои рассуждения - я так чувствовал - были ей скучны. Это часто вызывало во мне досаду, недоумение, но "физиология" преобладала над рассудком.

Дежурные сестры не подозревали о моих похождениях. Да и как можно было подозревать меня, если я проскальзывал в палату, когда они или дремали, или хлопотали около послеоперационных больных. Утром я вскакивал раньше всех, наскоро умывался и сразу же выбегал погреться на солнышке. В палате появлялся одновременно с нянечкой, вносившей на подносе тарелки. Аппетит у меня теперь был волчки. Покончив с едой, с нетерпением ожидал Веру Ивановну. Если она задерживалась, то и дело приоткрывал дверь - хотелось поскорее сказать врачу, что никаких жалоб у меня нет, очутиться на свежем воздухе.

- Успеешь нагуляться, - ворчал Василий Васильевич.

Приподнявшись на локте, Валентин Петрович с присвистом добавлял:

- Раньше компанейским был, теперь только свиданки на уме.

Рябинин и Панюхин ничего не говорили, но я чувствовал - тоже осуждают меня.

Накануне Даша сказала, что встретимся мы только через день - ее мать затеяла ремонт комнаты. Вчера я пропустил эти слова мимо ушей, а теперь чувствовал - время тянется, как резина. Было пасмурно, накрапывал дождь.

- Глянь-ка, - попросил меня Валентин Петрович, - не идет ли Клавка.

- Сегодня же четверг, - напомнил я.

Валентин Петрович помолчал.

- Вера Ивановна велела пускать Клавку каждый день.

Я вдруг увидел - он похудел еще больше, стал почти прозрачным. Стараясь не выдать своего волнения, перегнулся через подоконник. Около проходной одиноко маячила в плаще с капюшоном Лизка.

- Никого!

Валентин Петрович помрачнел. Тревожно покосившись на него, Василий Васильевич спросил меня:

- Вечером опять умотаешь?

- Нет. Дела у нее.

- Дела, дела… У всех дела, только мы бока пролеживаем.

- Надоело! - сказал Валентин Петрович. - То госпиталь, то в санатории жир нагуливаешь.

- Глядя на тебя, этого не скажешь, - пробормотал Василий Васильевич.

Валентин Петрович улыбнулся.

- Вот кончится вспышка, батя, тогда и начну поправляться.

Он надеялся вылечиться!

Клавка, как это уже было, вошла неожиданно. Застыв в двери, устремила на мужа тревожно-вопросительный взгляд. Валентин Петрович рассмеялся, и она, сразу посветлев лицом, рванулась к нему. Через несколько минут они ворковали, как два голубка.

Панюхин и Василий Васильевич неторопливо двинулись к выходу. Андрей Павлович попросил подождать его. Запутавшись в штанине, конфузливо покосился на Клавку и Валентина Петровича. Они не обращали на нас внимания.

В коридоре я признался Василию Васильевичу, что считал Клавку порочной, да и сейчас иногда возникает такая мысль - уж больно темны круги под ее глазами. Обозвав меня дураком, он сказал, что это от тяжелой жизни: шутка ли, двое детей, старуха-свекровь, хворый муж.

- На таких женщинах, как Клавдия, Россия держится! - добавил Василий Васильевич.

Я решил прогуляться. Дождь продолжал накрапывать, словно раздумывал - хлынуть или повременить. Было тепло и тихо. Такая погода часто бывает в разгар жаркого лета, когда ветер, нагнав облака, неожиданно стихает, и они неподвижно висят день, два, а иногда и неделю. Под тяжелыми каплями шелестела листва, на обочинах, где толстым слоем лежала пыль, образовались влажноватые углубления диаметром с трехкопеечную монету. Я вдруг подумал, что эти углубления похожи на маленькие воронки.

- Простудишься, - сказала Лизка, когда я подошел к ней, и, потеснившись на лавочке, освободила мне место возле себя. Над лавочкой нависла крыша. Деревянная поверхность была сухой, теплой. - Позавчера во весь рот улыбался, а сегодня одна маета на лице. Признавайся-ка, от ворот поворот дали?

- Ничего подобного!

Усмехнувшись, Лизка перевела взгляд на дом с верандой.

- Много понимает о себе.

- Кто?

- Анька, кто ж еще.

Я сказал, что Анна Владимировна - прекрасный человек. Лизка рассмеялась. Ее рыхловатый, угристый нос покраснел, морщины на лице стали глубже.

- Я в Черкизове с малолетства живу. Анькин родитель в прежние времена тут трактир держал, я туда, бывало, часто бегала, а ее родительница самой лучшей свахой в округе была. Анька в нее. Замуж она, врать не буду, по любви вышла. Ходил в трактир малый с красильни, на гармошке играл. Все черкизовские молодухи по нему сохли. Аньке в ту пору всего шестнадцать годков было. Как они поладили - неизвестно. Сбегли и - под венец. Родитель и родительница волосья на себе рвали, в полицию грозились пожаловаться, но ничего у них не вышло: перед богом и людьми Анька и тот малый мужем и женой были. Вскоре после этого революция случилась: трактир разорили, Анькин родитель с горя помер, родительница умотала с каким-то унтером и сгинула где-то. В тот год и объявился в Черкизове Дашки твоей отец. С одной котомочкой приплелся, в лаптях. Сперва он у нэпмана посудомойщиком был, потом в кооперативной столовке с подносами бегал, теперь, похваляется, буфетчиком в ресторане стоит. Он на Аньку еще до войны посматривал, а сделать ничего не мог: она с мужем в согласии жила, вот только бог деток ей не дал. После войны они быстро поладили, потому что характерами схожи. - В Лизкиных глазах появилось любопытство. - Дашка тебе ничего про себя не рассказала?

- А что она должна была рассказать?

- Значит, не рассказала!

Я попытался выяснить, что́ должна была рассказать мне Даша, но Лизка отрезала:

- Я свой нос в чужие дела не сую. Бог даст, сама все расскажет.

Дождь прекратился. На небе образовались голубые оконца. Выглянуло и сразу же исчезло солнце. Я гулял до тех пор, пока меня не позвали обедать.

Назад Дальше