- Нет, от… ах, черт, ты на все смотришь не знаю чьими глазами. Да посмотри ты своими… много ли ты видела за свои двадцать лет от той самой Германии, о которой сейчас так причитаешь? Что ты видела, кроме пушек, свастик и военных сводок да городов, где горели крыши, а не фонари? Я лично ничего больше не видел. А вот хочу посмотреть и на что-нибудь другое. Я прошел всю Польшу и часть России и видел не пейзажи, а только поля сражений. Я не бродил, а маршировал, и каска на голове заслоняла мне небо. Ничего себе была когда-то рекомендация: приходишь куда-нибудь, и все знают, что ты немец. А я хочу, чтобы это и вправду было рекомендацией, и не хочу больше зарываться в землю ни как солдат, ни как пленный, ни в чужой стране, ни у себя дома. Почему ты никак не поймешь, что теперь все может пойти по-другому? Теперь мы не Германская империя и не Великая германская империя, а Германская Демократическая Республика. Ты, может, не так чувствуешь разницу: съездила на прошлой неделе из деревни в город, в школу, и завтра опять поедешь из деревни в школу… А вот я… вчера, когда было объявлено, что мы теперь Республика, Германская и Демократическая, так вот, вчера я уже четвертые сутки жил в доме, который называется "Общежитие рабоче-крестьянского факультета". Может, такое название с непривычки кому и покажется неблагозвучным, как и название "ГДР", но ничего, это пройдет! Главное, все здесь соответствует действительности, это так и есть, и тебе я могу сознаться: я горжусь этим, чуть не лопаюсь от гордости.
- Оно и заметно, - сказала Инга, - вот-вот лопнешь. Но это еще не причина говорить такие длинные речи. Я в растерянности, а ты произносишь речи. Да что речь! Проповедь читаешь. Уж в этом-то я кое-что понимаю. А еще неверующий. У человека нет времени, поезд уходит, причем не по расписанию германского рейха, а по расписанию Германской Демократической Республики, а он становится под мокрый тополь у пруда и читает проповедь о том, что отныне нельзя быть грешником, пора стать ангелом - германским демократическим. Садись-ка на свой велосипед, проповедник, тебя ждут на небе, а меня - моя мать.
Она помахала ему вслед рукой, и на этот раз у него гора с плеч свалилась, когда поезд тронулся. Сообщение, которое он сделает Ангельхофу, наверняка покажется тому довольно скудным, но разузнать что-либо о Лиде оказалось просто невозможным. Теперь Роберту было все-таки досадно, что он не принял участия в митинге по случаю образования республики, и еще ему было почему-то досадно, что он ничего не знает о канонаде под Вальми. Впрочем, к его утешению, никто из соседей по комнате тоже ничего о ней не знал.
Было уже далеко за полночь, когда Роберт появился в общежитии, но и здесь шла оживленная дискуссия. Квази Рик разведал, что ребята на верхнем этаже начали давать названия своим комнатам. Жаль, конечно, что идея эта родилась не в комнате № 32, но лучше поздно, чем никогда. Квази предлагал назвать комнату "Германская Демократическая Республика", Трулезанд и слышать об этом не хотел.
- Да ты представляешь, что это значит, - кипятился он, - только и делай, что подметай да убирай. В тридцать второй грязь по колено - еще кое-как сойдет, а примерь-ка к твоему названию… А что, если "Седьмое октября"?
- "Седьмое октября", конечно, здорово, - сказал Квази, - только об этом и без нас догадались, одну комнату так уже назвали.
- Тогда, может быть, просто "Октябрь", - предложил Якоб, но его предложение было единодушно отвергнуто.
- Еще скажут, - возразил Трулезанд, - что мы только о яблоках и думаем. Тут должна быть политическая ясность, а потому вношу предложение: назовем комнату "Красный Октябрь".
Принято единогласно.
Роберт оторвал обложку от блокнота для рисования. Трулезанд толстым карандашом написал на ней название, а Якоб сделал из проволоки четыре гвоздика. Но когда они начали прикреплять вывеску к двери, Квази Рик заявил, что получается слишком уж сухо.
- Надо бы сюда еще чего-нибудь добавить, - сказал он, - например, звезда была бы квази в самый раз.
Трулезанд нарисовал пятиконечную звезду, красный флажок и пулемет с ярким пламенем на конце дула, а в уголке еще книгу по настоянию Якоба. Когда все легли и погасили свет, Трулезанд сказал:
- Попадет нам за такую вывеску.
Все ждали разъяснения, и Трулезанд продолжил:
- Роберт этого не знает, он не был на митинге, но вы-то все ведь знаете, какое сейчас положение. Слышишь, Роберт? Шагаем мы сегодня по городу и сперва, ясное дело, поем "Восстанавливай, строй!", потом "Небо Испании", дальше поем "Вперед, рабочий народ!" и, наконец, естественно, "Интернационал". Каждый, конечно, заметил, что "Интернационал" лучше всего, и потому мы тут же затянули его во второй раз, а когда пришли на Марктплац, то опять давай его петь. Здорово звучало! Но потом Старый Фриц взял нас за бока - говорит, что это было вовсе не уместно; мол, Германская Демократическая Республика стоит на страже антифашистско-демократического порядка, а мы "Интернационалом" отпугиваем людей, так сказать, неподготовленное население. Я, по правде, как-то не совсем понимаю, в чем тут дело, но отнестись к этому случаю надо критически и самокритически. Кого мы, собственно, отпугиваем? Уж не тех ли, кого стоит разок стукнуть?
- Помню, - сказал Роберт, - у нас в лагере тоже был случай с "Интернационалом", и тоже все было неверно. Мы там организовали антифашистскую группу, тогда нас было еще немного, но пели мы здорово и приветствовали друг друга поднятым кулаком, по-ротфронтовски. Это ввел один портной, правда, сам-то он оказался не из тех. Ну, создали мы свою антифашистскую группу, а тут и католики зашевелились. Конечно, у них совсем другое дело: поют себе "Аве Мария" да четки перебирают, вот чем они брали - народу у них собиралось побольше, чем у нас. Как-то в воскресенье утром устраивают они богослужение прямо у нас под окном. У них был польский священник. И их пение врывалось прямо в наш семинар на тему "Цена, прибыль и заработная плата". Тогда мы открыли окна и давай петь "Интернационал", допоем до конца и снова начинаем, пока они не сдались. А все остальные, не антифашисты и не католики, стоят вокруг и животы надрывают от смеха. Вот в этом-то и была наша ошибка.
- Ну ладно, - пробормотал Квази Рик, - раз петь "Интернационал" и рисовать на дверях красные звезды - перегиб, так надо нам это квази учесть и придумать что-нибудь более подходящее. Вот хоть стихи:
Мы, немецкие демократы,
За республику умрем.
И не посадит враг нас в печку на лопате,
Мы верную, примерную политику ведем.
- Отлично, - сказал Трулезанд, - только "за республику умрем" звучит слишком уж жертвенно, давайте заменим на "для республики живем" - это будет получше, помирать никому неохота, каждому хочется жить.
Квази встал с постели и зажег свет. Взяв карандаш и листок бумаги, скомандовал:
- А ну-ка, сочиняем "Октябрьский марш", каждый по одной строчке. Лесник, просыпайся, тебе начинать!
- Да я и не сплю вовсе, - сказал Якоб, - только я не умею сочинять в рифму. Я простой лесоруб, а не поэт. А вы начинайте с того, что сказал Трулезанд, здорово звучит: "Помирать никому неохота, каждому хочется жить".
Квази, покачав головой, заявил, что с трудом представляет себе, как можно такое петь; он попробовал на один мотив, потом на другой, но его пение настроило и остальных весьма скептически. Тогда они решили предоставить заботу о мелодии специалисту, а самим заняться текстом.
Следующую строчку опять пришлось предложить Трулезанду. Он бегал босиком взад и вперед по комнате, а потом, заметив, что подметает пол своей длинной ночной рубашкой, подхватил ее, словно балерина юбочку, и прошелся в ритме марша на цыпочках. При этом без остановки повторял первую строчку, стараясь подогнать ее под марш.
- Еще подумают, что это балет, а не демонстрация, - пробормотал он, - зато содержание что надо! Итак, продолжаем. Записывай, Квази:
Помирать никому неохота,
Каждому хочется жить.
А значит - к черту все войны!
Следующий, пожалуйста!
- Ничего, хитер, - буркнул Роберт, - рифму мне подсунул. А ну-ка падай от изумления, я придумал:
Молот в руки! Колеса крутить…
- Минутку, минутку! - крикнул Трулезанд. - "Молот в руки, колеса крутить" - здесь неясность. Так можно нечаянно и по колесу трахнуть. Как бы не вышло недоразумения. А потом, мне кажется, тут опять вкрался перегиб: молот, колеса - все это прекрасно, но где же идейное начало, где работники пера, кисти, слова?
Работников слова из песни не выкинешь, пришлось их вставить - утром на митинге ораторы то и дело возвращались к идеям и духу, - и Якоб оказался на высоте, посоветовав заменить "колеса крутить" на "и перья вострить". Наконец-то текст получился и в рифму и политически выдержанный.
- Все, - сказал Якоб, - теперь можно спать спокойно.
На другой день "Октябрьский марш" звучал уже не так победно, как ночью. Все были очень удивлены этим обстоятельством и задумались, у кого бы получить консультацию о тайнах стихосложения. Никто не мог предложить дельной кандидатуры, но все сошлись на том, что доктор Фукс, преподаватель немецкого языка, подходит тут меньше всего. С доктором Фуксом у них уже был печальный опыт, так же как и у доктора Фукса с ними. Страдания Фукса начались с первого же урока. Он надеялся найти здесь более понятливую аудиторию. Конечно, он понимал, что придется пахать залежь, но думал, что это будет по крайней мере добрый чернозем, а не бесплодная глина.
Излагая свое учение о знаках препинания, он так и сыпал афоризмами вроде "Двоеточие и точку надо ставить точка в точку", но - увы! - когда стал пожинать плоды своего посева, то увидел, что и запятые, и точки, и многоточия проросли во всех сочинениях где попало. Поблекший, он стоял возле кафедры и защищался против упрека, которого никто ему, собственно, не делал:
- Вы что же думаете, это я придумал знаки препинания? Ведь это не я!
Он попал в самое худшее положение, в какое только может попасть учитель: его не принимали всерьез. Одного-единственного урока, самого первого, оказалось достаточно. Быть может, этого не случилось бы так быстро, если бы в классе тогда горел свет, но рано или поздно это все равно должно было произойти, потому что для доктора Фукса важнейшей жизненной необходимостью была правильная пунктуация - остальное приложится. Для него было внутренним компромиссом уже то обстоятельство, что ему пришлось на первом уроке, вместо того чтобы воспевать чудо тире и двоеточий, прочесть стихотворение и заняться его интерпретацией.
Начинать надо всегда с осторожностью - такой лозунг выбросил Вёльшов на педсовете, и Фукс был в достаточной мере педагогом, чтобы признать правильность его девиза. Осторожнее, чем начал он, вряд ли можно было начать. Он выбрал "Вечернюю песнь" Келлера, прекрасную, прозрачную вещь. Она подходила к моменту - был вечер, когда он вошел в класс. Электричество давали только в семь, но сейчас, в шесть, было уже темно. Фукс ощупью пробрался в темноте к своей кафедре, сопровождаемый тишиной, полной ожидания, и, устремив взгляд вперед, туда, где затаили дыхание тридцать с лишним человек, произнес ту самую фразу, которую, несомненно, сам черт его дернул произнести:
- Я вижу все!
В следующую секунду педагог Фукс погиб, вернее, он был уже на краю гибели, когда в темноте раздался голос какой-то девочки. Голос этот, тихий и все-таки внятный, ясный и мягкий, и все же не без перчинки, спросил:
- Как это вам удается?
Послышался приглушенный смех, только Квази рассмеялся немного громче, но, когда Трулезанд крикнул: "Эй, вы, хватит!" - смех тут же смолк и перешел в ожидание. Доктор Фукс сказал:
- Я буду преподавать вам немецкий язык. Это язык благозвучный, богатый интонациями и обладающий огромным запасом слов. Богатство и изобилие всегда нуждаются в мере и дисциплине. Это можно сказать обо всех сферах жизни, в том числе и о языке. Порядок в нем устанавливается благодаря грамматике. Грамматика есть абсолютное выражение разума. Тот, кто претендует на звание разумного человека, должен как минимум овладеть грамматикой родного языка. Нашему с вами вступлению на путь обучения и усвоения должно предшествовать стихотворение. Таково пожелание дирекции. Я выбрал стихотворение Готфрида Келлера. Итак, слушайте:
О глаза мои, окошки в белый свет.
Столько лет в меня вы льете ясный свет…
Трулезанд во второй раз проявил сознательность, прервав нарастающий шум почти отеческим упреком:
- Ребята!
Доктор Фукс прочитал все четыре строфы, потом повторил первую еще раз и наконец спросил:
- Ну, что скажете?
- Тут все время одна рифма, - крикнул кто-то, - "свет", "лет" и опять "свет" - ничего работка, порядочно повозился!
- Восприятие у вас правильное, - сказал доктор Фукс, - но словесное выражение, в котором вы его формулируете, изобилует вульгаризмами. "Повозился", "работка"-неужели вы не смогли бы подыскать более подходящие слова?
Молодой человек поразмышлял некоторое время при участливом молчании окружающих и затем с сомнением осведомился:
- Может быть, "работенка" звучало бы лучше?
Не нужно было света, чтобы заметить раздражение Фукса.
- Да оставьте же этот отвратительный жаргон! Почему вы не можете просто сказать: тут было много работы? Может быть, для вас работа - недостаточно уважаемое занятие?
Тишина, царившая в классе, как-то изменилась, это была уже напряженная, сердитая тишина; и прервана она была чуть слышным постукиванием пальцев и голосом девочки - голосом, который запомнился всем с самого начала урока. Она снова сказала тихо и все-таки внятно и ясно, но уже гораздо менее мягко, а перчинка была куда крупнее, чем в первый раз:
- Это Гюнтер Бланк сейчас говорил, он передовик труда.
Послышался скрип половиц, легкое шарканье ног, причмокивание, потом доктор Фукс произнес:
- Вношу следующую поправку: достигнутый вами уровень овладения языком, господин Бланк, очевидно, значительно ниже того уровня, на который, как я слышу, и слышу с радостью, поднялись вы в своей профессии. Мне приходится остаться при своем мнении, что выражения "работка" и "работенка" не являются подходящими для обозначения творческой деятельности поэта такого масштаба, как Готфрид Келлер. Но поскольку мы уже начали этот разговор, пусть и не совсем в приятной форме, скажите мне, господин Бланк, передовик производства, какого вы мнения о содержании этого стихотворения - что касается формы, так о ней мы поговорим потом. Что он за человек, поэт Готфрид Келлер?
Прошло много времени, прежде чем огорченный передовик кое-как оправился от обрушившегося на него раздражения, и неизвестно по какой причине, то ли из осторожности, то ли из-за недоверия к собственным языковым возможностям, недоверия, появившегося впервые в жизни, студент Бланк сформулировал свой ответ одним-единственным словом:
- Атеист.
- Это почему же? - воскликнул доктор Фукс. - Это еще откуда? Но чтобы избежать опрометчивых суждений, я прежде всего хочу попросить вас сформулировать ваш ответ полным предложением. Вот тогда мы посмотрим, в чем тут дело.
На Бланка снова начало что-то обрушиваться, но он успел еще выговорить свое предположение:
- Поэт Готфрид Келлер - атеист.
Похоже было, что он собирается сесть, но учитель не отступал:
- Какие у вас основания для столь неожиданного предположения? Позвольте, ради всего святого, узнать ваши аргументы!
Поскольку последнее требование не заключало в себе никакой языковой ловушки, передовик Бланк не заставил себя долго ждать. Он заявил с упрямой убежденностью:
- Вы сказали, что поэт Готфрид Келлер думает, будто когда он закроет глаза, ну, окошки эти, тут и наступит шабаш, конец всему, и душа тогда тоже закроет свою лавочку и отправится на отдых: стянет с себя сапоги и уляжется в ящик. Вы не можете еще раз прочесть это место про сапоги?
Доктор Фукс прошелся взад и вперед по классу и только после этого прочел еще раз вторую строфу. Он придал своему голосу выражение неисчерпаемого терпения.
А когда вас скроет сень усталых век,
А когда погаснет ясный свет,
В темноте, разув сандальи, сняв доспех,
В свой сундук душа уляжется навек.
- Я тоже вношу поправку, - сказал передовик, - не сапоги, а сандальи, и не ящик, а сундук. "Век", "доспех", "навек" - тут было много работы. А с атеизмом все ясно: у тех, кто верит в бога, душа улетает на небо, а у поэта Готфрида Келлера ее хоронят вместе с человеком.
И тут зажегся свет - словно у Гюнтера Бланка была тайная договоренность с электростанцией. Перед глазами класса предстали довольный всевидящий передовик и изнуренный, выдохшийся учитель.
Доктор Фукс поднялся на кафедру и разъяснил, что эта дискуссия уводит слишком далеко от того учебного материала, с коим ему поручено ознакомить учащихся. Стихотворение должно было послужить всего лишь небольшим торжественным вступлением к их занятиям, а это, собственно говоря, достигнуто. Что же касается мнения господина Бланка, то он тщательно разберется в этом вопросе, а также и в вопросе о том, имеет ли он право связать этот вопрос с учебным планом, и в случае положительного решения он вернется еще раз к не лишенному интереса вопросу об атеизме Готфрида Келлера. Разумеется, несомненна духовная близость его с Фейербахом и так далее, однако это завело бы нас слишком далеко, а необходимо еще дать домашнее задание, сейчас самое время уделить ему внимание.
Прежде чем выйти из класса, он снова вернулся к стихотворению.
- Господин Бланк, - сказал он, - но ведь вы, я думаю, согласитесь с тем, что заключительные строки, эти слова: "Пейте, о глаза, в тени ресниц золотую прелесть мира без границ!" - прекрасны, не правда ли?
- Еще бы не прекрасны, - сказал передовик Гюнтер Бланк, и класс шумно выразил ему свое одобрение.
Роберт больше не мог уснуть. Диван, на котором он лежал, был ему слишком короток, в комнате стоял какой-то незнакомый запах, было душно, в окна светили фонари и врывался шум с Санкт-Паули.
Но не потому он не мог сомкнуть глаз. А из-за абсурдного ощущения отчужденности. Он чувствовал себя так, словно весь день ехал в сломанной машине времени по местности, которая была его прошлым и не была им, была чужой и в то же время его родиной. Он слушал рассказы и вспоминал истории, как будто бы не имевшие друг к другу никакого отношения и все же как-то связанные между собой. Еще утром он проснулся в кровати, отдаленной от этого дивана на несколько железнодорожных станций, а теперь ему казалось, что до нее дальше, чем до Луны.
Роберт Исваль, член партии, лежал на диване гангстера и думал об обитателях комнаты "Красный Октябрь" и о дочери проповедника, а под окном проститутка говорила озябшему человеку:
- Я еще получше Клеопатры.
- И чуть-чуть постарше, - ответил тот, и это помогло Роберту вернуться к действительности.
Он мысленно усмехнулся и представил себе этого человека - он мог бы его увидеть, если бы встал и подошел к окну, - но решил, что лучше себе его представить.