У Нусбанка не только не было ничего общего с покойным Паулем Исвалем, но он так резко отличался от всех своих бывших товарищей по несчастью, что прошлое его не смогло стать мостом между ним и Робертом.
Для того чтобы это понять, Роберту не надо было встречаться с секретарем районного комитета Хайдуком, воевавшим в Испании, прошедшим Верне и Дахау и оставшимся человеком, которому во всем хотелось подражать - даже в манере разговора, - тем самым Хайдуком, благодаря которому Роберт мог представить себе как живых героев книг об Испании и о котором вспоминал всегда, когда речь заходила о коммунистах.
Для этого не нужны были истории, рассказанные Гердом Трулезандом о его дяде, слесаре-инструментальщике из Штеттина, который, вернувшись из концлагеря, стал директором завода в Штральзунде и на все упреки, что работает, не щадя себя, заявлял: "Я восемь лет пролежал в холодильнике, а потому свеж как огурчик". Об этих людях Роберт узнал уже после того, как сбежал от Нусбанка на факультет.
Но еще раньше, в плену, он встретил Хайнера Зонневальда, в прошлом моряка, потом такого же бойца интербригады, как Хайдук, и такого же узника концлагеря, как дядя Трулезанда, а позднее штрафника девятьсот девяносто девятого батальона и, наконец, военнопленного в польском лагере; Зонневальд мог бы уехать домой уже через год - когда ему сообщили, что личность его установлена и он может тут же собираться в Германию, где в нем крайне нуждаются, - но он никуда не поехал. Он остался еще надолго в лагере, и одним из тех, кто у него учился, был Роберт Исваль.
А однажды в лагерь пришли Данута и Ванда и начали давать первые уроки антифашизма немецким военнопленным. Одной из них было семьдесят четыре года, другой - сорок; одна знала Ленина и Розу Люксембург, была еврейкой, входила в состав прежнего польского ЦК; другая нелегально жила в Берлине, объездила в качестве курьера с чужими паспортами весь мир, часто вспоминала о довоенном кафе "У вдовы Цунца"; одна придавала большое значение пению и яростно взмахивала своей хозяйственной сумкой, когда в "Варшавянке" не звучали как надо "вихри враждебные"; другая утверждала, что человек только тогда перестает быть обезьяной, когда по-настоящему поймет "Капитал"; одна доставала для них обувь в Красном Кресте, другая клялась, что Международный Красный Крест - не что иное, как плохо замаскированное гнездо агентов империализма, но тем не менее сумела раздобыть в варшавском филиале этого общества у его председателя-швейцарца, "доброго дяденьки", пятьсот Библий, отпечатанных на тончайшей бумаге, и уверила их, что бог не будет иметь ничего против, если эту бумагу они пустят на самокрутки. Одна ругала Роберта за то, что он портит Гейне неправильной интонацией, и переводила для него Мицкевича, а другая показала ему, как надо писать передовую статью и обращаться с ротатором. Одну звали Данута Авербах, другую - Ванда Зайонц; у обеих при всей придирчивости было почти необъяснимое терпение, и позднее, когда Роберт встречал какого-нибудь учителя или учительницу, он невольно сопоставлял их с собирательным образом Ванды и Дануты и утаивать от себя результат этого сопоставления считал просто несправедливым.
Но у Нусбанка не было с ними ничего общего.
Он был педант и одновременно расточитель, болтун и любитель из всего делать тайну, тиран и трус, революционер и обыватель и при всем том еще комедиант - в общем, весьма жалкий заместитель Пауля Исваля.
Нусбанк был в последние годы Веймарской республики функционером в правлении одного коммунистического жилищного товарищества; вскоре после фашистского переворота он поступил на работу в нацистское жилищное управление. За год до войны гестапо упекло его в Заксенхаузен, так как в его доме был арестован подпольщик.
Роберт всегда сопротивлялся соблазну приуменьшить подвиг солидарности, совершенный Нусбанком; для такого поступка требовалось не так уж мало, и он знал, по какому счету пришлось расплачиваться Нусбанку. Но Нусбанк держался так, что уважение к нему не могло быть прочным и длительным.
Когда Роберт впервые встретился с этим человеком, занявшим место его отца, ему было, среди многочисленных рукопожатий и похлопываний по плечу, неоднократно повторено, что отныне не следует забывать главного: теперь он сын всеми уважаемого представителя нового порядка и ему необходимо извлечь уроки из фашистского прошлого вообще, и прежде всего из своего фашистского прошлого.
Затем Нусбанк предложил ему прогуляться вместе по городку Парену. Нусбанк знал здесь почти каждого и почти каждому представлял Роберта, всякий раз повторяя одну и ту же тираду: хотя у него с сыном и не было в прошлом никаких точек соприкосновения, в будущем они непременно изменят это положение, о чем уж позаботится он, как отец, да и сын принес с собой из плена определенные предпосылки для этого, о развитии которых уж он, как отец, позаботится. Нусбанк собирался также позаботиться о развитии города Парена, и, по его словам, получалось, что в самые ближайшие годы городок станет таким, что им могло бы гордиться даже коммунистическое жилищное товарищество, в котором Нусбанк был функционером в годы Веймарской республики, и если только Роберт его верно понял, то в довольно короткий срок Парен будет называться уже не Пареном, а Нусбанкштадтом.
Поучениям Нусбанка, его предупреждениям и заклинаниям, казалось, конца не будет. Он не одобрял медные пуговицы на старом кителе Роберта и его английский покрой; по его мнению, это могло быть воспринято советскими друзьями в городе как провокация. И он тут же разъяснял членам семьи черты новейшей британской политики на Ближнем Востоке. Он критиковал чересчур соблазнительную походку соседской домработницы и считал своим долгом поставить Роберта в известность об опасностях, которые таят в себе случайные половые связи. Прическа его напоминала стрижку прусского унтер-офицера, а Роберт, разумеется, стригся не так, как надо, и это придавало ему сходство с космополитом, а космополитизм, как известно, - оборотная сторона шовинизма, и высказывание Гёте по этому поводу понимается обычно совершенно неверно, да и вообще у Гёте было много разных причуд.
Первый скандал разразился уже через неделю: Нусбанку не понравилось, что Роберт опять ищет место электрика, он хотел устроить его на работу в жилищное управление, потому что еще Горький говорил, что жилищем можно убить человека, словно топором, а сейчас речь как раз и идет о распределении топоров и о том, чтобы дело это попало в действительно прогрессивные руки. Жилище - это же не просто местожительство человека, это прежде всего среда, часть среды, а следовательно, часть материального существования, бытия, а бытие, как известно, определяет сознание, формирует человека - ура, ура, да здравствует!
Роберт сказал как можно спокойнее:
- Не спустишь ли ты меня хоть на минутку со своих отеческих колен? И не поставишь ли ты в угол свой рупор?
"Рупор" прозвучал, кажется, слишком громко, но все остальное Роберт сказал очень тихо. Однако это не помогло. Лицо Нусбанка налилось кровью, и он взревел, как бык. Из его крика выяснилось, что в Роберте все еще живет фашистский зверь и что Роберт способен стать убийцей своего отчима.
Роберт выбежал на улицу и тут же наткнулся на домашнюю работницу с соблазнительной походкой. Ее звали Гертрудой, и она, судя по всему, не была в курсе тех опасностей, которые, по мнению Нусбанка, таят в себе случайные половые связи, а может быть, просто плевала на них, точно так же как Роберт в тот вечер и впредь плевал на Нусбанка.
Все это и еще многое другое стояло за коротенькой фразой, написанной на бумажке, приколотой к анкете Роберта: "Семейные обстоятельства не вполне ясны".
Если бы они - Старый Фриц и в особенности Ангельхоф - знали тогда все эти подробности, интересно, приняли бы они его на факультет? Наверно, все-таки приняли бы, потому что кто же из тех, чьи личные дела хранились в этом шкафу под рубрикой "1949 год", мог представить комиссии вполне ясные сведения о семейных и других обстоятельствах?
Разве что девушки, если говорить о рабочей группе А-один, у них все было в полном порядке, их анкеты были белы как снег, они могли писать "не служ." в ответ на вопрос о службе в гитлеровской армии. И за границей они тоже никогда не были, поэтому им не надо было отвечать на вопрос о цели их пребывания там.
Впрочем, нет, не так уж и тут все было просто. Например, Вера Бильферт, швея, родилась в Польше и приехала в Германию, в Штаргард, только в 1944 году, следующей весной вместе с матерью ушла пешком в Мекленбург, а двоих ее братишек они везли в ручной тележке. Ей было тогда четырнадцать лет, и была она, наверно, ненамного выше этой тележки, да и сейчас она ненамного выше.
Однако у нее и у Розы Пааль, когда они пришли на факультет, были еще живы родители, и о случайных, как это некоторые называют, связях тут не могло быть и речи, да и о неслучайных тоже. Можно себе представить, каково пришлось бы Трулезанду, если бы он подъехал к ним со своими рассказами про камни в животе и всякими намеками! Но Трулезанд старался выражаться как можно деликатнее, когда обстоятельства вынудили его коснуться этой темы.
А обстоятельства заключались в его разорванной ночной рубашке.
- Такую рванину, - сказал он Вере, - я не могу продемонстрировать моей тете, ведь это дорогая память. Она начнет расследовать причины столь плачевного ее состояния, а об этих причинах с моей теткой вообще говорить невозможно.
- Ладно, - сказала Вера, - я-то ведь не твоя тетка, со мной возможно.
Но Трулезанд не проявил никакого желания углублять эту тему.
- Я к тебе - не ради покаяния, а ради самой рубашки, короче, потому, что ты швея, а я плотник.
Он попытался, строя страшные гримасы, выпроводить из комнаты Роберта и Квази, которые привели его сюда, к девочкам, вместе с его разорванной рубашкой, однако ничего не добился.
- Можешь спокойно рассказывать, - заявил Квази. - Откровенность и в этих вопросах принадлежит к квази лучшим чертам членов Союза свободной немецкой молодежи.
- Разумеется, - поддержал его Роберт, - а Вера и Роза, судя по всему, не из тех, кого удастся провести.
Роза Пааль покраснела и подняла руки, словно защищаясь.
- Не хочу я ничего слушать, наверно, какая-нибудь гадость. У Исваля такое выражение лица!..
- Да нет же, девочки, - сказал Трулезанд, - у него всегда такое выражение. У нас один раз была лекция про выражения лиц, физио… Нет, забыл, что-то похожее на гномов - про физиогномов, что ли, ага, про физиономов, в общем, насчет того, отражается ли душа и порок на лице, ну и всякое такое, но в конце концов лектор научно доказал, что все это совсем не так. А потому не принимайте во внимание, что там за лицо у Исваля. Но вот намек на то, что моя рубашка связана с какой-то гадостью, меня задевает. Придется кое-что разъяснить, а не то у вас еще останутся сомнения.
Прежде всего он сообщил девочкам тот факт, что сердце его легко воспламеняется - обстоятельство, которое, впрочем, его вовсе не удивляет, ведь его отец плавал в свое время по морям. Потом припомнил название доклада, который однажды слышал. "Человек как единое целое" назывался доклад.
- Это, безусловно, так, - заявил Трулезанд. - А раз человек - единое целое, то нечего удивляться, что у него воспламеняется не одно только сердце. Это вам понятно, девочки?
Девочки сначала сделали вид, что ничего не поняли, но потом Роза Пааль выпалила:
- Значит, все-таки какая-то гадость!
- Глупости, - возразил Трулезанд. - Просто мне удалось выяснить, что нервы моего живота и мое сердце неразрывно связаны друг с другом. Представляют собой единое целое.
И он рассказал свою знаменитую историю о танцплощадке и о том, как у него в животе перекатываются камни, словно у волка из сказки про семерых козлят, - особенно в тех случаях, когда оркестр играет прощальный марш "Доброй ночи, по домам, пусть приснится ангел вам".
- И в результате этого, - печально заключил он, - мне приходится избегать музыки. Тогда еще кое-как получается.
- Что получается? - спросила Вера Бильферт.
Роберт подавил смех, а Квази Рик заявил, что этой теме надо будет посвятить специальное собрание группы, и девочки опять покраснели.
- Послушайте-ка, - сказал Роберт, - давайте уж я доскажу вам эту историю до конца, а то он никогда не доберется до своей рубашки, а вы, пожалуй, еще заболеете краснухой. Так вот, когда мы были на днях в кафе "Рикки", Герду пришла в голову блестящая идея. Он несколько раз подряд танцевал с одной и той же девицей, и было здорово заметно, что его отец в свое время плавал по морям. Но еще задолго до того, как оркестр начал играть "Доброй ночи, по домам", наш Трулезанд сбежал - отправился домой. Поэтому он чувствовал на обратном пути не боль в животе, а любовь в сердце - оно явно воспламенилось. И теперь он только и ждет возможности встретиться с этой девчонкой, но уже без музыки. Эта девушка - мы приближаемся наконец к нашей рубашке, - эта очаровательная девушка живет недалеко отсюда, в конце аллеи, там, где садово-огородные участки. Если бы у нас не было вечерних занятий, он бы наверняка подкараулил ее, когда она возвращается домой, но, к сожалению, это отпадает. Значит, остается только утро. Однако насчет утра у Герда Трулезанда особая точка зрения. А ну-ка выскажи свою точку зрения, Герд!
- Моя точка зрения заключается в том, - сказал Трулезанд, - что нечего приставать к девушке, когда она спешит на работу. Может, она не выспалась, или думает в эту минуту о своем начальнике, которого не выносит, или, может, она опаздывает, а тут ты откуда ни возьмись выступаешь из утреннего тумана и говоришь: "Привет, девушка!" Утро вечера дряннее, во всяком случае, в таких вещах.
- Да, - сказал Роберт, - такова его точка зрения, и потому он никогда не подойдет к этой девушке, поскольку у него вечером занятия, а утром принципы. Разве что в воскресенье, когда она пойдет в церковь, а потом на прогулку в лес.
- Ну, это не для меня, - проворчал Трулезанд, - с меня довольно опыта Исваля.
- А у него тоже есть опыт? - язвительно спросила Вера Бильферт. - Но мы опять ушли в сторону от нашей рубашки.
- Этот опыт уже не имеет значения, - поспешно заявил Роберт. - Странно, но теперь, когда мы рассказали столько вставных новелл, история с рубашкой как-то поблекла. Я изложу ее совсем коротко. Так вот, девушка из кафе "Рикки" проходит каждое утро около половины восьмого по аллее, а Трулезанд каждое утро около половины восьмого стоит у окна и, краснея, следует за ней взглядом.
- Краснея - это вранье, - вмешался Трулезанд, - и следует - тоже. Очень мне надо за ней следовать! Но ноги у нее, девочки, - можете спокойно спрятать свои!
Обе как раз это и сделали. Вера, разложив на коленях рубашку Трулезанда, внимательно рассматривала дыру, словно увидела ее впервые. Роза убрала свои длинные, немного худые ноги под стол, подальше от любопытных взглядов Роберта.
Роберт усмехнулся и продолжал:
- Как только эта девица из кафе "Рикки" минует наш дом, она исчезает из поля зрения Трулезанда. Но Герд не теряется, он выбегает из комнаты "Красный Октябрь", мчится по коридору, разумеется в ночной рубашке, и оказывается у окна умывалки как раз вовремя, чтобы следовать взглядом за торжественным шествием фрейлейн "Рикки" с еще более близкого расстояния. Из собственных наблюдений могу подтвердить, что тут есть на что посмотреть.
Он прошелся по комнате, прислонился спиной к печке, в раздумье поглядел на Веру и Розу и наконец сказал Трулезанду:
- И все же нашим юным соученицам нечего, как я вижу, бояться сравнений.
- А Исваль-то, оказывается, задавала, - сказала Вера, обращаясь к Розе.
Роза кивнула и, заметив направленный на нее оценивающий взгляд Трулезанда, поспешно добавила:
- И Трулезанд тоже.
Рик, очевидно, почувствовал себя обойденным. Он подошел поближе к девушкам, осмотрел их столь же старательно, сколь и бесцеремонно, и сказал с обидой:
- Я хотел бы кое-что уточнить, дорогие соученицы, а именно следующее: в этом смысле я тоже квази задавала.
Все рассмеялись, а Роберт продолжал свой рассказ:
- Сегодня утром Трулезанд проспал свое время - да и что тут удивительного, если вспомнить о вчерашнем собрании. Но я проснулся почти что вовремя и успел еще увидеть, как фрейлейн "Рикки" нырнула за угол. Я как заору: "Герд, скорей, она уже с той стороны дома!" Тут мой Трулезанд как вскочит с постели и к двери, но порыв его вступил в конфликт с инерцией его рубашки. Рубашка большей своей частью оставалась еще в комнате "Красный Октябрь", в то время как сам Герд был уже в умывальной. Он стоял у окна, сердце его пылало, а зад его овевал свежий утренний ветерок…
Трулезанд, в бешенстве теребя свои черные кудри, заявил:
- Эй ты, нечего сочинять поэмы о моем телосложении! И если тебе все еще охота цепляться за мою рубашку, берегись, как бы я не поведал кое-что о красной пожарной юбке с синим кантом.
- Синей с красным кантом, - буркнул Роберт. - Прекрати!
Девочки стали подначивать Трулезанда, но он наотрез отказался рассказывать.
- Это наши мужские дела. Зашейте-ка лучше мою ночную рубашку, хотя, если считаться с принципом единства формы и содержания, разорванная рубашка подходит мне сейчас гораздо больше. Как человек я в данный момент не представляю собой единого целого.
Мейбаум вошел в архив с кофейником и двумя чашками.
- Ну, как дела, товарищ Исваль? - спросил он.
- Да помаленьку, - ответил Роберт.
- Если бы ты мне сказал, какова основная цель твоих изысканий, я мог бы, пожалуй, дать тебе кое-какие указания.
- Я и сам еще не знаю, какова основная цель. Пока просто роюсь в этом хламе и пытаюсь уловить дух прежних лет.
- Пытаешься уловить дух? Позволь, но зачем это тебе?
- Вспоминаю при помощи носа. Если мне удается выяснить, чем пахла та или иная ситуация, то остальное уже приходит само собой.
- Чем пахла ситуация? Своеобразно.
- Возможно, но это помогает. Например, весной пятидесятого года в нашей комнате очень сильно пахло просмоленным деревом, и я знаю почему.
- И ты даже сейчас чувствуешь запах? А что это, собственно, был за запах? Откуда он взялся?
- Он взялся от телеграфного столба, который мы стащили. Теперь-то я могу тебе это рассказать, а тогда ты, наверно, поднял бы бучу. Трулезанд, Фильтер и я две ночи подряд распиливали его и перетаскивали в нашу комнату. Фильтер ничем особенно не блистал, но в деле со столбом он был просто неоценим. Ведь он лесоруб, а потому работал за двоих - за себя и за Квази, тот отказался в этом участвовать.
- Очень разумно. А что вы, собственно, хотели делать с этим столбом в вашей комнате?
- Как что? Топить, разумеется. Я не собираюсь упрекать тебя, но с дровами вы нас здорово прижимали.
- Мы? Это не мы. Общее экономическое положение в стране не давало других возможностей. Если бы ты знал, каково приходилось тогда мне, как директору общежития. Порядком из-за вас доставалось. А потом, ты и сам говоришь, дело было весной!
- Да, по календарю. Но в комнате "Красный Октябрь" стоял собачий холод, мы уже хотели переименовать ее в "Белый февраль", только Трулезанд не соглашался, поскольку это могло повести к политическим недоразумениям.