Актовый зал. Выходные данные - Герман Кант 31 стр.


- Здесь его можно есть не опасаясь. Больше нигде, только у Грёбеля. Дело в том, что у него зоб, и это, естественно, минус для его заведения. Зоб ведь очень мешает трактирщику. Для бухгалтера или владельца скобяной лавки зоб никакого значения не имеет, а вот для того, кто торгует едой и напитками, - это просто бич, даже в наше время. Зоб портит посетителям аппетит и вызывает у них подозрение. Такому трактирщику ничего больше не остается, как улучшать качество блюд. У Грёбеля можно есть все. Я, в частности, всегда ем холодец.

- Целиком полагаюсь на твой опыт, - сказала Вера, и он заказал холодец.

Она села на стул, поставив его боком, и прислонилась спиной к горячей печке.

- Когда высохнет спина, я обниму печку.

- Чертова печка, - сказал Роберт.

Она рассмеялась, а когда стала есть холодец, заметила, что теория Роберта кажется ей верной и впредь, прежде чем зайти в ресторан, она всегда будет осведомляться о внешних данных хозяина.

- Красивым я доверять не буду.

- Это я приветствую, - сказал Роберт и поправил очки.

- Ну и страшны же они, - сказала Вера, - выброси их поскорее.

- Не могу. Без очков ты, как говорилось выше, перестанешь мне доверять.

- Чушь. Сними, слышишь?

- Не могу. Мне придется мигать и щуриться.

- А если я тебя прошу снять очки?

- Тогда уж, видно, придется. Пожалуйста!

- Хм, - сказала она, - сразу помолодел на десять лет.

- Значит, мне четырнадцать, - сказал он и поскорее снова надел очки. - В четырнадцать я готовился к конфирмации. Но, во-первых, на церемонию я опоздал на полчаса - пастор сказал "четверть десятого", а мне почему-то показалось "без четверти десять", - и я пришел тогда, когда другие стояли уже на коленях, успев принять святое причастие, а потом, оставив дома гостей, я отправился на площадь, где было гулянье, и вмиг растратил деньги, подаренные по случаю конфирмации. А во-вторых, брюки…

- А с ними-то что случилось?

- Это были первые длинные брюки в моей жизни и самые неудобные. До полдесятого я все еще бегал в коротких штанах, но мать настаивала на длинных. Настоящее принуждение. Наконец я натянул эти идиотские брюки и стал пробираться окольными путями в церковь, держась поближе к домам. Руки я засунул в карманы, чтобы выглядеть хоть немного спортивнее. Даже если бы конфирмация началась без четверти десять, я все равно бы опоздал. Целых десять минут стоял я перед дверью, не решаясь войти в церковь: из-за опоздания, а главное, из-за брюк. Внутри запели, и я решился наконец войти - теперь они ничего не услышат, да и не увидят, потому что уткнулись в свои молитвенники. Но когда я открыл дверь, пение как раз кончилось. А дверь была огромная, тяжелая и скрипела на всю церковь. Все обернулись, в том числе и ребята, стоявшие на коленях. Мать говорила, что, пробираясь вперед, к алтарю, я засунул руки в карманы по локоть. Я тоже стал на колени, и пастор, дав мне глотнуть вина, прошипел в ухо: "Исваль, ты чудовище!" Но все-таки конфирмация состоялась.

- По тебе не заметно, во всяком случае, когда ты без очков.

- Да оставь ты в покое очки. Мне подарил их сам Рокфеллер.

- Еще одна история? Ну, давай. Когда ты рассказываешь истории, ты очень мил.

- Ты понимаешь, что ты сейчас сказала? Ты понимаешь, что с этой минуты я только и буду делать, что рассказывать тебе истории - до скончания века. Ты сидишь возле печки и греешь спину, а я сижу перед тобой и подогреваю тебя рассказами.

- И тем временем мы едим холодец, который очень хорош, потому что у господина Грёбеля зоб. Ну, давай. Итак, в один прекрасный день приходит к тебе господин Рокфеллер и говорит, что ты так мил, сразу видно, только что с конфирмации, и вот он решил подарить тебе свои очки…

- Нет, совсем не так. В один прекрасный день я поздоровался с деревом и, заметив, что оно не отвечает на мое приветствие, понял, что мне нужны очки. Я пошел к лагерному врачу - дело было в лагере военнопленных в Варшаве - и рассказал ему историю с деревом. Он показал на таблицу и велел читать буквы. "Я с удовольствием прочту, - ответил я, - только скажите, пожалуйста, господин доктор, где она, эта таблица?" Тут он сказал, что с моими глазами действительно что-то не в порядке, но помочь он ничем не может. В лагере больше ста человек нуждаются в очках - у русских солдат такая привычка: как берут в плен, так отбирают очки. У меня-то они ничего не забрали, у меня их и не было, но другие об этом говорили. Может, русские думали, что, кто без очков, тот не убежит. Во всяком случае, в лагере не хватало ста пар очков. Я пошел к Ванде, рассказал ей об этом, а она пошла к уполномоченному Международного Красного Креста, которого, правда, терпеть не могла, но не раз отлично использовала в подобных целях. Была устроена всеобщая проверка зрения, и через два-три месяца прибыли очки. Дяденька из Красного Креста объяснил, что их собрали для нас в Америке. Ну и экземпляры попадались. На каждом была наклеечка - с указанием диоптрий. Лагерный врач собрал нас всех в барак и стал сравнивать наклейки со своим списком. О размерах и фокусных расстояниях он и слышать не хотел - лишь бы диоптрии подходили. Некоторым даже пенсне досталось, и мои очки были еще далеко не самые дурацкие, но зато с широченной оправой - так уж мне повезло, потому что очередь до меня дошла только в конце. Почти все теперь кое-что видели в своих очках и, когда рассмотрели меня в моих рокфеллеровских окулярах, так и покатились со смеху. Правда, я сам хохотал, потому что и они все выглядели довольно дико - сотня ребят в самых идиотских очках.

- А твои, значит, были от самого Рокфеллера?

- Так я по крайней мере думаю. Рассуди сама, кто может себе такое позволить - черепаховая оправа в килограмм весом!

- Да, это, безусловно, был миллионер. Потому-то они тебе и не идут - ты ведь не миллионер. Ой, мне же еще физику учить!

- Жаль. Я что, плохо рассказал эту историю? Можно было, конечно, ее расцветить: когда первый нацепил очки, еще никто не смеялся, потому что никто еще ничего не видел; когда второй - то засмеялся первый, получивший очки; над третьим смеялись уже двое и так далее, а потом смеялись и те, кто еще ничего не видел: те, кто уже был в очках, описывали им других очкариков, и кто был без очков, смеялся еще громче тех, кто был в очках. Ибо то, что рисует тебе фантазия, всегда производит более сильное впечатление, чем то, что видишь своими глазами. Так мне кажется.

- Нет, - сказала Вера, - ты очень хорошо рассказал.

- Правда? - переспросил Роберт, глядя, как она расправляет все еще мокрый свитер. - А насчет фантазии, как я теперь понимаю, это не всегда верно.

Они уплатили по счету и направились к выходу, и Роберт сделал попытку взять ее за руку, но она и слышать об этом не хотела.

- Я не знаю, как отношусь к тебе, - сказала она. - Когда ты рассказываешь, ты, правда, очень мил. Но ты жуткий задавала, и если бы я не была такая мокрая, я наверняка не стала бы есть с гобой холодец. Так и знай.

- Теперь я это знаю, - сказал Роберт.

Перед вертящейся дверью Вера спросила:

- Ты ждешь итогов?

Он ждал, скрестив руки на груди. Тогда она сказала:

- Первое: кажется, мне удалось избежать насморка. Второе: к Грёбелю я теперь буду ходить часто. Третье: о тебе я при случае подумаю. Четвертое: спокойной ночи!

- Бесспорно, - ответил Роберт.

Когда Роберт вошел в комнату "Красный Октябрь", Рик ковырялся в приемнике, Трулезанд сказал:

- Наконец-то! Квази сломал радио.

- Оно само перестало говорить, - тут же запротестовал Рик, - прямо посреди последних известий вдруг замолчало, и я ищу повреждение.

Роберт отстранил его.

- Иди, иди, жестянщик, мы позовем тебя чинить нужник, когда завалим дерьмом.

Все трое посмотрели на него, а Квази, тихонько присвистнув, заметил:

- С тебя марка. Или скажешь, что ты не выражался?

- Валяй записывай, - сказал Роберт, - хотя погоди, сегодня, я думаю, ты еще и не то услышишь!

Квази взял записную книжку, которую называл "Сторожевая башня", пока не узнал случайно, что так же называется газета "Свидетелей Иеговы". Он хотел записать проступок Роберта, но Трулезанд остановил его.

- Минуточку, на мой взгляд, этот случай подходит под дополнительный пункт "а". Прочти-ка его, Квази.

И Квази прочел:

- "Если установлено, что пережито тяжелое душевное потрясение, штраф может быть отменен. Однако состояние душевного потрясения считается действительным только в течение ограниченного времени - не более трех часов. В течение этого времени разрешается произнести три "выражения". Вышеуказанное состояние устанавливается общим голосованием".

Роберт отмахнулся.

- Бросьте, я заплачу марку. Я всегда был против похода Квази за моральную чистоту, но что поделаешь, под соглашением стоит и моя подпись.

- Тогда ты знаешь, - заметил Трулезанд, - что у тебя нет права голоса. Ну а все-таки, как ты сам считаешь, ты находишься в состоянии тяжелого душевного потрясения или нет?

- Нет, - ответил Роберт.

- Да у него от злости глаза на лоб лезут, - сказал Рик.

- А твое мнение, лесник? - спросил Трулезанд.

- Он злится, - подтвердил Якоб Фильтер.

Трулезанд снова обратился к Роберту:

- Не хочешь отвечать чистосердечно, поставим вопрос по-другому: о чем ты разговаривал со швеей?

- О моей конфирмации и моих очках.

- Правда?

- Правда.

- И что же она сказала? И что ты сказал, когда прощались?

- Она сказала: "Спокойной ночи!" - а я, кажется, сказал: "Бесспорно!"

- Таким же злым голосом, как сейчас?

- Вполне возможно.

Трулезанд взял у Квази записную книжку и захлопнул ее.

- Случай ясен. Марку вычеркнуть. Конфирмация, очки и ни слова о весне и о всем таком прочем. Выражение было употреблено в состоянии тяжелейшего душевного потрясения. Я считаю, если вас интересует мое мнение, что сегодня он имеет право еще на девять "выражений".

- Сойдемся на четырех, - сказал Квази Рик, - я согласен.

Якоб Фильтер кивнул.

Когда Роберт починил приемник, разрешенный запас "выражений" был уже исчерпан, и, как только зазвучала модная песенка, он подхватил ее вместе со всеми:

Когда зазвенят колокольчики…

Урок физики всегда проходил напряженно. Шика и без того был нетерпеливым преподавателем, а когда он манипулировал с проводами, рычагами и магнето, то был и вовсе невыносим. Этот предмет выходит за рамки его профессии, заявлял он. Он математик, а не физик, а первое относится ко второму, как художник к маляру; как это можно заставлять специалиста по интегралам демонстрировать принципы действия термометра?

- Каждая доярка нынче знает, что между температурой и поднятием столбика ртути имеется связь. А кто хоть раз разобрал и собрал, например, велосипедное динамо, знает уже почти все об электричестве. Физика - наука о предметах обихода, и, в сущности, она служит ремесленникам. А я - мыслитель, уважаемые дамы и господа. Материя меня не интересует. И если уж физика сумела пролезть в науки, то исключительно благодаря великодушной помощи математики. Швырять вверх камни, а потом следить за их падением могут и обезьяны, но рассчитать этот феномен может только человек. Я решаю, и лишь благодаря этому я человек. Есть у кого-нибудь вопросы насчет этих магнето?

Всегда находился кто-нибудь, у кого были вопросы, и Шика отвечал с видом тигра, который не может постичь, почему ему приходится точить когти о какую-то дурацкую решетку, когда по ту сторону сияют столь аппетитные розовые лица. Шика давал требуемые ответы и пыхтел от досады.

В этот день рыбак Тримборн хотел знать, правда ли - вот он читал, - что раньше математика и физика не разделялись как науки?

- Утверждать сие определенно нельзя, - прорычал Шика. - Разумеется, многое в этих науках связано и переходит одно в другое, но решающая роль всегда принадлежала думающей голове и гораздо меньшая - манипулирующим рукам. Вот возьмите Фарадея. По внешним признакам его можно назвать физиком и химиком, ибо имя его связано со многими открытиями в этих областях. Но задумайтесь над тем, что говорит о встрече с Фарадеем пользующийся полным нашим доверием Гельмгольц, ибо он тоже физик и к тому же еще физиолог. Цитирую дословно: "Он показал мне все свои замечательные штуки. Их было немного, ему, кажется, хватало кусочка старой проволоки, дерева и железа для величайших открытий". Чего они друг другу показать не могли - так это то, что было в их черепных коробках, а именно там-то и была разгадка. Старая проволочка была только толчком, настоящим открытием был расчет. Я пойду еще дальше, уважаемые дамы и господа, я утверждаю, что пошлая материя только сбивает с толку гениальных мыслителей. Приведу пример из недавнего времени. Лауреат Нобелевской премии Энрико Ферми, физик-ядерщик, тем самым близко стоящий к проблемам математики, блестящий теоретик, без которого, между прочим, была бы немыслима атомная бомба, хотел утеплить свой дом. Для этого он рассчитал эффект двойных рам. Однако полученный результат доказывал, что двойная рама вызывает значительное понижение температуры в комнате. Потом, однако, выяснилось: знаменитый ученый ошибся на одну запятую. Понимаете, что я хочу сказать? Блестящий теоретик, который нашел математические предпосылки для такого чуда научной мысли, каким, безусловно, является атомная бомба, пасует перед двойными рамами. А почему? Потому что речь идет о пустяке. Ферми тут выступает как танцовщик, которого послали работать грузчиком. Вы успеваете следить за ходом моей мысли?

- Нет, - сказал Трулезанд, - по-моему, двойные рамы полезнее атомной бомбы. Я это как плотник считаю.

- Первое, - сказал Шика, - мы договорились, господин Трулезанд, что если вы желаете выразить свое мнение, то поднимаете руку. Второе, я, как и прежде, осуждаю вашу манеру высказываться. И третье, при всем уважении к вашей профессии смею заметить, что польза меньше всего волнует ученого, а тем более математика, во время его размышлений. Разве иначе была бы изобретена атомная бомба?

На этот раз Трулезанд поднял руку и, когда Шика кивнул, сказал:

- То-то и оно.

Но Шика ему не спустил.

- Что значит "то-то и оно"? Извольте выразиться точнее.

- Могу. Я считаю, что если бы господин Ферми со своей великой головой больше интересовался тем, что получится из его расчетов, то он, может быть, из чувства ответственности ошибся бы на одну-две запятые при расчете атомной бомбы. Тогда бы эту штуковину не изобрели.

Шика прижал указку к носу и наклонился к, Трулезанду.

- Синтаксическая путаница вашей речи соответствует путанице в ваших мыслях. Там, где думают о результатах, не может быть науки. Проблемы науки стоят вне общества и тем более вне политики. Ученые, которые вмешиваются в политику, - обычно посредственности в научном отношении.

- А Эйнштейн? - выкрикнул Роберт.

- Что Эйнштейн?

- Ведь он-то не посредственность.

- Надеюсь, что этот вопрос в обсуждении не нуждается.

- Нет. Но ведь Эйнштейн занимался политикой.

- Вот как? Тогда расскажите, господин Исваль, что вы знаете об Эйнштейне.

- Нам рассказывал об этом секретарь райкома Хайдук. Когда они были в Испании, им нужны были деньги, потому что война стоила дорого. И тогда собирали деньги во всем мире, и в Америке тоже. К Эйнштейну пришли и попросили у него рукопись его теории относительности. Ее хотели продать с аукциона за большие деньги. Но рукопись осталась в фашистской Германии. Тогда Эйнштейн написал все снова от руки для Испанской республики и таким образом добыл много денег. А ведь это политика, господин доктор Шика!

Квази Рик поднял руку и продолжил:

- Еще пример, господин доктор. Нам о нем рассказал тоже товарищ Хайдук. Жолио-Кюри изобрел для борцов Сопротивления в Париже бутылки с особой взрывчаткой, разве это не политика?!

Ирмхен Штраух напомнила о Стокгольмском воззвании, и на Шику посыпался целый град научных имен, а передовик Бланк имел дерзость напомнить доктору Шике, что и он сам подписал это воззвание. Но доктор Шика только снисходительно улыбнулся.

- У вас полная путаница, - сказал он, - как в выступлениях, так и в соображениях. Если разрешите, я распутаю сейчас этот узел. Первое. Содержание Стокгольмского воззвания - начнем хотя бы с этого, - собственно, и не политическое. Оно стоит над политикой. В нем речь идет не о партиях, а о человечестве. Политические вопросы в этом случае являются величинами, коими можно пренебречь. Это математическое понятие. Второе. Атомная бомба имеет по меньшей мере две стороны - научную и моральную, - и стороны эти не соприкасаются. С точки зрения морали эту бомбу следует порицать, с точки зрения науки - она высочайшее достижение человеческой мысли. Когда я подписывал воззвание, я выражал не мою научную, а мою моральную позицию. Третье. Когда Эйнштейн и Жолио-Кюри делали то, о чем сейчас здесь говорилось, они действовали из соображений нравственности. Их научный статус оставался при этом незатронутым. Кстати сказать, они так же являются отцами атомной бомбы, как и Ферми. Наука существует вне морали. Четвертое. Я удивляюсь вам, господин Исваль, вы привели здесь в пример Эйнштейна, но вы, по-видимому, не знаете, что его учение в Советском Союзе мало известно. Пятое. Прошу вас отныне избавить меня от подобных дискуссий. Я обязан преподавать вам математику и, к сожалению, физику. С политическими вопросами обращайтесь лучше к вашему господину Хайдуку, который, судя по всему, блестяще осведомлен в подобных вопросах. Пожалуйста, запишите: магнето постоянного тока…

Трулезанд поднялся и сказал:

- Разрешите еще, один, последний вопрос по этому поводу, господин доктор.

- Дорогой господин Трулезанд, - ответил Шика, гнусавя, потому что прижал указку к носу, - если бы ваша назойливость распространялась и на математические проблемы, я выслушал бы вас с большим терпением. Что вам, черт возьми, еще надо?

Трулезанд покраснел, и по его старательному произношению было заметно, как борется он с жаргоном штеттинского предместья.

- Вопрос такой: разве каждый человек, кем бы он ни был, физиком или, скажем, плотником, не обязан всегда думать о том, каков будет результат его действий для других людей, то есть для человечества? Я хочу сказать, разве не в этом человечность?

- Вы, видно, всякий раз, укрепляя балку, думали о человечестве.

- Да нет, но уж определенно о том, чтобы эта балка никому не свалилась на голову!

- Весьма похвально, дорогой господин Трулезанд, но это скорее не вопрос человечности, а вопрос профессиональной добросовестности. Кстати, я вижу кое-какие различия между работой плотника и работой ученого. Наука существует - и на этом мы закончим дискуссию - вне политической, идеологической и этической сфер. Математическое уравнение не имеет политической окраски. Его решение не зависит от общественной жизни. Верное решение не может быть ни человечным, ни бесчеловечным. И человек и человечность в данном случае величины, коими можно пренебречь. Ученый как человек, разумеется, не должен быть бесчеловечен, но как ученый он должен быть, так сказать, внечеловечен. Дискуссия окончена. Фрейлейн Бильферт, принесите нам, пожалуйста, магнето из шкафа.

Назад Дальше