- Да, именно с этой.
- Ну, не болтай чепухи. Если бы у тебя был садик и в нем плохо росли карликовые ели, я бы еще поверил, что ты растерялся, но не из-за речи. Ты вскочишь на трибуну, как всегда делал, и начнешь: "Уважаемое собрание! РКФ, так же как и ГДР, - одно из величайших достижений немецкой истории…"
- Напишу-ка я Мейбауму, что речь произнесешь ты. Судя по началу, ты превосходный оратор. Давай дальше. Что бы ты еще сказал?
- Еще бы я сказал… ну, просто так, шутки ради… я бы сказал: "Это было лучшее время нашей жизни и самое веселое".
- Правда, ты бы так сказал? Это было самое веселое время твоей жизни? Что же в нем было веселого?
- Ага, "веселое", оказывается, не то слово. Вот и поручай мне речь держать! Может, "радостное" вернее, только очень уж по-книжному звучит. Но именно таким оно было. Для меня, во всяком случае. Никогда не забуду, как вы меня разыграли с акушерской школой. Я тогда подумал: "Видишь, Якоб Фильтер, они сразу распознали простачка из леса". Но потом, когда ректор выступал и мне уж совсем не по себе стало, ты сказал: "За три года, друг, уйму можно выучить". Вот именно уйму пришлось мне осилить, и друзьями мы остались. Думаешь, я не знал, что я для вас балласт, особенно когда ввели эти дурацкие учебные коллективы - все отметки плюсовали и делили на четыре? Я вам вечно среднюю портил, ты получал четверку по немецкому и я четверку, потому что сочинение писали мы всем коллективом. Вот уж бредовая затея!
- Видишь, - сказал Роберт, - в том-то и загвоздка. Захочу упомянуть в речи про эксперименты с коллективом, так надо их критиковать, а я не знаю, уместно ли это.
- Критиковать всегда уместно.
- В сельском и лесном хозяйстве - да, но в торжественной речи?
- Если ты меня спрашиваешь, я скажу - да. Конечно, нам критиковать куда проще - теперь, прежде-то нет. Прежде нужно было, начав свой годовой отчет словами: "Кто тебя, о чудный лес, вырастил таким высоким?", ответить: "Партия и товарищ Сталин". А теперь надо обязательно доложить цифры: кубических метров столько-то, качество вырубки и посадки такое-то, надо сказать о борьбе с вредителями, об объеме экспорта-импорта, и горе тебе, если в отчете не будет самокритики. И если говорить об РКФ, то можно козырнуть цифрами. И можно, нет, нужно сказать о наших ошибках, чтобы другим неповадно было писать коллективные сочинения, за которые Фильтер получал бы четверки, потому что Исваль в его группе. А то, глядишь, Фильтер и вправду возомнит, что заслужил четверку! А потом друг Фильтер вступает в жизнь, где еще не дошли до такого прогресса и не создали учебных коллективов, и под рукой нет Исваля, который бы подсобил, и Фильтеру влепляют двойку, и то если повезет, и приходится ему горько плакать. Это обязательно надо сказать. Коллектив - дело доброе, и эксперименты тоже нужны, но не такие дурацкие, как с сочинениями и общей отметкой на всю группу. Хотя Квази все это было очень по душе. Что, кстати, он поделывает? Подает хоть какие-нибудь признаки жизни?
- Торгует пивом в Гамбурге.
- Бедняга.
- Что значит "бедняга"? Вид у него весьма довольный, и мне даже показалось, что он подшучивал надо мной, когда я стал кое на что намекать. Я ведь не так давно был в Гамбурге, заходил к нему в пивную. Только под конец он повел себя как-то чудно.
- Как же?
- Проводил меня до двери и вспомнил без всякой связи нашу добрую старую поговорку, которой мы тебе обязаны, но произнес ее словно какое-то заклинание: "Ну, а ты это понимаешь, Роберт?" И не то в его голосе слезы, не то зубы дробь выбивают, но можно было понять его и так: "Ладно, не ломай голову над этим". Дьявол его знает, что все это значит.
- Ну, так и правда, нечего тебе голову ломать над этим.
- А я и не ломаю, он может быть спокоен. Только злюсь и, пожалуй, обижен. Наш Квази Рик!
Якоб подумал, а потом сказал:
- Был у нас с ним разговор как-то, он, верно, знал тогда, что собирается делать.
- Когда это?
- Да вы все уже разъехались, ты был в Берлине. Вот однажды вечером он заглянул ко мне. Мне ничего особенного в голову не пришло. Он ведь мне рекомендацию давал, как раз перед выпуском в кандидаты меня приняли. Родителей у него не было, а Хелла Шмёде уехала на экскурсию. Мы пошли в лес побродить, а он меня спрашивает, не боюсь ли я в институт поступать, в лесной. Ну, я сказал, что нет, в лесном институте я снова как в лесу буду - о святая простота! - и спросил, что он собирается делать, неужели изучать математику? Вот ужас! Но он ответил, что нет, математика его не страшит, а вот к другому привыкать труднее: "Ты в Эберсвальде, Роберт в Берлине, Трулезанд в Китае!" Помню, я сказал ему, что такой уж беды в этом нет, даже Китай по нынешним временам не на краю света, а он мне: да, мол, Китай не на краю света. А потом уж совсем странно ответил. Я ему говорю: "Хелла-то ведь здесь останется!", а он: "Да, она останется". Конечно, чего себе только не внушишь, но я почти уверен, что прозвучал ответ его как-то совсем не так, как надо. Ему бы прозвучать весело, а мне сдается, он прозвучал грустно. Нет, я не ошибаюсь, я еще подумал: они, наверно, поссорились, а он к этому не привык. Но он вел себя как обычно, поужинал у нас, ночевать, правда, не остался. Я проводил его до автобуса, и тут он сказал такое, что я считаю и теперь еще очень важным. Он сказал: "Слушай, Якоб, если что случится, ну, с рекомендацией моей или вообще, так ты знай, она все равно действительна, слышишь!" Он уехал, а теперь вот торгует пивом.
- Пустое он сболтнул, тебе от этого ни жарко, ни холодно. А что в райкоме сказали о твоем рекомендующем?
- Да ничего. Наверно, первая злость уж выветрилась. Я, конечно, как узнал, сразу туда пошел. Мне Хелла Шмёде сказала. В один прекрасный день, в конце каникул, получаю от нее открытку, ей, мол, срочно со мной поговорить нужно, только она уже врачом работала и не могла отлучиться. Поехал я к ней - ну, ужас, что там было. У нее дежурство, она приходила на несколько минут, так что я всю историю обрывками слышал, да оттого она утешительнее не стала. Я ждал Хеллу в дежурке туботделения, она меня увидела да как заревет, потом протянула мне письмо, вытерла глаза и пошла к больным. Если бы мне не было так тяжело, то, может, ситуация показалась бы мне даже забавной. Сплошные превращения: она входит, лицо спокойное, уверенное, как положено врачу, поговорим мы с ней немного, она расплачется, ну, растерянная девчушка, и только, а потом вспомнит о работе и опять выходит, и снова лицо такое уверенное, как и положено врачу, на него взглянешь и уже точно знаешь, что еще сто лет проживешь. Письмо от Квази было короткое. Он писал, чтобы она его забыла, он ей не подходит, но это не ее вина, а только его, он уезжает далеко и навсегда, и, если она хочет сделать ему приятное, пусть вычеркнет его из памяти или что-то в этом роде. Насколько я вообще в состоянии был что-либо воспринимать - очень уж я был взволнован, - письмо было какое-то неестественное, будто Квази его откуда-то переписал. Но это не самое главное. Я поначалу подумал, что этот идиот бросил такую замечательную девушку, и, хорошо помню, еще решил: погоди, доберусь я до тебя - подцепил себе девицу покруглее да потемпераментнее нашей Шмёде и строчит дурацкие письма, дам по шее раз-другой, быстро в себя придешь. Но потом опять входит Хелла и подает мне конверт, а на нем штемпель Западного Берлина. "Да спьяну он, что ли, туда забрел?" Но Хелла ответила, нет, не спьяну, он уже прислал свой партбилет в райком. Только теперь дело прояснилось, если в этом случае вообще так можно сказать. И когда врач Шмёде, взяв себя в руки, вышла из дежурки, там остался вконец растерянный Якоб Фильтер. Мы с ней судили-рядили, она плакала, я и сам готов был разреветься, она все спрашивала, не случилось ли чего на факультете, но ведь там ничего не случилось. Кончил Квази на "хорошо", по естественным предметам на "очень хорошо", ну а математик Шика даже примечание в аттестате сделал, что-то там насчет гениальности, но это же не причина, скорее, наоборот, а другой мы не находили. Потом я распрощался, к счастью, в коридоре, а там были больные, и лицо у нее было строгое, как положено врачу. Но я под конец страшную глупость сморозил: если она хочет, ляпнул я, то может за меня замуж выйти. Я, видно, считал, что утешу ее. Ну и стыдно же мне потом было, долго я ее обходил при встрече, когда приезжал в отпуск. Теперь она давно замужем и не ревет больше, когда говорят о Квази.
- А ты тогда в райком пошел?
- Да, тут же. Лола, конечно, накричала на меня: только приняли в кандидаты, а уже секретарю надоедает, он как раз на совещании по вопросу жилищного строительства на селе. Для нее это святая святых. Но когда я объяснил, в чем дело, она вызвала Хайдука. А его в те дни свои заботы одолевали. На Западе вышла книга одного социал-демократа, тот писал, что в лагере Хайдук ночи напролет с ним спорил, утверждая, будто для Германии существует особый, немецкий путь к социализму, в союзе, правда, с СССР, но кое в чем отличный от его пути! Хайдук мог бы попросту заявить, что все это неправда, но лгать он не хотел, и началось! Ты ведь знаешь, как в те годы было.
- Да, знаю, - сказал Роберт, - с Нусбанком, мужем матери, было нечто подобное. Его, видно, обуяла мания величия, он раздавал кредиты из сумм Крестьянской помощи - тем временем он уже съехал на эту ступеньку - людям, которым они вовсе не полагались, кулакам и прочим. Его посадили и объявили агентом буржуазии. Это, конечно, бред: он был хвастун и паша турецкий, а в сущности, жалкий догматик, но никакой не агент. Для этого ему и смелости бы не хватило. Он так струсил, что на следствии все на мою мать свалил. Надо же - на мать, которая при нем и пикнуть не смела. Но ее тоже арестовали, а когда она через две недели вышла, то квартира ее была пустой. Мать бегала из райкома в прокуратуру и опять в райком, но оказалось, что никто к этому не причастен, и никто ничего не желал сделать для нее. Из партии ее уже исключили, автоматически, после ареста, и райком объявил, что не может ею заниматься, а в прокуратуре отвечали, что это партийное дело и, конечно, оно на этом не кончится. Ну, тут мать испугалась и перекочевала в Западный Берлин. Оттуда она написала мне. Я ничего не знал, мы ведь уже давно разъехались из-за Нусбанка, мне предстоял первый экзамен, дело было незадолго до семнадцатого июня. Я сразу же поехал в Лихтерфельде. Мать жила там у адвоката, была у него экономкой, кухаркой, нянькой и прачкой, и все за крышу над головой, за еду, поношенные платья и за спасибо. Я хотел увезти ее, но она боялась, ведь она еще, ко всему прочему, сбежала. А потом Гротеволь выступил с заявлением, и она вернулась. Поехал бы я тогда с ней в Парен, может, все по-другому вышло бы, но у меня в голове была учеба и Вера, вот я и оставил мать один на один с людьми, которые поняли Гротеволя совсем наоборот. Короче говоря, помучилась она с месяц, как Йозеф у Кафки, и снова уехала, на этот раз в Гамбург, окончательно.
Якоб Фильтер внимательно посмотрел на Роберта и медленно сказал:
- Да, много чего мы натворили, но сравнивать с Йозефом у Кафки не стоило. Чересчур это злобно. Ругаться можно, но лучше своими словами.
- Я-то хотел изящно выразиться, - вздохнул Роберт, - но оставим это. Начнем спорить о Кафке - конца не будет. Министерству придется подыскивать себе другого начальника. Мне кажется, тебе здесь по душе.
- Это, конечно, не совсем то, о чем я мечтал, но смысл в моей работе есть. Я ведь хотел работать где-нибудь в далеком районе, отрастить бороду и погуливать с ружьишком, но чуть-чуть фантазии - и лес можно увидеть даже в статистических таблицах, а собака у меня есть. Вот бы ее твоему отцу - до чего умна! Кстати, все твои истории про отца и его собак я фрейлейн Блюстер рассказал. Они ей очень понравились, такие истории о своем отце, говорит она, может рассказывать только хороший человек. Это я подтвердил.
- Ты, кажется, сказал что-то о "фантазии"?
- Да-да, я тем временем ею обзавелся. Вы мне все уши прожужжали: "Чем тебе, леснику, обзаводиться нужно? Фантазией, фантазией!" И верно, не будь у меня фантазии, так в Эберсвальде, и в институте, и здесь в первые годы уж и не знаю, как я бы жил. Ты себе даже не представляешь, как велось у нас лесное хозяйство! А наше министерство смахивало на швейцарское министерство морского флота.
В дверь постучали, вошла секретарша. Звонил, сказала она, министр, но она ответила, что у начальника представитель прессы, министр остался доволен.
- Он просил вас потом заглянуть к нему.
- Это у нас тоже в новинку, - сказал Якоб. - С тех пор как "Нойес Дойчланд" открыла флору и фауну, он стал уважать прессу.
- Нет, правда? - рассмеялся Роберт. - Ладно, я тебя не задержу. Хотел только повидаться с тобой и очень рад. Может, как-нибудь заглянете к нам вместе с женой? Только про Хайдука и рекомендацию Рика расскажи хоть в двух словах.
- Что ж Хайдук? Он сказал, что в моем деле все это не имеет значения, не один же Квази принимал меня, а все вы, второй рекомендующий - Трулезанд, тот стоит двоих, потом сказал, что напишет в Эберсвальд, второй-то рекомендующий тоже уехал и теперь в Китае. Он так и сделал, а в Эберсвальде в руководстве буквоедов не было, не стали очень уж копаться, и через два года меня приняли в члены партии.
- Так что же он про Квази сказал?
- Не много. Велел мне прочесть ему наизусть "Прометея" и, где о цветах грез говорится, что не стали плодами, сказал: "Да-да, именно это я имел в виду. Сам уже наизусть не помню, но стихотворение хорошее. У Гёте многому можно поучиться и вам и мне". А потом и говорит: "Понимать надо, amigo". И выпроводил меня, а через месяц, кажется, его сняли. Все из-за той истории с особым немецким путем. Потом он был директором МТС, потом три года учился в высшей партийной школе, а теперь в Тюрингии второй секретарь.
- Отличнейший он парень, - сказал Роберт.
- Да, верно. Не забудь о нем в своей речи. Его обязательно надо упомянуть. О нем даже я сумел бы сказать.
- Не сомневаюсь.
Начальник главного управления, ничуть не похожий на книжного начальника, думал Роберт, и это не кто иной, как Якоб Фильтер, человек, исполненный достоинства, без фальшивого бодрячества, без покровительственного тона и без страха перед начальством, любитель кофе, разумный человек с чувством юмора и маленькими причудами, лесовод, который не принимает Кафку, но умеет считать и мечтать, генштабист, способный признаться: "Мне было стыдно". Над этим стоит задуматься. Просто признается: "Мне было стыдно" - и при этом еще сейчас слегка краснеет. Так вот, он говорит, что время учебы на РКФ было самое веселое время в его жизни, но кто учился с ним, знает, как он пыхтел, Якоб Фильтер, "лесник", а точнее, всего-навсего лесоруб, теперь же начальник главного управления министерства и наш главный хранитель лесов.
О нем, конечно, я буду говорить в своей речи, именно о нем, и все станут удивляться. Почему, будут они думать, он выбрал именно его, министерского чиновника, бюрократа, никак не иначе, канцелярскую крысу, чернильную душу, почему этого начальника, когда есть столько интересных людей?
Вот как, что же это за интересные люди, кого вы имеете в виду?
Ну, к примеру, только из набора сорок девятого года у нас четыре врача: ветеринар, стоматолог, хирург и глазной, - конечно, если ты о последнем не упомянешь, мы тебя поймем, это Вера, на ней ты женат, и, упоминая о ней, ты можешь произвести нехорошее впечатление - все наши врачи люди достаточно зрелые, все, особенно хирург, выдающийся нейрохирург с превосходной репутацией в своей области и уже доцент, сделавший головокружительную карьеру, эдакий гений со скальпелем в руках, к тому же передовой человек, член партии, член родительского комитета и без капли чванства. Если придет к нему на прием крестьянин из сельхозкооператива, наш доктор может его спросить: "Ну как, уважаемый, нынче репа уродилась?" А если пациент удивится, доктор скажет: "Нечему удивляться, и я был когда-то сельскохозяйственным рабочим, в нашей стране дело обычное, что сельскохозяйственный рабочий стал врачом". Вот какой он, этот нейрохирург, немножко он, понятно, преувеличивает, не такое уж обычное дело, чтобы сельскохозяйственный рабочий переквалифицировался в специалиста по трепанациям, даже у нас это не каждый день случается, - так неужели ты не упомянешь о нем в своей речи?
Обязательно упомяну, для него местечко найдется; хотите, упомяну даже, что он в первый же год пребывания на Роберт-Блюмштрассе завел гербарий и заставлял нас привозить ему по воскресеньям, если кто уезжал домой, разные цветики да травки, а получив, тут же закладывал их в тетрадь и награждал звучными именами, так что по биологии с первых же дней шел первым и вообще был работягой, как сказал бы мой шурин. Никакого чуда, что он стал звездой по долбежке черепов, никакого чуда, а все же чудеса. Три положенные ему строчки он получит, и статью в газету о нем напишу, материал уже подготовлен, если ее прочтут там, где надо, он станет заслуженным врачом, а по сути, он уже заслуженный и заслужил это звание, и если нам повезет, то присуждение звания совпадет с моей речью, тогда мы станем демонстрировать его как лучший экземпляр факультетского гербария!
Вполне, вполне с вами согласен, товарищ Исваль, превосходное предложение, гениальная идея, но откуда этот сарказм в конце и почему же вы все-таки избрали центральным персонажем вашей речи не врача, а начальника управления?
Не спрашивайте меня, я еще и сам точно не знаю; знаю только, что врач для меня не чудо и четыре врача тоже не чудо, а вот Якоб Фильтер - чудо, и я еще докопаюсь почему. Признаюсь вам, меня раздражает славословие врачам. Что-то в этом кроется такое, от чего жуть берет. Не иначе как средневековые предрассудки сказываются, врач - властитель над жизнью и смертью, рыцарь, побеждающий смерть и дьявола; чего стоят все эти возложения рук и заговоры, болтовня о спасениях, излечениях и разные другие штучки вплоть до интимного тона и злоупотребления множественным числом. "Так что же у нас болит? Ага, сейчас нащупаем. Надо только немножко потерпеть". Будь младенцем перед лицом врача своего, и он тебе поможет. Верь в него. Выздоровление зависит от доверия.
Справедливо, конечно. Но одно дело - доверие, а другое - суеверие. Или вот вам еще прекрасная тема: хирург как блистательный пример достижений РКФ. "Мы вырастили даже нейрохирурга!" Нет, друзья, такой речи я держать не буду.