- Сейчас, сейчас, Густав, - сказал Брайзель, - ты следующий на очереди. А теперь должен выступить представитель молодого поколения… Я считаю, что сейчас должна взять слово, например, наша юная коллега Бухгакер. Как мне лично кажется, тогда будет представлена преемственность литературного процесса.
Гертруда Бухгакер попросила разрешения говорить с места, так как это экономит время, а она уже три дня не имеет возможности работать над своим новым историческим романом о старшем почтмейстере Стефане.
- О, как прекрасно! - шепнул сценарист.
- Как же это так получается, - сказала Гертруда Бухгакер, - что я все еще продолжаю числиться в рядах литературной молодой гвардии? Как женщина - пожалуйста. Когда я гляжу на моих коллег писательниц, присутствующих в этом зале, я могу согласиться, что здесь я одна из самых молодых, если не самая молодая. Да, пожалуй, самая молодая. Но сколько же нужно еще писать? Когда я написала роман о Якобе Кнайпе, мне казалось, что мне удалось взять этот барьер. И что же? Меня пригласили на вечер молодых дарований. Но не об этом, не об этом хотела я говорить. Я хотела говорить совсем о другом. Я вынашиваю сейчас книгу о Германе Фридрихе Швабе - человеке, роль которого в развитии отечественного производства растительного масла, как мне кажется, еще никто не оценил. Я надеюсь восполнить этот пробел моим новым произведением. Это должна быть очень поэтичная книга, но, разумеется, мне придется ознакомиться и с вопросами технологии в свете решений Биттерфельдской конференции. Однако что же происходит? Меня не пропускают на производство, где вырабатывается растительное масло. Мне ставят преграды, аргументируя при этом целым сводом предписаний о правилах гигиены производства пищепродуктов. Спрашивается, для чего же я, собственно, являюсь членом Союза писателей?
- Совершенно верно! - крикнул сценарист, и Гертруда погрозила ему пальцем, украшенным коллекцией перстней.
- Благодарю коллегу Бухгакер за ее дискуссионное выступление, - сказал секретарь союза и, немного поколебавшись, обратился к Густаву Куршаку:
- Ну как, Густав? Выступишь?
- А ты как думал? - ответил тот. - То, что я хочу сказать, как раз вполне соответствует тому, что сказала сейчас юная Бухкакер. Все тот же вопрос о функционерах, занимающих высокие посты, дорогие друзья. Могу рассказать вам про это побасенку. В прошлом году, зимой было дело, а я тогда еще разъезжал по клубам на моей лошадке, семьсотпятидесятисильной "харлей дэвидсон", - так вот, получаю я приглашение, куда бы вы думали? В Пазевальк, кажется, так. Ну, отправляюсь я туда, а холодно было, доложу я вам, так примерно градуса двадцать два мороза. Заявляюсь я в клуб, и что же вижу, к моему неописуемому удивлению? Ни души. Только одна маленькая девочка, лет этак четырнадцати, в ярко-красной блузке. "Что ж это, - говорю я ей, - я писатель Густав Куршак, а у вас тут ни души?" - "Они, - говорит, - все на другое собрание пошли". - "Так-так, - говорю я, - тогда беги-ка туда поскорее и скажи, что писатель Густав Куршак приехал, и пусть-ка попробуют не явиться!" - "Хорошо, - говорит, - а вы пока погрейтесь вот тут, у печки". Вот этим-то я и занялся, друзья мои, и стал постепенно оттаивать. Смотрю, и нос мой тоже оттаивает. Что должен предпринять человек в таком случае? Он должен воспользоваться носовым платком. Ах да, совсем позабыл, там ведь еще собака была, в клубе. Сидит этот пес передо мной и смотрит, как я оттаиваю. Громадная такая дворняга. А как только я полез в карман за платком, вдруг начинает рычать. Выну я руку из кармана - перестает. Но мой нос, друзья, к сожалению, продолжает таять. Я снова лезу в карман за платком, и пес опять начинает рычать. Вот тут-то я и заметил связь между этими явлениями. Так прошло довольно много времени. Нос тает, я лезу в карман, собака рычит, я отказываюсь от своей попытки, и все сначала: нос тает, я пробую шевельнуть рукой, пес скалит зубы, я, плюнув на нос, решаю - пусть его тает. И так проходят часы, друзья мои! Вот потому-то и я, так же как коллега Бухкакер, хочу поднять голос протеста против функционеров, занимающих высокие посты.
Гертруда Бухгакер была одной из немногих в зале, оставшихся серьезными. Когда смех утих, она крикнула с возмущением:
- Моя фамилия - Бухгакер, коллега Куршак, можно было бы и запомнить мою фамилию! Но я хотела сказать не об этом. Я хотела сказать совсем о другом. Я не понимаю связи. Связи между моими серьезными замыслами и функционерами, занимающими высокие посты.
- Так поймите, голубушка, - сказал Куршак, - ведь это одно и то же!
Секретарь Брайзель с трудом удерживал власть над залом.
- Благодарю коллегу Куршака за участие в дискуссии, - сказал он с кривой усмешкой, - как мне лично кажется, нам необходимо подвести итоги… Но я вижу, наш уважаемый Бертольд Вассерман хочет что-то сказать. Прошу вас, профессор!
Профессор Вассерман, чья трилогия об инфляции стала эпохальным произведением, закрыл глаза и проговорил словно про себя:
- Когда я начал мой роман "Короны пали, деньги - пыль", первая мировая война была уже позади. Я попал на нее молодым лейтенантом кавалерии, но в моей сумке, пристегнутой к седлу, лежали произведения Зигмунда Фрейда. Потом был Лангемарк, и вот лик Медузы Горгоны - я говорю об эпохе Вильгельма - стал зримым. Тогда из груди моей невольно вырвался вскрик, который и лег в основу моей книги. Но - и об этом мне хотелось бы поведать молодым, тем, кто начинает писать сегодня, - книга должна быть как кошка. Одного возгласа, вскрика еще недостаточно. Надо еще уметь показать, что именно вскрикнуло. В нынешней литературе я слышу много криков, но не вижу ни одной кошки. Это я не устану подчеркивать.
"Кошка" Вассермана уже много лет витала в статьях и докладах по теории литературы. Так, например, рецензии Шлихткова, как правило, заканчивались словами: "Но к сожалению, и в этой книге нам не удалось увидеть знаменитой "кошки" нашего заслуженного мастера литературы". Однажды он даже написал: "Прекрасно, здесь чувствуются когти льва, но снова встает вопрос: где же кошка?"
"Кошка" невидимой тенью пристраивалась на письменных столах романистов, неслышно ступая, прокрадывалась на семинары и конференции, вылезала на первые места в заглавиях, и только каким-то чудом ее изображение не стало символом Союза писателей. Хотя, собственно говоря, и это не было чудом, это было в самой природе ее образа - невоплотимого образа. Каждый утверждал, что он уверен в ее существовании, но никто не мог ее описать. Была ли она серой или белой с черными пятнами, круглой, как шар, или длинным тощим чудовищем, был ли ее хвост пышным или облезлым? И какие у нее были глаза - желтые, зеленые, серые? Или, может быть, вовсе красные? Никто этого не знал.
Когда речь шла о "голубе мира", можно было, скажем, ориентироваться на Пикассо. Даже о чудовище Лохнесса можно было каким-то образом составить себе представление, но с "кошкой" Вассермана дело обстояло безнадежно. Знали только одно - и в этом отношении никаких расхождений не наблюдалось: "кошка" эта была удивительно живуча. И еще одно ни у кого не вызывало сомнений - творчеству она не приносила никакой пользы. Прошел смутный слух, что где-то в районе Балтийского моря возникло Общество молодых любителей словесности под руководством некоего профессора, написавшего драму об Эрнсте Морице Арндте и теперь работающего вместе со своим коллективом над монографией о трилогии "Короны пали, деньги - пыль", целью которой должно было стать научное обоснование "кошки" Вассермана. Но даже и этим исследователям не удалось схватить знаменитого зверя за шкирку и воскликнуть: "Эврика!" Поговаривали, что один из членов общества, отчаявшись, стал экономистом, а другой - теологом, и только профессор не отрекся от веры в "кошку".
Основоположник же этой веры, писатель Вассерман, ни разу не дал себя подвигнуть на то, чтобы более точно определить сущность своего создания; он лишь тонко улыбался, когда - а в последнее время это случалось все чаще - молодые и бесстрашные требовали от него разъяснений; он говорил тогда о своих друзьях Фейхтвангере и Цвейге, упоминал в положительном смысле о Бехере, ссылался на талант Брехта, находил вполне приемлемой Анну Зегерс, промямливал несколько слов насчет Людвига Ренна, качал головой при упоминании Хермлина, который был одно время так близок к "кошке", расхваливал Бределя и Мархвицу, признавался, что никого не знает из молодых, и вновь рассказывал, как было дело, когда он начинал писать "Короны пали, деньги - пыль" и преодолевать Зигмунда Фрейда и лик Медузы Горгоны эпохи Вильгельма.
Роберт с удивлением заметил, что редактор "Берлинер цайтунг" старательно записывает выступление Вассермана, и при этом лицо у него такое, будто он слышит здесь нечто сенсационное - хоть завтра же на газетную полосу.
Знаменитый писатель говорил теперь о ценах на молоко в двадцатых годах, и все знали, что за этим последует сокрушение по поводу широкого распространения гомосексуализма, а затем история про Брехта - Вассерман якобы сказал однажды Брехту: "Налево шагаем, господин Брехт? Как наша левая нога захочет?", что очень задело Брехта и заставило его в конце концов обратиться к марксизму; вслед за этим пойдет рассказ о встрече с женщиной, у которой волосы были как белесый туман - пусть-ка молодежь представит себе это; а затем история про Романское кафе и заявление о давно назревшей необходимости со всей резкостью поставить вопрос: неужели правительство в самом деле считает, что из немецкой литературы снова получится какой-нибудь толк, если у писателей нет столь важного в творческом отношении места для общения?
Все это могло бы быть интересно и весело, если бы не было уже напечатано в книге воспоминаний Вассермана "Пульс бьется у горла". Книга эта вышла пять лет тому назад и начиналась словами: "Когда я решил написать мой ставший впоследствии широко известным роман "Короны пали, деньги - пыль", цены на молоко были очень высоки, гомосексуализм получил широчайшее распространение, Брехт был сильно переоцененным публикой горланом, а Медуза Горгона снова таращила свои древние злобные глаза. Необходим был вскрик, и этот вскрик издал я".
Редактор "Берлинер цайтунг" был не единственный в зале, как отметил Роберт, кто водил пером по бумаге; оба сценариста за соседним столиком тоже время от времени делали какие-то пометки: они играли в "крестики и нолики", а сидевший вместе с ними поэт, один из последних представителей школы рифмованного стиха, углубился в разрисовывание фотографии модной певицы, помещенной на обложке иллюстрированного журнала - он уже успел снабдить ее довольно внушительными усами.
Профессор Вассерман закончил краткое обозрение своей книги мемуаров, и секретарь союза Брайзель, почтительно поблагодарив его за весьма ценное выступление в этой дискуссии, заявил, что, как ему лично кажется, следует теперь в заключение…
Это было словно сигналом для драматурга Тинклер-Билля. Он встал со своего места и крикнул:
- Минуточку! Кое-кто скажет, что тут уже говорилось достаточно много, другие скажут, что еще ничего почти не было сказано. Верно? Пусть этот вопрос каждый решает сам для себя. Для одних всегда все сказано, для других - никогда ничего. Верно? Я лично никому не хочу подсказывать, что ему думать. Это было бы неверно. Правильно? Правильно. Одному нравится то, другому это. Но все-таки это неверно. Разве не так? Так. Один говорит: "Мне нравится мир", другой: "Мне нравится война". Ну, предположим, что это две точки зрения. Точка зрения всегда есть точка зрения. Но всякая ли точка зрения - точка зрения? Думаю, что нет. Одна точка зрения такая, другая - другая. Верно? Верно. Надо же различать. Надо? Надо.
На этом месте детская писательница Альма Хайслер подала реплику. У того, кто хотя бы трижды побывал на собраниях Союза писателей, непременно должно было создаться впечатление, что Тинклер-Билль приходит сюда специально для того, чтобы сказать решительное заключительное слово, Альма Хайслер - чтобы подать реплику во время этого заключительного слова.
Старые друзья обоих знали, что так повелось еще со времен Ассоциации революционных пролетарских писателей и стало правилом в годы эмиграции во Франции и в Америке. Детская писательница написала шесть книг, и все они приобрели мировую известность; драматург же сочинил не меньше двенадцати пьес, и ни одна из них не продержалась на сцене дольше месяца. Как говорили, он утверждал, что родился слишком рано, но драмы его всегда запаздывали с появлением на свет, хотя и производили впечатление недоношенных. Каждая из них появлялась как раз тогда, когда в политической ситуации, отраженной в ней скорее в агитационном, чем в драматическом плане, четко намечался коренной перелом. Вскоре после премьеры падал занавес на сцене политической жизни, и, когда он подымался вновь после полной перемены декораций, драматург Тинклер-Билль сидел уже над следующей запоздалой пьесой и вынашивал планы третьей. Было ясно, что и их ожидает судьба их предшественниц, но Тинклер-Билль не делал никаких выводов из своего жизненного опыта. Зато он постоянно защищался от упреков в оппортунизме, которых никто ему, собственно, не делал - всем было хорошо известно, что драматург твердо стоит на своих политических позициях, никогда не был подвержен никаким колебаниям и мужественно держался даже в самые худшие времена. Но над ним довлело заблуждение, что всякая пьеса должна быть чем-то вроде боевого тактического оружия, и потому творческий путь его был дважды двенадцать раз отмечен решающими событиями противоположного характера: двенадцать - успешными премьерами и двенадцать - позорным снятием с репертуара. Это сделало его недоверчивым и раздражительным и укрепило в привычке произносить в конце собраний решительное последнее слово, которое постоянно перебивала своими репликами с места детская писательница Альма Хайслер.
Альма Хайслер прибегала всякий раз к одной и той же уловке, а Тинклер-Билль всякий раз попадался на ту же удочку - она прикидывалась спящей. Как только ее старый приятель поднимался, чтобы произнести решительное последнее слово, Альма тут же погружалась в глубокий сон. Все сидящие в зале могли это видеть собственными глазами, а иногда и слышать собственными ушами. Лицо ее, красивое и в старости, становилось невозмутимо спокойным, глаза, прикрытые веками, казалось, никогда больше не раскроются, губы были сомкнуты, словно все уже сказано и обсуждению не подлежит, и каждому становилось ясно, что между сном и красотой существует таинственная связь.
И вдруг, когда драматург делал секундную паузу, чтобы перевести дух, раздавалась реплика Альмы. На этот раз она звучала так:
- Кто же это здесь говорил, что ему нравится война?
Тинклер-Билль пришел в замешательство, но ненадолго.
Создавалось даже впечатление, будто бы замешательство драматурга - столь же твердо установленная часть ритуала, как сон Альмы и нарастание решительности в его последнем слове после ее реплики.
- Наша всеми уважаемая Альма, - заявил он с язвительной снисходительностью, - как видно, опять слушала меня не совсем внимательно. Я не говорил, что кто-либо здесь говорил, будто бы ему нравится война, я сказал: один говорит, что ему нравится война. Есть тут разница? Разумеется. Верно? Верно. Это разница между утверждением и гипотезой. Я говорю о возможности. Все возможно. Возможно, один скажет, что ему нравится война, а другой - что ему не нравятся рассказы для детей Альмы Хайслер. Возможно это? Да, все это возможно. Против чего мы должны бороться? Против смешения несмешиваемых понятий. Верно? Верно. Все в одну кучу: война, мир, Альма Хайслер, литература; один - то, другой - это, а ну-ка, вали все сюда! Имеет это место? Конечно, это имеет место. А как говорит сегодня противник? Разве он говорит: "Нет, я не хочу того, что нравится тебе, ты должен принять то, что нравится мне"? Нет, он говорит иначе. Верно или нет? Верно. Он говорит: "Ладно, вали все в одну кучу - и твое и мое: ты - пьесу Брехта, я - пьесу Ионеско, ты - роман Шолохова, я - роман Кафки, ты Хикмета, я - Эзру Паунда, ты - укол пенициллина, я - укол морфия, ты - букет ромашки, я - букет крапивы, ты - поэта, я - палача, ты - мыслителя, я - душителя, ты - мир, я - войну, ты лошадь, я - ласточку, так и получится у нас довольно странное варево". Так он говорит? Так. А кому такое варево по вкусу? Никому? Никому. Вот это верно. Вот мы и договорились. Верно? Верно.
После этого драматург Тинклер-Билль сел, и секретарь союза Брайзель, поблагодарив его за заключительное слово, подводящее итог дискуссии, объявил собрание, как ему лично кажется, закрытым.
Пробираясь в толпе к выходу, Роберт сказал сценаристу, оказавшемуся с ним рядом:
- Эта твоя штука про учителя - просто блеск. Надо будет нам как-нибудь встретиться, поговорить о ней поподробнее.
- С удовольствием, - ответил тот, - спасибо на добром слове. Ну и что же ты теперь собираешься про нас писать?
- Если есть какие пожелания, буду рад пойти им навстречу, - сказал Роберт.
Начальник главного управления министерства сельского и лесного хозяйства был у себя и сразу попросил Роберта подняться. Он ждал его у дверей кабинета и приветствовал с искренней радостью.
- Вот хорошо, что ты заглянул, - сказал он, - статьи твои читаю, но увидеться и поговорить куда лучше.
Он усадил Роберта в самое удобное кресло и стукнул кулаком в стену. Вошла молоденькая девушка, Якоб представил ей гостя:
- Фрейлейн Блюстер, вот это, стало быть, и есть мой друг Роберт Исваль.
Она улыбнулась и протянула Роберту руку:
- А, так это вы добавляете мне работы?
- Я?
Фрейлейн Блюстер подошла к шкафу, вынула оттуда папку и положила перед Робертом на стол.
- Не хотите ли кофе? - спросила она Якоба.
Он кивнул, почему-то при этом покраснел и, взяв со стола папку, положил ее на стул рядом с собой.
- Однажды я попросил фрейлейн Блюстер вырезать твою статью, с тех пор она делает это регулярно. "Господин Фильтер, ваш друг опять статью написал", - говорит она, а иногда еще и добавляет: "Знаете, тот, у которого такие замечательные сочинения были!" Я об этом вспоминал раз сорок, не меньше.
- А жена твоя, верно, сюда не заходила?
- Жена? Ах, вот что! Заходила. Выпила кофе, приготовленный фрейлейн Блюстер, и сказала, что я могу оставить ее на работе.
Фрейлейн Блюстер принесла кофе, поставила папку на место и спросила, прежде чем притворить дверь:
- Соединять только при лесном пожаре?
- Ну, в это время года мы почти в безопасности, - : сказал Роберт. - Но если я отрываю тебя от работы, ты гони меня в шею.
- Вздор, лес часок и без моих руководящих указаний обойдется… Давненько же мы не виделись. Я уж думал, что до торжественного вечера не придется.
- А разве приглашения уже разосланы?
- Да. И в них указано, что ты произнесешь речь.
- Я еще ни строчки не написал. Даже думать еще не думал.
- Тебе-то хорошо. Знал бы ты, как я мучаюсь при подобных обстоятельствах. Если кому пятьдесят стукнет, или кому "передовика" присвоят, или на доклад в школу лесоводства меня пригласят, так все мои сотрудники дрожат вместе со мной. Но ты… ты и сочинения писал в последнюю минуту!
- А вот и сорок первый! - отметил Роберт. - Только ты ошибаешься, ведь я просто мошенничал. С этой речью так не выйдет.
- Именно с этой?