Да, конечно, приятель, ведь где, ты думаешь, я рос, в пустыне или в чумных бараках на берегу Ганга, среди силезских ткачей или был чернокожим в белой Африке? Я же родом из Ратцебурга, что в Лауенбургском герцогстве, в Шлезвиг-Гольштейне, на зеленом севере Германии, из Ратцебурга на озере Гроссерзее, что на древнем соляном пути из Люнебурга в Любек. Я же родом из Ратцебурга, что лежит неподалеку от гольштейнской Швейцарии, неподалеку от веселой Меловой пещеры в зегебергских горах, неподалеку от уленшпигелевского Мёльна, вблизи Эльбы и Балтийского моря, ветер моей родины напоен запахами помидоров и огурцов, запахами спелой ржи, копченой ветчины и копченого угря, марципана и варенья, и солнечных картофельных полей Мекленбурга, и смолой от свай на озере Кюхензее. Я родом не из Рура и не из чикагских трущоб, я родом из Ратцебурга, островного города на древней Полабской земле, основанного славянским князем Ратибором, в графстве Генриха Льва, города, едва затронутого войнами и лишь однажды, но основательно разрушенного одним из датских королей - не всегда же они так безобидно и весело раскатывали по городу на велосипедах, как нынче, - но позднее вновь отстроенного, с такой основательностью и рассудительностью, что даже день торжественного открытия здания финансового управления был объявлен праздничным днем, города, правда, гарнизонного, но солдаты его, егеря девятого батальона, на протяжении пятидесяти лет были всего лишь статными и нахальными молодцами, их марш звучал на мотив "Ах елочка, ах елочка, зеленые иголочки", позже, уже в мое время, когда в казарме оставалась лишь простая пехота, то и она никому не мешала, тем более мне, ведь там находился дядя Герман, человек хоть и недалекий, но все-таки человек, и при случае я еще расскажу о нем.
В остальном же, приятель, Ратцебург не являл собой типичной Пруссии, а если уж и был Пруссией, то, несмотря на концерты военных оркестров на Марктплац и стрелковые состязания, скорее чавкающей Пруссией, мелкобуржуазной Пруссией, но никак не Пруссией маршалов или поденщиков, идиллическим уголком с липучками от мух, чехлами на креслах и зелеными шторами на окнах двух своих писчебумажных магазинов; город, в котором человек был персоной, если служил в сберегательной кассе или пел вместе с братом фельдмаршала фон Мольтке в группе басов ратцебурского хорового общества.
Ратцебуржец только что в королях не ходил, став королем стрелковых состязаний, но стать им он мог не столько за искусную стрельбу, сколько за совокупность притязаний, или иначе и яснее говоря: ратцебуржец наверняка становился королем стрелков, если был по рождению королем или кем-нибудь благородным, сами высокие господа скорее напустили бы в штаны, чем сбили птицу с шеста, об этом приходилось заботиться правителю округа или капитану стрелков, так и получалось, что слава высочайших успехов в сем состязании озаряла город; тем, однако, слава города и ограничивалась, претендовать на большее за девятьсот лет существования город оснований не имел; первоклассным он не был ни в чем - ни в хорошем, ни в дурном.
А если уж в Ратцебурге попадаются знаменитости, так либо родом не из Ратцебурга, либо за пределами родного города их и за знаменитости не держат. Правда, церковь короля Генриха Льва одна из старейших кирпичных церквей Северной Германии, но только одна из старейших и только в Северной Германии. Правда, в городке был когда-то орган знаменитого Шнитгера, но, во-первых, его больше нет, а во-вторых, то был всего лишь реставрированный прославленным мастером старый инструмент, и, в-третьих, мастер поручил работу своему подмастерью Хантельману. Правда, на церковном кладбище стоит превосходная скульптура льва, но, увы, это всего-навсего копия с брауншвейгского оригинала. Правда, в предместье похоронен Барлах, но родился он в Веделе.
Правда, здесь родился Якоб Фридрих Людвиг Фальке, написавший историю немецких художественных ремесел, но кого в целом мире может заинтересовать история немецких художественных ремесел, а кто тем самым Яков Фридрих Людвиг Фальке? И так далее в том же духе, таков уж Ратцебург, ничем более не примечательный, вообще едва приметный и уж вовсе не достопримечательный. Ни хорошим, ни дурным. Да, ничем дурным Ратцебург тоже не примечательный город. В этом городе голодали, драли, крали или даже убивали не более, чем в других городах. Люди умирали в постели от старческой слабости или детской горячки, у нас в Ратцебурге люди умирали естественной смертью. Редко-редко кто-нибудь сам себе посодействовал в этом, я знаю троих; Фриц-скрипач повесился на буке, когда обнаружилось, что он не такой уж слепой, каким прикидывался; девица по имени Хейке вскрыла себе вены в лесу у горы Георгсберг, на том самом месте, где ее еще месяца два-три назад видели веселой и живой с неким стрелком-мотоциклистом из третьего батальона, и если Фриц-скрипач повесился оттого, что ему никто больше не желал подавать за игру на скрипке - ведь не был же он слепым, - то девица Хейке вскрыла себе вены оттого, что у нее недостало сил слушать песенку, народную песенку, что разнеслась в два счета, - о неиссякаемая страсть немцев к пению, о безотказная способность немцев к рифмоплетству! - песенку про красотку Хейке, что с милым под кустом… а дальше уж сочиняйте сами!
Третьим был Вильгельм Грот, мой отец, но о нем я расскажу позже, если опустить его историю, историю Давида Блументаля, именем которого я наречен, а также историю Гирша Ашера, которого насмерть забили ночными горшками, то выходит, что Ратцебург тихий город, где жилось совсем недурно. Нужно было только держаться в сторонке, и довольно долго здесь дозволялось даже быть евреем.
А что приключилось в Ратцебурге с моим отцом, могло приключиться с ним в любом другом месте, в любом другом месте Германии.
Отчего ему было не служить в Ольденбурге у какого-нибудь господина Блументаля? Отчего ему было не выступать на суде во Фридрихсхафене свидетелем по делу господина Блументаля? Отчего ему было не попасть в концлагерь из Биттерсфельда? Отчего ему было не стать шофером грузовика на цементном заводе в Олдеслое? А в Шандау солдатом? И отчего ему было не умереть в Вайсенфельзе?
Хотя все это он совершил в Ратцебурге, никакого отношения к Ратцебургу его дела не имеют, и только моя память имеет ко всему этому прямое отношение, моя память о нем и о Ратцебурге.
Вот что удивительно: поначалу, когда меня спрашивают о городе, я вижу его в огнях, продуваемый веселым ветром, ощущаю запахи вершей и дыма от костров из картофельной ботвы, слышу на речушке Вакениц сигналы катера, вернее, моторной лодки, слышу перебранку рыночных торговок и грохот тележки мороженщика. А потом перед моим мысленным взором возникают окружавшие меня люди, маленькие друзья и взрослые враги, мой дядя Герман, господин учитель Памприн, мерзавец Кастен, Фриц-скрипач, и Хейке-резчица, и рыбак Шликс, и вмятина в цилиндре; я все еще люблю этот город и повторяю, что ни с голоду, ни от мук адовых люди там не мерли и его блеск и его нищета были всего лишь второсортными. Как для того, так и для другого ему не хватало решительности.
Теперь я перехожу к истории отца и должен сказать: ему в конце-то концов, вернее говоря, под конец жизни хватило решительности, он застрелился в полной парадной форме среди буков в лесу Фуксвальд, под виселицей, к которой никакого касательства не имел, и оттого я покинул Ратцебург.
Оттого Давид Грот покинул Ратцебург, когда ему минуло шестнадцать. Когда Давид Грот достиг шестнадцати лет, а Вильгельм Грот - сорока пяти, оба подвели черту под той частью жизни, какую провели в этом городе, - один навечно, другой надолго, - и у обоих для того была почти одинаковая причина.
Кто это смеется, услышав, что знаки судьбы заложены в именах, добрые или дурные? Кто смеется, услышав, что Вильгельм Грот мог нынче быть пенсионером, а Давиду Гроту, вероятно, не предлагали бы пост министра, если бы некий владелец зубопротезного кабинета звался не Давид, а, скажем, Франц или Фридрих, а фамилия его не оканчивалась бы на ―таль, или ―баум, или ―хаймер?
Ничего смешного в этом нет, Давид звался бы Франц или Фридрих, учился бы, может статься, в гимназии, а там и в высшей школе, к концу войны дослужился бы до фенриха, а то и лейтенанта, вряд ли поступил бы в "Нойе берлинер рундшау" курьером, не должен был бы и не хотел бы бежать из Ратцебурга, стал бы там зубным врачом или командиром эскадрильи "стар-файтеров", а то держал бы лодочную станцию на Бодензее или служил репортером при "ИГ-Металл", не было бы ему нужды входить в состав правительства ГДР, а может, он и понятия бы не имел, что таковое существует, - вот была бы жизнь!
И Вильгельм Грот, повезло бы ему чуть больше, остался бы жить. Но все случилось иначе. Вильгельм Грот нарек сына именем Давид, меньше всего думая о Голиафе, а больше о благосклонности хозяина и щедром подарке, но впоследствии он слишком долго помнил добро, слишком громко возмущался убийством в ручье Кюхенбах, не слишком-то благонадежно мыслил в лагере и в конце концов поступил слишком последовательно.
А чего он добился?
3
С тем же успехом мог он колотить кулаком воздух.
Как подумаешь, какой переполох вызвал выстрел в лесу, так даже не верится. Но переполох и перелом - вещи разные. А перелома Вильгельм Грот своим выстрелом не добился - во всяком случае, в тех делах, в которых, быть может, хотел.
В своем письме он ничего не писал о переломе. Он не оставил завещания, он ничего не требовал от грядущих поколений и не взывал ко всему свету до того, как сунул себе в рот дуло.
В записке, торчавшей за пряжкой ремня, он просил одного - пусть жена и сын поймут его правильно: долго ему все равно не протянуть, и он полагает, что избрал для себя лучшее время, лучшее место и лучший род смерти.
Когда в полиции Хильде Грот предложили растолковать это краткое заявление, она с готовностью согласилась. Она не рыдала и не выказывала бестолковости, столь обычной для близких умершего. Она объяснила все очень просто и сказала, что давно предвидела такой конец.
- Когда-нибудь, скорее раньше, чем позже, он умер бы с голоду, чего ему никак не хотелось.
Прибывший из Любека советник уголовной полиции, который был призван на службу из запаса и не мог совладать с трясущейся головой, спросил без злобы, а скорее удивленно:
- Но отчего ему умереть с голоду: после травмы прошло полтора года, если он за это время не умер с голоду, отчего ему умереть теперь?
- Я тоже так думала, - ответила Хильда Грот, - да и он порой тоже верил, порой надеялся на это, Но порой ждал самого худшего. Еще в лазарете врач сказал нам всю правду.
Ассистент советника, однорукий молодой человек с малым Железным крестом рядом с партийным значком, поинтересовался фамилией врача, но Хильда Грот ответила:
- Боюсь сказать. Пожалуй, не вспомню. Хотя все, что он сказал, я помню: на искусственном питании долго не проживешь. Таблетки не заменят той обработки, какой подвергается пища во рту и пищеводе. Не говоря уже о болях.
- О болях?
- Да, конечно, о болях, он постоянно испытывал боли. Вы, верно, не знаете, что такое искусственное питание? По пищеводу - стало быть, через рот - у него пища не проходила, ему закладывали все прямиком в желудок. Сперва в воронку, затем через резиновую трубку в желудок. Если ничего об этом не знаешь, можно подумать: ну и что, в животе прорезают две дырки, одну в брюшной стенке, другую в желудке, вставляют трубку, и готово дело. Но ведь человек живет после этого с двумя ранами. Трубка мешает им заживать, да им и нельзя заживать. Если ввести трубку сквозь дырку в стенке желудка, а дырка заживет, она сожмет трубку, но ведь через нее должна проходить пища. Потому-то и следят, чтобы раны не заживали; это называется "искусственный свищ", да, искусственный, а боли, которые человек испытывает, можно разве что сравнить с искусными пытками.
- Стоп, фрау Грот, - остановил ее пожилой полицейский, - не распаляйте себя. Теперь все в прошлом. Пока что нам неважно, как зовут того врача, но поверьте, если мы захотим, вы все вспомните. Лучше не болтайте вздора!
Молодой строго кивнул:
- Вздор - это еще мягко сказано. Медицина во время войны сделала значительные успехи; она, правда, еще не умеет пришивать руки, но больной пищевод - разве его нельзя оперировать?
- Можно, - сказала Хильда Грот, - конечно, можно, вот чего нельзя - заранее сказать, будет больной после этого жить и сможет ли он жить. Я поначалу тоже думала, что пищевод - это вроде трубки, по которой проскакивает пища, но он, оказывается, должен работать, а у мужа он был навсегда поврежден, муж постоянно испытывал боли. Должна вам сказать, не одни боли послужили тому причиной. Человеческий организм ведет себя точно дрессированная лошадь. Случалось, когда мужа донимала жажда, он споласкивал рот водой. Тут, видно, организм решал, что все опять пойдет как прежде, и начинал работать, все железы и мускулы начинали работать, а потом мужа часами позывало на рвоту. Вы же не знаете - он собственной слюны проглотить не мог. Человеку, который за едой думает: сыт, и ладно! - может, не так обидно, что его до краев наливают через трубку слизистым супом, но муж всегда получал от еды истинное удовольствие. А теперь, когда мы ели, он забивался куда-нибудь подальше, так ведь от запаха из кухни никуда не забьешься, а его от одного запаха порой начинало рвать.
Советник подал знак ассистенту, ведущему протокол.
- Итак, из ваших слов ясно: постоянные физические и душевные муки, в конце концов человек не выдержал, капитулировал, так сказать. Но почему именно вчера? Как-никак вчера он получил очень и очень высокую награду. Ведь Золотой значок за ранение, как правило, дается только при повторном ранении, полученном в бою; ваш же муж получил его только за одно, но рассматривать значок, что явствует из сопроводительного письма, следует, бесспорно, как высокую награду. А он тут же отправился в лес и вышиб себе мозги… Как вы это объясняете, фрау Грот?
- Я бы объяснила, да не знаю, можно ли вам рассказать.
- Что значит "можно", вы должны, уважаемая, мы же ведем следствие!
- Там тоже вели следствие, там, когда муж был во Франции, и все-таки прислали ему Золотой значок.
- Что значит "все-таки"?
- Мой муж на следствии заявил, что сам во всем виноват, сам ошибся, и никто за это не в ответе, а тем более крестьяне, у которых он стоял на квартире.
- Это были французские крестьяне? - спросил ассистент.
- Но крестьяне, - подчеркнула Хильда Грот, - муж еще в первом письме писал, что они почти не отличаются от наших. Он их языка не знал, а они не знали немецкого, но больше года ладили с ним, так зачем бы они подсунули ему щелочь?
- Затем, что это были французские крестьяне, что они стакнулись с партизанами, вот затем, фольксгеноссин Грот, они налили немецкому унтер-офицеру в винную бутылку щелочь; об этом нам лучше известно, а знали бы вы, чем только нам не вредили на Востоке!
Но советник движением руки остановил ассистента.
- Довольно, Крамп, нам нужно прежде всего дознаться, что думал этот человек, этот Грот, когда вчера… Итак, фрау Грот, что вы имеете против следствия, которое велось армейскими инстанциями?
- Я знаю только то, что об этом муж говорил.
- Пусть так, что же говорил об этом ваш муж?
- На первых порах он лежал в лазарете, в Бресте, кажется. Он говорил, что долго не мог сообразить, что с ним случилось. Не то, как все случилось, это он знал, а что именно случилось - что он себе все внутри начисто сжег и что ни мазями, ни порошками этого не вылечить. О том, как все случилось, он не думал, пока не началось следствие. Сперва, когда ему стали задавать какие-то странные вопросы, он решил, что они подозревают "самострел"…
На сей раз советник закачал головой явно демонстративно.
- Несусветная чушь. Для этого не глотают щелочь. Те негодяи стреляют себе в ногу через буханку, мерзавцы этакие, надеются, что мы не разберемся.
- А у нас на Востоке один отстрелил себе… - последнее слово ассистент шепнул шефу на ухо, - и вдобавок ко всему он был из Кастропа! - Ассистент подождал, пока до шефа дошла острота, и оба оглушительно расхохотались, между взрывами хохота ассистент выкрикнул: - Когда мы с ним покончили, ему уже все было ни к чему!
- Ну-с, хорошо, вернемся к нашему делу, - напомнил советник. - С подозрением в "самостреле" и увечье, стало быть, все уладилось, о чем же потом думал ваш муж, что он имел против следствия?
- Нет, - ответила Хильда Грот, - подозрение в увечье осталось. Ему позже сказали, если он не подтвердит, что крестьяне с умыслом напоили его щелочью, придется расследовать, не пытался ли он уклониться от военной службы, он же сидел в лагере, еще прежде.
- Чепуха, не могли ему это сказать. С лагерем вопрос был улажен, иначе его никогда не сделали бы унтер-офицером. А не говорил ли он вам, было ли какое-то основание оказывать на него такой нажим?
- Да, - ответила Хильда Грот, - основание у них было. Его показания не сходились с их донесением. Когда мужа отправили в лазарет, в деревне провели "акцию возмездия". Кого расстреляли, а кого услали на каторжные работы. Об этом муж узнал только вчера, получив сообщение о награде.
- Ну, милая моя, - сказал советник, поднимаясь, - видимо, у вас все же разыгрались нервы после вчерашнего, и вы кое-что путаете. В сопроводительном письме ни слова не говорится о том, что вы нам расписываете.
Он взял со стола бумагу и сунул ей.
- Знаю, - ответила Хильда Грот, - но муж мне все рассказал. Ему объявили, что есть два варианта: либо он все подстроил сам и тогда предстанет перед военным трибуналом, либо это подстроили французские бандиты, и тогда это ранение и он получит пенсию и значок. Видно, когда в лазарете во время следствия ему об этом сказали, с французами уже покончили, но он только вчера это понял. А еще муж сказал, что их командир и раньше доносил по команде всякую всячину о бандитах, над чем все у них немало потешались, никаких бандитов там не было, они говорили, у командира, мол, болит горло, вот ему и хочется заполучить Рыцарский крест на шею для охлаждения.
Ассистент стукнул кулаком по столу.
- Да это же чистейшей воды пропаганда, вы распространяете злобные россказни!
- Я ничего не распространяю, - возразила Хильда Грот. - Вы спросили, что говорил мой муж, а он именно это говорил.
- Да, да, фрау Грот, - вмешался советник, - все это верно, но со своей стороны должен вас предупредить: никому больше не рассказывайте этот вздор, он приведет вас в тюрьму!
- Самое малое, - добавил ассистент, и шеф подтвердил это кивком.