Актовый зал. Выходные данные - Герман Кант 50 стр.


Для класса проблема была внове, и ученики стали гадать. Юрген Клазен счел, что в подобном случае самое необходимое - чемодан. Гейнц Георг, сын мясника Калмейера, полагал, что самое главное условие - деньги, а Фриц Шеель, живший не в мире повседневности, а в мире сказок и легенд, убежденно объявил, причем его рассеянный взгляд обрел даже блеск и живость: кто отважится на подобное путешествие, тот, помня о драчливости чужеземных великанов, пусть прихватит прежде всего обоюдоострый меч.

Учитель Кастен, согласившись более или менее со всеми, пояснил, что в первую очередь в списке необходимых принадлежностей должен стоять документ, разрешающий выезд, так называемый заграничный паспорт.

- В противном случае, - продолжал Кастен, - любой человек уехал бы когда и куда ему вздумается, и никто не знал бы - почему. А именно это "почему" имеет первостепенное значение, когда кто-либо хочет отправиться за рубеж. Если, к примеру, кто-либо стремится в Южную Америку, дабы укрепить за границей тыл немецкой нации, задача, в решении которой и вы принимаете участие, когда ежемесячно покупаете красивые синие свечи, - это желание достойнейшее, пусть такой человек едет. Однако имеются еще среди наших сограждан такие, кто стремятся не укреплять тыл отечества, а повернуться к нему тылом, их называют эмигрантами, и это главным образом евреи. Но со вчерашнего дня евреям поставлен заслон, со вчерашнего дня евреи обязаны предъявлять паспорта, чтобы ни один из них не мог скрыться за безобидным именем. Дело в том, что кое-кто из них в прошлом столетии купил себе безобидное имя, уму непостижимо, как такое было возможно, однако любой еврей мог пойти и заявить, что не желает отныне зваться Ициком Моше, а желает отныне зваться Мейером, он платил и с этой минуты разгуливал под немецкой маской Мейера. Правда, кое-кто жадничал, жалея денег на такое имя, как Мейер, оно стоило дорого, и покупал себе имя подешевле, зато подиковинней. Самые непривычные имена шли по дешевке, к примеру Подлестничер, такое имя стоило два-три талера, поэтому рекомендуется пристальней приглядываться к людям с непривычными именами, за ними может скрываться еврей. Но со вчерашнего дня все значительно упростилось, со вчерашнего дня в каждом еврейском паспорте, выправленном на безобидную фамилию или фамилию Подлестничер, указано дополнительно имя; у еврейских дам - Сара, а у мужчин-евреев - Израиль, теперь пусть-ка кто-нибудь из них попробует сунуться, сказать: ему, мол, из чистой любви к вояжам охота съездить в степи или за альпийские вершины, тут-то ему и выдадим билетик, он глаза вытаращит, как прибудет на место.

Человек по имени Кастен закончил свою речь и, казалось, внезапно, к своему великому удивлению, обнаружил у доски Давида.

- Вот так так! - воскликнул он. - Ты все еще стоишь, это почему? Позволь, позволь: народ, словесность, немецкая нация, заграница, заграничный паспорт, отметка в паспорте - Израиль, Давид, - ага, вспомнил! Тебе крупно повезло, Грот, можно сказать, посчастливилось, и счастье твое в том, что, выбирая отличительное для еврейства имя, фольксгеноссе остановились на имени Израиль. Ну и повезло же тебе, что не Давида выбрали, вот когда б тебя прижало, хотя тебя и так прижало, и не без моего участия. Понимаешь, стоит мне услышать, что человека зовут Давид, как у меня руки чешутся, да ты сам это знаешь, мы ведь давно знакомы, сколько лет мы знакомы, скажи-ка сам!

- Мы знакомы пять с половиной лет, господин Кастен, - ответил Давид Грот, и ему показалось, что это очень долгий срок, но он тут же подумал: мы так давно знакомы, а ему ничего нового не приходит в голову, он все еще мусолит мое имя, но меня все еще зовут этим именем, и я уже больше не реву, когда он мучает меня, значит, он проиграл, или по крайней мере у нас ничья, как в шахматах, там тоже считается ничья, если игрок без конца повторяет один и тот же ход, а другой отвечает ему тоже одним и тем же ходом. Если так обмениваются ходами учитель и ученик, то это больше чем ничья, это значит, я выиграл.

Но другие не выигрывали в схватке с истинно немецким учителем Кастеном, другие проигрывали, а один проиграл даже жизнь, вызвав своей смертью, которой придали гнусно-унизительный вид, у немалой части обывателей прекрасного города Ратцебурга взрыв бурного хохота. Того, кто нашел такую смерть, звали Гирш Ашер.

Гирш Ашер, известный плутократ города Ратцебурга с населением в шесть тысяч душ, был владельцем универсального магазина и трусливым хитрецом: вместо того чтобы лежать в постели, когда в ночь с девятого на десятое ноября в году тридцать восьмом вышибли дверь его дома, он сидел в поезде, шедшем из Дортмунда в Ратцебург, делая вид, будто понятия не имеет, что катит сквозь "хрустальную ночь" в вагоне второго класса. Вдобавок Гирш Ашер отличался скаредностью и алчностью: когда утром на вокзале носильщик Бёкер шепнул ему, что накануне вечером его универмаг слегка пострадал, он немедля отправился в магазин, чтобы подсчитать убытки.

Там и отыскал его штурмфюрер Кастен, и там штурмфюрера Кастена осенила одна из его редких остроумных идей. Он приказал втащить Гирша Ашера на второй этаж магазина, в отдел "Предметы домашнего обихода", в подотдел "Предметы санитарии и гигиены", приказал ему занять позицию, то есть встать спиной к ванне, поднятой стоймя, и раскинуть руки, как Христос, распятый евреями, затем, выстроив своих парней возле аккуратно сложенных пирамидами ночных посудин, штурмфюрер, учитель и человек Кастен скомандовал:

- Огонь!

Чтобы история не выглядела чересчур жестокой, следует сразу же оговориться: многие горшки пролетали мимо Гирша Ашера, метальщики от хохота не могли целиться, а те горшки, что попадали, большого вреда не наносили, ведь горшок - предмет круглый, один, правда, выбил Ашеру ручкой передний зуб, но это был чистый случай, который, однако же, дважды обсуждался. Первый раз - еще десятого ноября тридцать восьмого, когда все одиннадцать стрелков претендовали на классный бросок. Второй раз - осенью сорок пятого года, когда ни один из пяти переживших войну метальщиков не мог припомнить, чтобы вообще принимал участие в подобной забаве. О событии этом, как о комической безделице, вообще никогда бы не вспомнили, не прояви штурмфюрер Кастен в магазине Ашера нордического хитроумия: припомнив эффект волчка, он стал придавать горшкам вращательное движение и, придерживая двумя пальцами за край, метал их пружинящим движением согнутой в локте руки. Правда, баллистически безупречной траектории мешала ручка, тем не менее крутящиеся вибрирующие посудины после небольшой тренировки стали чаще и действеннее попадать в цель, одной из них штурмфюрер Кастен угодил владельцу магазина Ашеру между глаз.

Тут владелец магазина Ашер рухнул и долго лежал, истекая кровью, среди своих чистеньких ночных посудин, что, однако же, вовсе не означало неизбежной смерти; смерть наступила лишь потому, что ни в Ратцебурге, ни тем более в Нойенгамме не нашлось врача, который своевременно зашил бы ему рану.

Когда учитель Кастен на следующий после десятого ноября день пришел в класс, история обстрела еврея ночными горшками уже облетела город, в школе мальчишки, чуть-чуть видоизменив обстоятельства дела, давшего повод для веселья, распевали: "Исаак, - сказал Абрам, - я тебе по морде дам!" И Давид Грот спел разок вместе со всеми, но больше не пел, и молчал он не только оттого, что терпеть не мог учителя Кастена.

Зато к учителю истории Памприну Давид был привязан. Тот, правда, звезд с неба не хватал, любить его было трудно уже потому, что был он откровенно слабоволен, легко отвлекался, забывая о заданном уроке, стоило подбросить ему во время занятий военно-исторический факт, этакую приманку в доспехах, но уж палачом кастеновского типа он не был и не обладал его коварством. А как-то раз он даже выказал, хоть и на свой, заячий манер, каплю храбрости. Случилось это через два дня после открытого урока, когда речь шла о народе в произведениях родной словесности и когда вновь упоминалось имя Давида, а значит, всего день спустя после того, как владелец магазина Гирш Ашер умирал в подотделе "Предметы санитарии и гигиены".

В тот день учитель истории Памприн отвел ученика Грота в сторонку и сказал:

- Ты, кажется, увлекаешься всякими диковинами. Вчера я рылся в городском архиве и наткнулся на список почетных граждан. Список, пожалуй, громко сказано; он состоит из трех имен, и если читать с конца, то это следующие: Иоганн Шпеер числился почетным гражданином с девятьсот двенадцатого года, главным образом, видимо, за то, что проявил инициативу в строительстве железнодорожной ветки от нас до Турова, вдобавок он пожертвовал сорок тысяч марок нашей больнице. Далее, до него в восемьсот девяностом году нашим почетным гражданином стал бывший рейхсканцлер Отто фон Бисмарк, этот факт в объяснении не нуждается. А вот до Бисмарка, стало быть, первым в списке, еще в восемьсот семьдесят седьмом году, почетным гражданином стал секретарь магистрата Рихтер; он тоже получил орден Красного Орла, чисто прусское отличие. Да, он был первым из тех троих, из коих одним был Бисмарк. Так вот, наш первый почетный гражданин, секретарь магистрата Рихтер - а он пятьдесят лет был секретарем, - звался, между прочим, как и ты: Давид Иоахим Якоб Рихтер; не правда ли, интересно? Ну а теперь беги, перемена кончается… Ах да, вот еще что, доведется тебе этот факт припомнить, так не труби повсюду, откуда ты о нем знаешь, а то подумают, я, мол, даю тебе дополнительные уроки, ты же в них вовсе не нуждаешься. Ну, беги!

Давид рассказал об этом разговоре отцу, что не значило трубить повсюду, и Вильгельм Грот тоже не счел сообщение достойным того, чтобы о нем повсюду трубить.

- Вот и хорошо, - сказал он, - при случае напомнишь Кастену, да, гляди, словечком не обмолвись о господине Памприне, а все равно того, что ты назван в честь господина Блументаля, это не меняет. Ну и дерьмовые времена, если люди враньем живы.

Давид уже давно научился не выспрашивать отца о смысле его изречений, но именно благодаря этим изречениям он не всегда распевал те песни, что пели другие, не всегда поступал так, как поступали другие, и не всегда и не во всем походил на других. Краткие и редкие отцовские замечания, в которых звучала горечь, скорее язвили, чем крушили мнимый порядок вещей и понятий, но не превращали мальчугана Давида Грота во взрослого, что само по себе ничего не значило бы, ведь взрослыми людьми были и учитель по имени Кастен, и фельдфебель Грот, и убийца господина Блументаля Вольтер, и все, кто от души потешался над тем, что одиннадцать мужчин забросали старика еврея ночными горшками, - скупые, но веские отзывы отца о подобных историях научили Давида не верить слепо всем и вся и нередко помогали ему, побуждали его насторожиться, понуждали часто и как раз тогда, когда это казалось не очень уместным, к несказанно тяжкому и вместе с тем раскрепощающему усилию, которое зовется размышлением.

Ни горькие слова, ни мрачные события не меняли того, что в этот период, который в позднейших сочинениях будут именовать коричневым, лихим, кровавым, Давид Грот был мальчишкой, вначале шестилетним ребенком, затем сорванцом одиннадцати лет и незадолго до конца этого периода - шестнадцатилетним, все еще любопытным, дерзким и веселым, долговязым, желторотым пареньком, правда, о терзаниях и истязаниях ему довелось слышать больше, больше довелось видеть гнусностей, чем его однолеткам в предыдущие или последующие годы, но и у него этот отрезок жизненного пути в первую очередь знаменовали рождество, и пасха, и троица, и дни рождений, порой развеселые, порой нерадостные, и все-таки это были дни рождений и праздники; на этом отрезке его жизненного пути встречались барьеры осенних и весенних отметок, но ведь их серьезным препятствием не назовешь, а в общем и целом шагал он по этому пути радостно, быстро забывая его тяготы: свинку и господина Кастена, перелом ключицы, и случайную драку, и желтуху, и огорчение, что велосипеда все еще нет, хотя у других уже давно есть, и подготовку к конфирмации, и слово "концлагерь", сказанное на ухо или злобно рявкнутое, великие и малые отступления, потери и несправедливости, шрамы на теле и в сердце, рубцы на коленках и в памяти, собственные слезы и слезы матери, все, что зовется мерзостью, ибо вся эта мерзость - и когда случалась, а тем более позднее, уже в воспоминаниях, - не в силах была тягаться с юностью, да, с юностью, что, быть может, наряду с любовью наделена всепокоряющей силой.

А что же такое смерть? Смерть, если не принимать во внимание того, о ком речь еще впереди, олицетворяется черной каретой с резьбой на углах, как у церковных кресел в переднем ряду; кучером, который, если не слишком пьян, помалкивает, а хлебнул больше положенных трех стаканчиков, на всю улицу рявкает: "Потише мне, тут провожают усопшего, эй, тихо, черт побери"; смерть приносит белые астры и одевает хозяина рыбной лавки Шликса в цилиндр с вечной вмятиной; смерть сзывает чужаков на свою улицу, даже из Любека и Шверина, а когда последним сном уснула фрау Загебиль, так из Гейдельберга прибыл профессор, ее племянник, и, говорят, очень уж пререкался из-за наследства; смерть в первую очередь явление возрастное, если же приходит к детям, зовется чаще всего дифтерией, в школе всем делается как-то неуютно, там на час-другой воцаряется неуютная тишина. Смерть, видимо, представляет собой полный контраст юности; в ней, говорят, ничего веселого нет, а потому смерть - о чем говорить не разрешается - прежде всего дело скучное.

Вот что такое смерть.

Болезнь же в конечном счете еще скучнее. Не на первых порах. На первых порах, когда она только начинается, с тебя глаз не спускают, ухаживают за тобой, то и дело справляются, не нужно ли чего, ты поистине пуп земли. Но вот беда, чуть опасность миновала, миновала и забота о тебе, мать вечно за стиркой, а читать тебе непонятно отчего вдруг очень трудно, как раз теперь, когда времени хоть отбавляй, а с улицы несутся крики Гейнца Алерса: "Я воюю с Англией". Пройдет еще дня три, пока ты сам станешь кричать: "Я воюю с…" - ну, это уж зависит от того, с кем играть, кто на сей раз Италия, или Россия, или Америка: если Гейнц Алерс - Италия, то, пока не надоест, воюешь с Италией, обзываешь Гейнца Алерса макаронником и итальяшкой, а отхватишь у него часть территории, так орешь вовсю: "Крысокошковый мышонок", не очень понятно, зато Гейнц Алерс злится, а для того ведь и орешь, зачем у него ручищи длиннющие и пальцы толстенные, да еще какие-то мокрые, фу-ты господи, ну и голова у него, точно у водяного в замке над озером, ах господи, кто это поет, здесь кто-то поет, а я воюю с феей Лило, нет, не с феей Лило, это же Грета Мильшевски, почему же это Грета Мильшевски и почему она здесь распевает? Тут подходит мама, спрашивает: "Ты почему поешь? Поспи-ка лучше, у тебя все еще температура, а ты хочешь на улицу. Ну и ну! Спи". И я засыпаю, чего уж скучнее.

В этом возрасте едва ли не все невзгоды нипочем: исколотят тебя, точно градины, и растают быстро - как градины. Невзгоды хоть и опасны, как гусак, но одолеть их можно, как гусака, да, они опасны, но их можно одолеть, как учителя Кастена, это опасность, но ее можно одолеть. С возрастом невзгоды одолевать сложнее; время на каком-то этапе словно переходит на их сторону: чем медленнее растешь, тем больше накапливается невзгод, в какой-то неуловимый миг они меняют название и отныне зовутся заботами, а у кого забот полно, тот уже взрослый. Но до той поры еще очень далеко, эй, невзгоды вчерашнего дня, где нынче ваше жало? Эй, невзгоды, где ваша победа? Да как вам победить воинство детских радостей; кто в веселом смехе на замерзшем озере Кюхензее разберет ваше брюзжание; кто расслышит его в буковом лесу Фуксвальд, заглушенное воинственным кличем индейцев; кого оно трогает, когда ребятня наперегонки мчит по плотине? Да мы сбежим от вас, невзгоды, на лыжах к фархауерской мельнице, босиком по жнивью под Цитеном, по шоссе на Мёльн к Тилю Уленшпигелю; мы забросаем вас желудями, буковыми орешками и каштанами; мы улетим от вас на крыльях бумажных змеев с порывом ветра из Мекленбурга; нам не до вас, когда мы ныряем, стараясь достать дна речушки Вакениц, или разглядываем семикратно отраженное солнце на семи любекских башнях, а если спрячемся за статуей Генриха Баварского, прозванного Львом, или диковинным камнем, который зовется Поющий школяр и уже потому диковинный, что это надгробие и высек его самолично тот, кто под ним похоронен, знаменитость, как говорят, по фамилии Барлах, отец его был в здешних местах врачом, - да, так если спрячемся там, или среди свай старой купальни, или за пакгаузом бюхенской железнодорожной ветки, ни один черт нас не сыщет, а уж невзгоды - тем более.

История, правда, решила иначе, но для Давида Грота годы, что протекли от пожара рейхстага до того дня, когда на разбомбленный купол водрузили знамя, донесенное сюда из невесть какой дали, - эти годы, уж большая их часть наверняка, были счастливыми, ведь это были юные годы.

Конечно, безусловно, разумеется, честно говоря, о счастье, о радости и заикаться не подобает, упоминая о временах, когда убийство стало производственным процессом и в нем отчитывались, как в производстве обычной продукции.

Безусловно, разумеется, конечно, честно говоря, память не смеет быть столь эгоистичной и сохранять радость тех дней, когда многие не сохранили и жизни.

Разумеется, конечно, безусловно, честно говоря, нельзя было смеяться, когда бесчисленному множеству людей даже рыдать возбранялось. Но ведь юность - это и забавы, и смех, и радость, и счастье, и если мы едва ли не с докучной подробностью рассказываем о передрягах Давида Грота из-за его имени, и об узколобом дьяволе, который звался Кастен и был учителем, и о смерти господина Блументаля, а также Гирша Ашера, а вскоре расскажем и о смерти Вильгельма Грота, отца Давида, то оправдано это одним - в конце-то концов, Давид не сложился бы в такого человека, каким стал, не столкнись он в начале жизненного пути со всей этой зверской подлостью, однако следует признать - в записках этих мы не облегчаем себе задачи, мы прилагаем все усилия, чтобы прояснить обстоятельства, которые бы не выявились, получи слово сам Давид Грот и скажи он сам все, что говорят в тех случаях, когда начинаешь рассказ: юность моя прошла так-то… Вот и понимаешь, как важно для человека, желающего услышать ответ, - как важно для него правильно задать вопрос. Спросит он: послушай, расскажи, как жилось тебе в юности? Или, чего доброго, добавит: весело-то вам бывало? Так пусть не удивляется, если в ответ, в данном конкретном случае от Давида Грота, услышит следующее:

Назад Дальше