А Берта Исаковна лежит на кухонном подоконнике и стонет:
– Боблу на дворе дають… А тогда она тараня называлась… Разве раньше такая тараня была? Ранжевая, з икрой… Вся светилась… Разрежешь ножом, а жир с под рук так и котится…
Интеллигентный голос в одном из углов кухни тихо простонал:
– Счастливые старики! Им-то на эту проклятую работу не ходить… А молодым каждый день на голгофу… Господи, пятнадцать лет еще пенсию ждать…
Маня говорит, что вчера она смотрела иностранный фильм "Принцесса Клевская" и что в течение всей ее жизни она не видела ничего подобного.
Луизка Ларичкина с матерью поставили у себя в комнате электрограммофон и учатся танцевать парочкой модный танчик мэдисон под старинный фоксик "Я живу в общественной квартире".
Темка сидит над планом постановки "Скоморошков" к своему диплому и поет так, чтоб долетело до комнаты Капки Распатохиной:
Сидели мы с ней под калиной,
С Ка-ка-пи-пи, с Ка-ка-пи-пи,
С Капитолиной.Капитолина элегантна,
Она пи-пи, она ка-ка,
Она пикантна.
Все эти сладкие, милые, родные звуки перекрываются голосом Жанкиной матери (то же самое, что и Дунькин муж), которая кричит так, чтобы было слышно на том дворе:
– Ки-му-шшш-ка-а-а! Ккки-ммуш-ка-а-а!
В незапамятные времена, года четыре тому назад, дело было так.
Иду это я по улице Горького, – вдруг меня подозрительно вежливо, плавно – восточным мановением руки останавливает какой-то грузин.
– Девушка, вы мне не подскажете, где тут будет ВТО?
Я подсказала.
– Спасибо.
Грузин без перехода въехал:
– …и еще одно предложение хочу вам исделать…
Я, кажется, убежала.
А вчера на Центральном рынке точно такие же грузины отказались сбавить мне на полтинник за кило их великосветских яблок апорт осенний (или шампань весенний? Память отшибло окончательно!). Это грузины-то? Страстные, томные люди? С дивно-прекрасными, ласково-властными глазами? Мне, блондинке?
По этому признаку я поняла, что пора самой себе спеть: "Мадам, уже падают листья".
…
Утром перед нашими окнами запрыгали меховые воротники.
Когда живете на первом этаже, чувствуете первыми, что наступила зима…
А численник показывает только 12 ноября…
Знаю – сейчас ко мне ворвется Зела. Смогу ли я выдержать ее больше чем пятнадцать минут? Рыжая Зела ужасно болтлива и, главное, сыпет все на одну и ту же тему. Хорошо еще, если только спросит:
– Ну а профессура у вас в техникуме не строгая? Как твои оценки?
И я отвечу:
– Как когда.
А то еще будет клянчить не в службу, а в дружбу дать ей до завтра взаймы луковицу или хотя бы две картошки…
Я не знаю, смогу ли я выдержать болтливую Зелу, а она, в свою очередь, бежит ко мне, спасаясь от невозможно-беспрерывного клохтанья своей старушки матери Берты Исаковны. Конечно, рыжей неудобно исчезать из дому на часы, и поэтому она каждый раз, жалобно сморщившись, нежно мяукает:
– Мамочка, тебе скучно? Сделай себе яичницу!
А Берта Исаковна скучать не собирается. Это счастье, что дочь уходит! С радостью выползает она на кухню. А там – или информирует всех соседей, что соль теперь искусственный и совсем не соленый, или бежит в другой конец квартиры сообщить художнику Николаю Леденегину, что его чайник – кипит…
Вчера отставная подполковница и кавалерша Ксения Корниловна Рыхлова разрешила Берте Исаковне что-то застрочить на своей швейной машинке. Сегодня, в благодарность, Берта учит Ксению, как надо суметь прожить вдвоем, включая плату за квартиру, – на шестьдесят рублей в месяц.
Интересуетесь? Слушайте.
Вы, значит, берете в магазине на Покровке пол жареной курицы за рубль, а потом эту жареную вы варите. Получается бульон и мясо. Сегодня вы едите на обед бульон с хлебом. А завтра вы кушаете на обед – хлеб с бульоном.
– Девк, а девк? Ей-богу-ну… – восторгается подполковница в отставке Ксения. – И как же это мы раньше-то не дошли? А? С нашим-то, с простым-то, с русским-то умом? Ей-Богу-ну… Берт Ссаковн? – и печально прибавляет: – А в старину жареных кур ни в жизнь не варили… С чего это я жареную-то да буду вдруг варить? Девк, а девк? Ей-богу-ну…
Через три дня дверь комнаты Берты Исаковны Накойкер медленно и интеллигентно растворяется. Просовывается пухленькая ручка подполковницы и кавалерши Рыхловой, Ксении Корниловны. В ручке – блюдечко, на нем – оладушек!
– Попробуйте моих-то, горяченьких…
Прометавшись не менее пяти минут в поисках очечника, Берта Исаковна надевает пенсне и осторожно, вооружившись безопасным лезвием, отрезает себе малюсенький кусочек. Поместив кусочек на ноготь большого пальца, она осторожно слизывает сахар со сметаной и восхищенно бормочет:
– И где же это только люди берут в наше время такие продукты? Скажите на милость? Я не в силах приложить своего ума…
Старушка уютно обнимает глазами подоконник с кастрюлей и сковородкой и продолжает:
– Но вот вечером на обед… У меня с позавчера осталась только тарелка постного борща… Чем же мне сегодня дотачать день? Каждое божее утро мозги сохнуть, не знаю, что варить… С чем же мне лучше связаться, с квасолей или с рисом?
Зная ее быстроту и расторопность, я ей посоветовала ни в коем случае не начинаться с квасолей, а связаться с рисом…
Жан Жак Руссо писал, что страна химер – лучшая в мире. Николай Леденегин, художник в английских гольфах, любил напевать:
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой…
Мы с Айкой подглядывали в щелочку его двери смотреть на химеру.
На полке у художника Николая Леденегина стоят две старинные медные жаровни и крошечная польская химера (тонированный гипс).
Ах, какие грустные глаза у малютки-химеры, грызущей огромную ящерицу…
Умереть? Запросто. Туда и дорога. Я – ничего не боюсь.
Не боюсь божиться за чужую душу, не страшусь рыжих-конопатых начерно перекрашивать, не пугаюсь, что не успею поймать блоху или зайца.
Хотите? Вот на спор, – не струшу – выйду замуж за китайца. Будем с ним вместе бзырить по продуктовым, хулиганить и кричать назло дружинникам через головы смирных очередных:
– Масло наше будете давать или датское? Наше? И даром не надо…
А то – открою рот и из него посыпятся анекдоты: советские и антисоветские, семитские и антисемитские, грузинские и цыганские. Куда до меня "армянскому радио"!
Нипочем мне даже подбивать щебенку под шпалы, – хоть сейчас.
С пуговки на петельку перебиваться? Пожалуйста.
Сяду, – грязная, немыто-нечесано, не пито – не едено, не обуто – не одето, – у церкви в Сокольниках или Кожевниках (возможны варьянты).
Протяну прохожим жестянку из-под консервов "Зеленый горошек" и голосом, тонким, как свист, затяну:
– Пода-а-а-й-те копеечку! Пода-а-а-а-йте, Христа ради!
…
Алла Кторова. Грани. № 59
Учитель (Из эмигрантской жизни)
Петр Петрович Петров был человеком не то чтоб совсем обыкновенным, не то чтобы совсем простым, умным или глупым, а так, – человеком средним.
Были у него хорошие качества: скромность, терпение (даже большое), доброжелательность ко всем людям и близким и чужим – последнее исходило главным образом из чувства справедливости, которое являлось его главным, чуть ли не единственным руководителем жизни.
Этот принцип справедливости был его силой, его оплотом, он опирался на него, верил в его нерушимость, считал, что всюду и всегда он присутствует во всех случаях жизни, как хлеб насущный, и нет без него жизни.
Несправедливость могла его, тихого, даже покорного человека, довести до бешенства.
В неудачах и несчастливой судьбе своей не видел несправедливости, т. к., с его точки зрения, это было явлением, относящимся к другому плану высшего порядка, и не его делом было разбираться в столь сложной проблеме человеческого существования.
Когда на улице мальчишки поднимали его на смех, он молча проходил мимо, стараясь на них не смотреть. А обращали на него внимание не только уличные мальчишки, но и прохожие, ибо его одежда имела какой-то исключительно несуразный вид, по причине главным образом того, что не была по его размерам и особенно по росту; на его высокую фигуру платье "благотворительного происхождения" ему никак не приходилось.
Когда ходил за получением ежемесячного пособия ("шомаж"), не обращал внимания на то, что его заставляли ждать, пока чиновники разбирали какие-то чужие бумаги или просто болтали между собой, – ждал терпеливо, когда вызовут. Но вот как-то на базаре торговец потребовал с него двойную плату за купленный им кочан капусты, и это привело его в бешенство. Покраснев, он выкатил на него глаза с такой уничтожающей злобой, что торговец незаметно скрылся.
И не потому так рассердился Петр Петрович, что был скуп или беден, вовсе нет, – а потому, что несправедливость такого поступка превосходила высшую меру допустимого и не терпела никакого снисхождения. Боролся за справедливость с благородством и гордостью рыцаря.
Сегодня в отделении шомажа, проверяя его документы, обратили внимание на то, что карта его была просрочена и что ее следует возобновить.
Петр Петрович это отлично знал, но все надеялся, что это обстоятельство пройдет незамеченным, т. к. за новую карту надо было платить, а денег на непредвиденные расходы у него не было, помимо этого он не считал это необходимым.
Есть документ на право жительства во Франции Петра Петровича Петрова – и этого достаточно. Ничто не изменилось, он все тот же и живет на том же самом месте, никаких бесчинств не устраивает, никому жить не мешает, за все платит аккуратно по условию, как положено, и никого не касается, если добрая торговка дешевле продает ему подгнившие яблоки.
Правда, консьержка дома от него на чай не получала, но ведь это по причине бедности, да и, справедливо говоря, за что ее вознаграждать? Никаких поручений она для него не исполняет, писем он не получает.
Гораздо рациональнее стаканчик красного. От него жить веселее: душа-то от безнадежности совсем погибает.
Живет он на чердаке, в каюте, а не в комнате, все у него подвешено, крючки под потолком, за неимением другого места. Потолок низкий, рукой подать. Висит у него одна кастрюля, рваный котелок, а больше – тряпки болтаются, потому что относительную чистоту Петр Петрович все-таки соблюдает: вытрет пол тряпкой и повесит ее над головой.
В префектуре ни с того ни с сего спросили, каким образом и по каким доказательствам в его карте вписана профессия учителя – "professeur" и где он преподавал?
Он сказал, что в течение 10 лет был преподавателем в русской гимназии, находившейся в окрестностях Парижа, что впоследствии гимназия закрылась и он, оставшись без места, принужден был прибегнуть к помощи шомажа.
"В России я был учителем математики в продолжение 20 лет, это была моя настоящая профессия".
От этого воспоминания Петр Петрович оживился, и лицо его землянистого цвета неожиданно порозовело.
Девица средних лет, с ярко-красными ногтями, что-то пробормотав себе под нос, выписывала адрес, имя, национальность – словом, все, что полагалось для апатрида.
Когда же Петров принял от нее документ, он сразу заметил, что профессия была вычеркнута, ее в карте не было, на что он вежливо обратил внимание девицы. Кинув на него пренебрежительный взгляд, она недовольным и неприятным голосом сказала: "То, что было в России, не считается, вы живете во Франции. Здесь вы были учителем в русской гимназии, что нас тоже не касается. Удивляюсь, – прибавила она, пожав плечами, – как могли вам вписать несуществующую профессию". – "Но ведь на этом основании я получаю шомаж?" – возразил Петров, ближе придвигаясь к ней. Не обращая на него больше никакого внимания, отвернувшись, она быстро стала перебирать другие бумаги своими тонкими пальцами. Новый посетитель без всякого стеснения встал между ними, настаивать было бесполезно. Потрясенный Петров направился к выходу. Выйдя из полицейского здания, прийти в себя никак не мог, губы его дрожали.
Как это возможно, вот так, взять и вычеркнуть деятельность человека, всей жизни его за 45 лет?!
Я, учитель Петр Петрович Петров, теперь стал просто каким-то безличным Петровым. Мало ли их? Фамилия распространенная. Она еще смела сказать "несуществующая профессия!". Это невероятно, недопустимо. Кого просить, к кому обратиться за защитой, за справедливостью? Так оставить нельзя! – думал он, в то же время сознавая, что никуда он не пойдет и ни к кому не обратится, – а пока шаги свои направил в "bistro" (кабак), где залпом осушил два стакана красного вина.
Очутившись на улице, плохо соображая, уже совсем сбитый с толку, потерянный, убитый, – побрел без цели, прихрамывая. Увидев вблизи скамейку, направился к ней и не сел, – рухнул в изнеможении. Стало быть, Петрова-учителя больше нет и никогда не было! Он вынул вместо платка тряпку и вытер вспотевший лоб. На голове его редели седые волосы, усы и борода торчали щетиной, щеки не были побриты. "Бывший человек", глаза его полиняли от времени, как линяют шелка. Опустив голову, сидел опустошенный, без всякой цели. Постепенно, сперва лениво, память стала отражать ему виденья прошлого, овладевала им все больше и больше. Вот он входит в класс, ученики встают, приветствуют его.
Если они и не любят его, то во всяком случае уважают за то, что он всегда с ними был справедлив, они это твердо знают, этого боятся и поэтому слушаются.
Принцип этой морали прививал им, руководствовался и пользовался им.
Он поставил его основой своей морали, считая, что остальное приложится – и отношение людей друг к другу, и честность, порядочность, благородство, даже доброжелательность. Прежде всего нужен этот хорошо и прочно построенный фундамент, дальнейшее строительство зависит от него. В этом была его непоколебимая вера, разувериться в ней было бы для него крушением, полной катастрофой, концом, смертью.
Уже много раз отстаивал он свой идеал, но не раз он обманывал его.
Время шло, он становился все более мрачным, обосабливался, стал бояться людей, все больше горбился и старел.
Чем-то надо жить, во имя чего-то!
Вернувшись на свой чердак, почему-то вспомнил старую историю – приятеля, неизвестно по какой причине повесившегося в гараже.
Он видел его, с трудом узнал; был у него открыт рот и висел посиневший язык. В эту ночь спать он не мог. Ветер задувал сквозь стеклышко люка, пугали тени тряпок, они походили на крылья каких-то причудливых птиц, готовых вот-вот улететь куда-то в невидимый мир. Вспомнилось ему и детство, отчий дом – скромный, почти бедный, добрые родители, речка, рыбная ловля, поля золотой ржи, жаркое лето. И опять вспомнил приятеля с высунутым языком, содрогнулся, зажмурил глаза, а потом зажег свечу и так оставил ее гореть до утра.
Весь день пролежал с головной болью, и эта боль заставила его на время забыться.
К вечеру встал, спустился по бесконечной лестнице и вышел на темную улицу для моциона, ноги размять. Тело его ныло, замирало сердце. Он был стар, ему перевалило за 75, слабость его происходила от хронического недоедания больше, нежели от старости, но голод перестал мучить его, он привык к нему и к тем ощущениям, которые испытывает голодный человек.
Неожиданно в жизни Петра Петровича произошло взволновавшее и обрадовавшее его происшествие. Он встретил земляка случайно в метро. Они узнали друг друга каким-то внутренним чувством бывшей когда-то близости, дружбы, и только потом физический облик напомнил о себе. Долго они вспоминали прошлое.
Проживая в том же городке, приятель его служил в банке, был женат, имел сына, белокурого мальчика, которого учил Петр Петрович. Они стали встречаться, и Петров немного отвлекся и утешился.
Однажды приятель Петрова, поднимаясь по лестнице, столкнулся с консьержкой и они разговорились: "Вы к Monsieur Petroff"? – "Да", – ответил он. "Странный человек Monsieur Petroff, – сказала она. – Il ne cause a personne, on ne sait pas ce qu'il pense. Вы знали его по России, не правда ли? Qu'est ce qu'il faisait au juste?" – "Петров? Он был дворником при школе, подметал двор и классы". За ними неожиданно, как призрак, выросла огромная фигура Петрова, приятель закусил язык, они замолчали, но Петров все слышал и направил свои шаги назад, к выходу.
Слово не воробей, вылетит – не поймаешь.
Петров пошел бродить по пустым улицам, заглядывая то в один, то в другой кабак. В каком-то бреду, хватит стакан красного – заплатит и выскочит, как ошпаренный, и так пока, наконец, соображение не вернулось к нему, пускай сквозь дурман красного вина.
Не все ли равно?
На этот раз вино не помутило его рассудка, а, наоборот, – прояснило, и мысль его стала мучительно работать, пытаясь разрешить загадку: для чего приятель его так о нем отозвался? Какая в том могла быть причина, вот именно причина?
Да, какая?
Почему и для чего ему понадобилось так унизить его, образованного человека, в глазах простой женщины, да еще француженки? За что, для чего?
Стыдился ли он своей дружбы с ним и почему? И вдруг его осенило: ну конечно стыдился! Стыдился его бедности, нищеты, рваного платья. Что же еще он наговорил ей, чтобы оправдать свою дружбу с дворником?
Домой Петров вернулся поздно, с трудом, грузно поднимаясь по лестнице на 7-й этаж, в свою каюту, беспомощно цепляясь за перила, ноги его скользили. Он был пьян. Повалившись на постель, сразу же уснул мертвым сном и так проспал часа три.
Проснулся, как встрепанный, совершенно отрезвившись, с удивительно ясной памятью и соображением. Эта память, как змея, стала впускать в него свой яд, терзать его сердце: все, все без утайки, с мельчайшими подробностями, ему разоблачать – все разочарования, все несправедливости, во всем, везде, с холодной, циничной жестокостью.
Ему казалось, что сотни игл вонзаются в тело его и наконец заколют его на смерть.
Что с ним? Пришел ли ему конец? И пускай, но только поскорее, дольше терпеть такую боль он не в силах. Если конец не наступит, он сам покончит с этой мукой. А ведь во сне, только что, не прошло и получаса, как он видел приятеля, того, который повесился, но видел живым и спросил его, как избавиться от страдания, – а он показал на горло и высунул язык – только так!
Петров вскочил, рукой нащупал ремешок, который служил ему вместо пояса.
Косой луч света, упав на пол, слабо осветил каюту.
Закрепив ремешок на крючке под потолком, сделал петлю и, просунув в нее голову, повис.
Не видя русского жильца более двух суток, консьержка поднялась и постучалась в дверь к Петрову. Несмотря на сильный и продолжительный стук, ответа не последовало.
Вызвали полицию, дверь взломали и нашли труп.