Место издания: Чужбина (сборник) - Аринштейн Леонид Матвеевич 14 стр.


– Ты вылезай быстрей… Только не очень плещись… Не дай бог, услышат… Пригласил гостей, и каких, а сам купаешься…

Неизвестно, что еще сказала бы Леля, но нетерпеливый стук заставил ее поспешить к дверям.

"Как бы выиграть время? – думала она. – Только чтобы переодеться".

Николай Аркадьевич, сидя в ванне, торопливо смывал мыло. Он больше не пел, а шептал: "Дурак… Балда… Идиот…" Все эти "лестные" эпитеты относились к нему самому. Черт его дернул пригласить дона Антонио, главного акционера предприятия, в котором наш герой работал чертежником! Всему виной, конечно, алкоголь.

Неделю тому назад был устроен ужин по случаю десятилетия основания фирмы. Стол был поставлен в виде буквы Т. Вокруг ножки были посажены служащие согласно занимаемой ими должности. Николай Аркадьевич, как недавно поступивший в фирму, сидел вместе с мелкой сошкой в самом конце. Высшие служащие расположились во главе стола. Центральное место занимал дон Антонио. Это был толстый, с обрюзгшим лицом, 50-летний мужчина. Все старались угодить ему. Даже архитектор Караско, шеф персонала, перед которым трепетали все служащие, и тот выбирал из подаваемых блюд самые лакомые куски для акционера и, каждый раз поднимаясь, доливал вином его бокал.

Дон Антонио старался быть демократичным. Изредка он обращался с короткими фразами к мелким служащим. У осчастливленного застревал кусок в горле, он вскакивал, кашлял и нес невообразимую чепуху.

Николая Аркадьевича все это злило, и он усердно пил. Совершенно неожиданно дон Антонио обратился к нему:

– Ну а вы, сеньор Байков? Довольны?

Николай Аркадьевич, развалившись на стуле, ответил:

– Как сказать. Не совсем.

Архитектор Караско, побагровев, вскочил и попытался что-то сказать, но было достаточно одного движения руки акционера, чтобы он молча сел обратно.

– Интересно, чем же вы недовольны? – удивленно спросил не привыкший к таким ответам дон Антонио.

Караско умоляюще смотрел на Николая Аркадьевича и делал рукой какие-то знаки, но тот закусил удила:

– Многое мне не нравится, дон Антонио. Не стоит говорить об этом сейчас; портить веселье. Зашли бы вы ко мне в следующую субботу, да за рюмкой водки и поговорили бы. Вряд ли вы когда-нибудь пили водку с русской закуской? А?

Наступило гробовое молчание. Сосед Николая Аркадьевича, подносивший бокал к губам, так и замер. Когда же ему показалось, что дон Антонио остановил свой взгляд на нем, то у него задрожала рука, и вино красной струйкой потекло на скатерть. Дон Антонио пожевал толстыми губами и ответил:

– Стоит подумать.

Николай Аркадьевич не мог остановиться:

– Милости просим с супругой.

– Хорошо. Спасибо.

Целую неделю в канцелярии только и говорили об этом эпизоде, подшучивали над Байковым, но никому не приходило в голову, что предложение будет принято. Вот этот грозный человек стоял перед домом Байковых, тщетно ожидая, что ему откроют дверь.

Леля приоткрыла окно и торопливо сказала:

– Секундочку, дон Антонио, – и сейчас же побежала обратно, выбежала во двор, взобралась на ящик и крикнула через забор: – Таня… Таня…

Соседями были Сперанские, испытанные друзья. В голосе у Лели было столько отчаяния, что Сперанская, бросив все, выбежала во двор. Соседки недолго шептались и сразу же бросились обратно, на ходу снимая с себя одеяния.

Сперанский удивленно открыл рот, увидев свою жену в одной комбинации. Не успел он опомниться, как оказался на улице со строгим наказом спасти друга, задержать, как знает, дона Антонио. Последние слова Тани, когда она его, отнюдь не деликатно, подталкивала к дверям, были:

– Ты врать умеешь… Вот и соври…

Комплимент нельзя сказать, чтобы был лестным, а кроме того, что соврать? Как заставить дона Антонио простоять перед дверьми 5–10 минут, чтобы дать Байковым время одеться?

Борис Иванович увидел на улице, перед домом Байковых, толстого дона Антонио, а рядом с ним прелестную брюнетку лет двадцати восьми. "Умеет выбирать толстяк", – подумал Сперанский и решительно подошел к дверям соседей.

– Не открывают! – возмущенно заговорила брюнетка. – Представляете, приглашают самого дона Антонио… Мы сейчас поедем обратно… Антонио, ты это так не оставь… Это издевательство…

Леля, одевавшаяся подле приоткрытого окна, так и замерла. "Все пропало, – с отчаянием подумала она. – Опять поиски работы. Снова неуверенность в завтрашнем дне".

– Я говорил этому упрямцу Байкову, что нельзя так, что не поймете, – услышала она спокойный голос Сперанского, – а он все твердил: "Если бы это был кто-нибудь другой, то я не решился бы, но дон Антонио – это умная личность…"

"Что за чушь он несет?" – подумала Леля. Придвинулась к щели окна и увидела, как дон Антонио задержал жену, уже влезавшую в автомобиль.

– Николай, – продолжал Борис Иванович, не зная уже, что соврать, – говорил, что то, что для обычного человека покажется странным, может быть и обидным, то не будет таким для умного человека. Дон Антонио взглянет в корень вещей. Ему не надо объяснять. Ему будет ясно, что если пригласивший его служащий не открывает дверь, то для этого должна быть какая-то причина.

Дон Антонио с улыбкой посмотрел на жену и покровительственно взял ее талию. Та же, вырываясь, зашипела:

– Какая же может быть причина, чтобы нанести такое оскорбление?

"Проклятая баба", – с тоской подумал Сперанский, а вслух:

– Я не должен был бы это говорить. Это… – тут он немного замялся, – это русский обычай. – И радостно продолжал: – это самая высокая честь, которую можно оказать гостью.

– Странно, – ответила брюнетка, – а у нас наоборот.

"Чтоб ты сдохла, ведьма!" – подумал Борис Иванович, а продолжил с любезной улыбкой:

– В России все наоборот. Например, если бы вы сейчас оказались там, то вашему мужу пришлось бы пережить много неприятных минут.

– Почему? – удивилась дама.

– Потому что у вас, как у замужней женщины, обручальное кольцо на левой руке. Там на этой руке кольца носят только невесты. Сразу же нашлось бы масса охотников отбить такую прелестную женщину…

Брюнетка залилась веселым смехом.

"Мерзавец! Опять стал ухаживать, а помогает. Спасибо, – лихорадочно думала Леля. – Только бы Таня не услышала, а то будет скандал".

– Мне не совсем понятен этот обычай, – вмешался в разговор дон Антонио. – Чем вы его объясняете?

– Он совсем логичен… – начал было Сперанский и замялся. "Что тут соврешь?" – с тоской подумал он. Его выручила Леля. За этот короткий срок она успела не только переодеться, снять папильотки, но даже и намазаться. Правда, одна бровь была нарисована выше другой и рисунок губ был несимметричен.

Борис Иванович вошел в дом последним. Он любил вкусно поесть и предвкушал изысканные блюда, которые перепадут на его долю, по случаю приезда такого важного гостя. Увы, ему не удалось даже присесть. Леля с милой улыбкой предложила пройти вовнутрь квартиры. Там его ждал Николай Аркадьевич. Он был в одной рубахе. Волосы были растрепаны. Не здороваясь, он зашептал:

– Я обещал водку, а дома ни капли! У тебя есть?

– Откуда? Вчера с тобой же выпили!

– Знаешь, выручи. Купи спирту.

– Хорошо, – согласился Сперанский и направился было обратно.

– Что ты! – воскликнул Байков. – Неудобно! Твой уход будет похож на намек, что и им пора собираться восвояси. Полезай через забор.

Сперанскому было за пятьдесят. Никогда он гимнастом не был. Забор же был метра два высотой. Он попробовал было отнекиваться, но чего только не сделаешь для друга.

– Ты влезай на ящик. С него мне на плечи. Затем на забор, – командовал Николай.

Борис Иванович взгромоздился на ящик. Ухватился руками за верх забора и с сомнением посмотрел на Байкова. Тот был худощав и не оставлял впечатления силача. Кряхтя, Сперанский подтянулся на руках и, задрав высоко ногу, поставил ее на плечо другу. Он почувствовал, как закачалась его живая подпора.

– Ты не задерживайся, – зашипел Николай. – Мне же больно.

Борис Иванович всей тяжестью навалился на друга и поднял вторую ногу. С ужасом ощутил, что Николай стал оседать. Он оказался не в состоянии выдержать тяжести почти стокиловой туши. Колени у него согнулись.

Сперанский взвизгнул совсем женским голосом: "Держись!" – и они покатились на землю…

В столовой, окно которой выходило во двор, Леля старалась развлечь гостей. Она разлила по бокалам вермут и только собиралась произвести тост, как со двора послышались какие-то подозрительные шорохи. Гости стали тревожно прислушиваться. Леля знала, что это были ее муж и его друг. С милой улыбкой она бросилась к патефону и поставила первую попавшуюся пластинку.

– Вам будет интересна русская музыка, – сказала она, немного заикаясь.

Бравурные звуки марша из оперы "Аида" заполнили комнату. Дон Антонио от неожиданности вздрогнул и проговорил:

– Так это же не русская.

Леле ответить не удалось. Грохот падающих тел, дикий визг Сперанского и ругань Николая заглушили даже музыку. Дон Антонио бросился было к окну, но Леле удалось его задержать.

– Не обращайте внимания. Это наши соседи. Знаете, супружеская пара. Они часто ссорятся, – волнуясь, стала она объяснять.

– Но слышно два мужских голоса, – заметила брюнетка.

– Она очень мужеподобна, – врала, не стесняясь, хозяйка, – поэтому у них и ссоры.

Похоже было на то, что после падения наши герои потеряли всякое чувство осторожности. Со двора ясно доносилась ругань Николая и оханье Сперанского. Похоже было на то, что он сильно разбился.

– Я не могу этого допустить! – заволновался дон Антонио. – Он избивает эту бедную женщину. Слышите, как она стонет?

– Что вы! – с ужасом воскликнула Леля. – Она всегда так. Знаете, это она нарочно, чтобы разжалобить мужа. Сейчас они успокоятся. – И прибавила с кокетливой улыбкой: – Вы должны были бы знать женские уловки.

Дон Антонио с сомнением посмотрел на хозяйку, но сел снова.

– Не зная этого мужчину, мне его делается жалко, – сказала гостья. – Тоже выбрал себе жену. Голос у нее похож на бас и к тому же препротивный. Наверное, она похожа на бочку.

– Вы ошибаетесь, – ответила Леля, у нее заговорил дух противоречия. – Это очаровательное создание, только голос…

Леле не удалось договорить. Голос ее мужа раздался под самым окном:

– Борис, полезай на подоконник и оттуда сигай через забор.

– Да как я на него влезу? – плачущим голосом ответил Сперанский.

– А я тебя подсажу.

– Не получится, – застонал Борис.

– Ну, я первый, – решил Николай Аркадьевич.

Послышались шорохи, и что-то стукнуло об стекло окна. Тяжелая занавеска не позволяла увидеть того, что происходило снаружи. На лице у дона Антонио был написан не то страх, не то удивление. Брюнетка, указывая пальцем по направлению к окну, произнесла жалобным голосом:

– Они здесь, под вашим окном!

– Нет! Ничего подобного, – немного заикаясь, ответила Леля. – Это резонанс, акустика.

Байков залез уже на подоконник, присел на корточки и протянул руки Сперанскому. Тот понял. Что произошло дальше, никто толком не знал. Похоже было на то, что Николай Аркадьевич уперся спиной в оконную раму. Та не выдержала и распахнулась. Потеряв точку опоры, Байков повалился вовнутрь комнаты и упал, запутавшись в занавеске.

Брюнетка с диким визгом вскочила на диван. Дон Антонио схватил стоявшую на столе бутылку и взмахнул ею, готовясь к защите. В окне показалась голова Бориса Ивановича, и он успокаивающе сказал:

– Не беспокойтесь: это хозяин дома.

Через несколько минут все выяснилось. Дон Антонио долго, с повизгиваниями, хохотал и никак не мог успокоиться. Достаточно было какого-нибудь слова или движения, чтобы вызвать у него неудержимый, до слез, смех. Ужин, наскоро приготовленный дамами, прошел в веселой, товарищеской атмосфере.

После этого приключения дон Антонио и его жена стали друзьями Байковых.

В. Андерс. Современник (Торонто). № 11. 1965. Май. Чили

Расея

Стояла поздняя осень, в том году особенно погожая: уже засеребрились по отжившей траве первые утренние заморозки при ясных, солнечных днях.

С деревьев облетали последние листья и, гонимые ветром, сухие и скоробленные, звенели своеобразными осенними бубенцами и шелестели шелковым шелестом, занесенные ветром на платформу нашей железнодорожной станции, – шелестели тем удивительным шелестом, который хочется все слушать и слушать, как легчайшую поступь пришедшей осени.

На платформе было пустынно; большие двусторонние часы, висевшие на металлическом узорчатом кронштейне, теперь с обеих сторон были заклеены поперек разбитых стекол полосами пожелтевшей бумаги и отдыхали от своей работы в течение всех этих трех жестоких и страшных лет, то есть отдыхали с того самого дня, когда до нас добралась революция и один из ее вершителей – просто так, ради шутки, – выстрелил из винтовки, попав в циферблат часов, между двумя, сразу беспомощно повисшими, стрелками, так и висящими все три года.

По этой простой причине невозможно было определить – который час, но по стлавшейся осенней – в свежем сумраке – мгле было очевидно, что время клонилось к вечеру.

Облупившимися от времени деревянными скамьями, расставленными по платформе, никто не пользовался; случайные одиночные пассажиры, ожидавшие поездов, которые ходили не по расписанию, а как Бог на душу положит, ожидали в ободранном со времени революционного переворота и нетопленом станционном зале; наши места – не хлебные, производящие хлеб, а потребляющие – поэтому к нам не заворачивал поток мешочников, забивших все железнодорожные пути на юг, – и поэтому с каждым днем на нашем вокзале уезжающих и приезжающих становилось все меньше и меньше.

В дальнем конце платформы со стороны прибывающих поездов уже час, другой, третий сидела на скамейке древняя старуха.

Поезда приходили, уходили, платформа оживала, чтобы сиять, замереть и опустеть, а старуха все сидела и сидела, не меняя места и позы.

В ногах у нее стоял заношенный холщовый мешок – такой, в каких пригородные молочницы возили в город в прежние времена бидоны с молоком, наполняя в городе свои мешки хлебом и прочей снедью. Время от времени, сняв с жилистой коричневой руки бордовую варежку, старуха непослушными морщинистыми, с подагрическими наростами на суставах пальцами расколупывала узел на мешке, запускала в него трясущуюся руку, что-то вынимала, подносила к ввалившемуся в морщинистую кожу дряблых щек рту и долго жевала; каждые пять минут утирала концом несвежего и полинялого – желтого с узором – головного платка набегавшие на старческие глаза слезы.

Изредка по платформе проходили железнодорожные служащие, солдаты дежурившего при станции продотряда, "для оформления конфискаций" случайно завезенных сюда муки, печеного хлеба или круп, проходил молодой – в красной фуражке с серебряными галунами по черному околышу – дежурный по станции; все они уже давно заприметили старуху, искоса поглядывали на нее, но никто с нею не заговаривал, ни о чем ее не спрашивал, а она по-прежнему молча сидела, словно никого и ничего не видя, жуя ввалившимся ртом.

Казалось, ей не было холодно сидеть на сквозном ветру; казалось, ей были безразличны приходы и отходы поездов; казалось, было безразлично и то, что уже кончался день, наступал вечер и что через несколько часов наступит ночь; старуха все сидела и сидела, словно она никуда не ехала и не шла, словно ей было безразлично все, даже самое время.

Станционный кассир, проходя уже несколько раз мимо старухи, тоже приметил ее и, наконец, возвращаясь в третий или четвертый раз, с участием спросил ее:

– Куда, бабушка, едешь?

– Некуда мне путь держать, соколик, некуда, – прошамкала в ответ старуха.

– Здешняя ты?

– Нет, не здешняя, батюшка.

Кассир остановился, заложил руки в обшарпанные по краям карманы форменной тужурки.

– Та-ак. Может, приехала откуда?

– Приехала, приехала поутру, – сиповатым голосом ответила старуха.

– Из каких краев будешь?

– Отколь приехала, оттоль и приехала… А тебе-то, соколик, нешто не все одно? – спросила старуха и концом головного платка стерла набежавшие на глаза очередные слезы.

– Мне-то, и верно, все равно, да сидишь-то ты тут с самого утра, а уж скоро к ночи дело… К кому приехала?

– Ни к кому, родной.

– Ну, может, по делу какому, а?

– А каких же делов-то у такой старухи, как я? – тихо прошамкала в ответ собеседница.

– Ф-фу-у! – с шумом выпустил изо рта воздух кассир. – Странная ты, бабушка…

– Странная, говоришь? Оченно странная, вон – и странничаю странная-то… Только чего ж ты тогда, мил-человек, к странной-то привязался? Я тебе не помеха, ты мне не помеха, ни у меня делов к тебе, ни у тебя делов ко мне нету.

Кассир резко повернулся и пошел быстрыми шагами к станционному зданию.

Вскоре, осведомленный кассиром о странной старухе на платформе, появился дежурный по станции: он важным, медленным шагом приблизился к ней и остановился перед нею.

– Здрасьте, мамаша, – сказал он развязным тоном и чрезмерно весело, покачиваясь на тонких длинных ногах с носков высоких сапог на каблуки и обратно, и почему-то быстро сбил правой рукой на самый затылок красную форменную фуражку, из-под козырька которой выбивался примятый кок волос.

– Здравствуй, соколик, – почти приветливо сказала старуха.

– Отдыхаете? – осведомился дежурный, все так же покачиваясь на ногах.

– От чего отдыхать-то, родимый, да и не время отдыхать, отдыху-то таперь никому, почитай, нет; в гробу, Бог даст, отдохну, когда время придет.

– Все это резонно-с, мамаша; даже очень вы это резонно заметили-с, – согласился дежурный. – Куда же направляетесь?

– А никуды, мил-человек, не направляюсь.

– Как же так возможно? Скоро ночь подойдет, переночевать где-то надо же вам.

– Для старой да для странной везде найдется место. Найдется. Аль прогонишь?

– Платформа, мамаша, вроде как железнодорожная путь (русские железнодорожники младших должностей это слово часто употребляли в женском роде), а на пути в ночное время посторонним находиться не полагается, – сбил фуражку набок дежурный энергичным жестом, освободил примятый козырьком кок и несколько раз перекачнулся на ступнях ног.

– Не полагается… – задумчиво и недовольно повторила старуха. – Строгий ты, мил-человек, даром что молодой, а строгий уже, да не напужал ты меня, не… Ишь, шапку этого проклятущего цвету одел и начальник, значит… Много нонче красных начальников, много строгих, много у их завсегда все не полагается. А ежели не полагается, – смягчилась сразу старуха, – я и сама уйду, гнать тебе меня не придётцы.

– Куда же ты пойдешь?

– Гонишь, а еще спрашиваешь. Это, сокол ясный, мое дело, это, мил-человек, я сама знаю и докладывать тебе не буду.

Перекачнулся еще раз на больших ступнях молодой дежурный по станции, поправил выбившийся из-под фуражки непослушный кок русых волос, пожал в недоумении плечами и ушел.

Совсем смерклось.

В те годы городская электрическая станция не работала, горожане вечерами сидели по домам с чадившими самодельными керосиновыми коптилками, так как керосина в продаже не было и нужно было предельно экономить горючий материал; поэтому-то и на железнодорожной станции, как смеркнется, пользовались для освещения старинными масляными фонарями.

Назад Дальше