Место издания: Чужбина (сборник) - Аринштейн Леонид Матвеевич 16 стр.


Марья Артемьевна немножко как будто удивилась, но удивления своего не выказала.

Словом, все обещало идти как по маслу и началось действительно хорошо.

Бывший муж принес конфеты. Это было так мило, что она невольно шепнула ему:

– Мерси, котик.

Второй представитель прошлого, Сергей Николаич, принес фиалки, и это было так нежно, что она и ему невольно шепнула:

– Мерси, котик.

Вовочка ничего не принес и так мило сконфузился, видя эти подарки, что она от разнеженности чувств шепнула и ему тоже:

– Мерси, котик.

Ну, словом, все было прелестно.

Конечно, Андрей Андреич покосился на фиалки Сергея Николаича – но это было вполне естественно. А Сергея Николаича покоробило от конфет Андрея Андреича – и это было вполне понятно. Разумеется, Алексею Петровичу были неприятны и цветы, и конфеты – но это вполне законно. Вовочка надулся – но это так забавно!

Пустяки – пусть поревнуют. Тем веселее, тем ярче.

Она чувствовала себя веселой пчелкой, королевой улья среди гудящих любовью трутней.

Сели за стол.

Зеленые щи с ватрушками. Коньяк, водка. Все разогрелись, разговорились.

Марья Артемьевна, розовая, оживленная, думала:

"Какая чудесная была у меня мысль позвать именно этих испытанных друзей. Все они любят меня и ревнуют, и это общее их чувство ко мне соединяет их между собой".

– А ватрушки сыроваты, – вдруг заметил Алексей Петрович, представитель настоящего, и далее многозначительно поднял брови.

– Н-да! – добродушно подхватил бывший муж. – Ты, Манюрочка, уж не обижайся, а хозяйка ты никакая.

– Ну-ну, нечего, – весело остановила их Марья Артемьевна. – Вовсе они не так плохи. Я ем с большим удовольствием.

– Ну, это еще ничего не значит, что вы едите с удовольствием, – довольно раздраженно вступил в разговор Сергей Николаич, тот самый, из-за которого произошел развод. – Вы никогда не отличались ни вкусом, ни разборчивостью.

– Женщины вообще, – вдруг вступил в разговор Вовочка, запнулся, покраснел и смолк.

– Ну, господа, какие вы, право, все сердитые! – рассмеялась Марья Артемьевна.

Ей хотелось поскорее оборвать этот нудный разговор и наладить снова нежно-уютную атмосферу. Но не тут-то было.

– Мы сердитые? – спросил бывший муж. – Обычная, женская манера сваливать свою вину на других. Подала сырое тесто она, а виноваты мы. Мы, оказывается, сердитые.

Но Марья Артемьевна все еще не хотела сдаваться.

– Вовочка, – сказала она, кокетливо улыбаясь представителю будущего. – Вовочка, неужели и вы скажете, что мои ватрушки нельзя есть?

Вовочка, под влиянием этой нежной улыбки, уже начал было и сам улыбаться, как вдруг раздался голос Алексея Петровича:

– Мосье Вовочка слишком хорошо воспитан, чтобы ответить вам правду. С другой стороны, он слишком культурен, чтобы есть эту ужасную стряпню. Надеюсь, дорогая моя, вы не обижаетесь?

Вовочка нахмурился, чтобы показать сложность своего положения. Марья Артемьевна заискивающе улыбнулась всем по очереди, и обед продолжался.

– Ну вот, – бодро и весело говорила она. – Надеюсь, что этот матлот из угрей заставит вас забыть о ватрушках.

Она снова кокетливо улыбалась, но на нее уже никто не обращал внимания. Бывший муж заговорил с Алексеем Петровичем о банковских делах. Разговор их заинтересовал Сергея Николаича так сильно, что хозяйке пришлось два раза спросить у него, не хочет ли он салата. В первый раз он ничего не ответил, а на второй вопрос буркнул:

– Да ладно, отстань!

Эту неожиданную реплику услышал Вовочка, покраснел и надулся.

Марья Артемьевна почувствовала, что ее будущее в опасности.

– Вовочка, – тихонько сказала она, – вам нравится мое жабо? Я его надела для вас.

Вовочка чуть-чуть покосился на жабо, буркнул:

– Толстит шею.

И отвернулся.

Ничего нельзя было с ним поделать.

А те трое окончательно сдружились. Хозяйка совершенно перестала для них существовать. На ее вопросы и потчеванье они не обращали никакого внимания, и раз только бывший муж спросил, нет ли у нее минеральной воды, причем назвал ее почему-то Сонечкой и даже сам этого не заметил.

Они, эти трое, давно уже съехали с разговора о банковских делах на политику и очень сошлись во взглядах. Только раз скользнуло маленькое разногласие – Андрей Андреич слышал от одного француза, что большевики падут в сентябре, а Сергей Николаич знал сам от себя, что они должны были пасть еще в прошлом марте, но по небрежности и безалаберности, конечно, запоздали.

С политики переехали на анекдоты, которые рассказывали друг другу на ухо и долго громко хохотали.

Потом им надоело шептаться, и Андрей Андреич сказал Марье Артемьевне:

– А вы, душечка, пошли бы на кухню и присмотрели бы за кофе, а то выйдет как с ватрушками. А мы бы здесь пока поговорили. Удивляюсь, как вы сами никогда ни о чем не догадываетесь.

И все на эти слова одобрительно загоготали.

Марья Артемьевна, очень обиженная, ушла в спальню и чуть-чуть всплакнула.

Когда она вернулась в столовую, оказалось, что гости уже встали и, отказавшись от кофе, куда-то очень заторопились.

– Мы хотим еще пройти на Монпарнас, куда-нибудь в кафе, подышать воздухом, – холодно объяснил хозяйке Алексей Петрович и глядел куда-то мимо нее.

Весело и громко разговаривая, стали они спускаться с лестницы.

– Вовочка! – почти с отчаянием остановила Марья Артемьевна своего дансера. – Вовочка, еще рано! Останьтесь!

Но Вовочка криво усмехнулся и пробормотал:

– Простите, Марья Артемьевна, было бы неловко перед вашими мужьями.

И бросился вприскочку вниз по лестнице.

Н. А. Тэффи. О любви. Париж, 1946

Мудрый человек

Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.

Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.

Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки – духами.

Торгует плохо. Убеждает неубедительно:

– Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франчков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут, так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.

– Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.

Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимал, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости.

– Фамилия наша Вурюгин. Не Ворюгин, как многие позволяют себе шутить, а именно Вурюгин, от совершенно неизвестного корня. Жили мы в Таганроге. Так жили, что ни один француз даже в воображении не может иметь такой жизни. Шесть лошадей, две коровы. Огород, угодья. Лавку отец держал. Чего? Да все было. Хочешь кирпичу – получай кирпичу. Хочешь постного масла – изволь масла. Хочешь бараний тулуп – получай тулуп. Даже готовое платье было. Да какое! Не то что здесь – год поносил, все залоснится. У нас такие материалы были, какие здесь и во сне не снились. Крепкие, с ворсом. И фасоны ловкие, широкие, любой артист наденет – не прогадает. Модные. Здесь у них насчет моды, надо сказать, слабовато. Выставили летом сапоги коричневой кожи. Ах-ах! во всех магазинах, ах-ах, последняя мода. Ну, я хожу, смотрю да только головой качаю. Я такие точно сапоги двадцать лет тому назад в Таганроге носил. Вон когда. Двадцать лет тому назад, а к ним сюда мода только сейчас докатилась. Модники, нечего сказать.

А дамы как одеваются! Разве у нас носили такие лепешки на голове? Да у нас бы с такой лепешкой прямо постыдились бы на люди выйти. У нас модно одевались, шикарно. А здесь о моде понятия не имеют.

Скучно у них. Ужасно скучно. Метро да синема. Стали бы у нас в Таганроге так по метро мотаться? Несколько сот тысяч человек ежедневно по парижским метро проезжает. И вы станете меня уверять, что все они по делу ездят? Ну, это, знаете, как говорится, ври, да не завирайся. Триста тысяч человек в день и все по делу! Где же эти их дела-то? В чем они себя оказывают? В торговле? В торговле, извините меня, застой. В работах тоже, извините меня, застой. Так где же, спрашивается, дела, по которым триста тысяч человек день и ночь, вылупя глаза, по метро носятся? Удивляюсь, благоговею, но не верю.

На чужбине, конечно, тяжело и многого не понимаешь. Особливо человеку одинокому. Днем, конечно, работаешь, а по вечерам прямо дичаешь. Иногда подойдешь вечером к умывальнику, посмотришь на себя в зеркальце и сам себе скажешь:

– Вурюгин, Вурюгин! Ты ли это богатырь и красавец? Ты ли это торговый дом? И ты ли это шесть лошадей, и ты ли это две коровы? Одинокая твоя жизнь, и усох ты, как цветок без корня.

И вот должен я вам сказать, что решил я как-то влюбиться. Как говорится – решено и подписано. И жила у нас на лестнице в нашем отеле "Трезор" молоденькая барынька, очень милая и даже, между нами говоря, хорошенькая. Вдова. И мальчик у нее был пятилетний, славненький. Очень славненький был мальчик.

Дамочка ничего себе, немножко зарабатывала шитьем, так что не очень жаловалась. А то знаете – наши беженки – пригласишь ее чайку попить, а она тебе, как худой бухгалтер, все только считает да пересчитывает: "Ах, там не заплатили пятьдесят, а тут недоплатили шестьдесят, а комната двести в месяц, а на метро три франка в день". Считают да вычитают – тоска берет. С дамой интересно, чтобы она про тебя что-нибудь красивое говорила, а не про свои счеты. Ну а эта дамочка была особенная. Все что-то напевает, хотя при этом не легкомысленная, а, как говорится, с запросами, с подходом к жизни. Увидела, что у меня на пальто пуговица на нитке висит, и тотчас, ни слова не говоря, приносит иголку и пришивает.

Ну я, знаете ли, дальше – больше. Решил влюбляться. И мальчик славненький. Я люблю ко всему относиться серьезно. А особенно в таком деле. Надо умеючи рассуждать. У меня не пустяки в голове были, а законный брак. Спросил, между прочим, свои ли у нее зубы. Хотя и молоденькая, да ведь всякое бывает. Была в Таганроге одна учительница. Тоже молоденькая, а потом оказалось – глаз вставной.

Ну, значит, приглядываюсь я к своей дамочке и совсем уж, значит, все взвесил.

Жениться можно. И вот одно неожиданное обстоятельство открыло мне глаза, что мне, как порядочному и добросовестному, больше скажу – благородному человеку, жениться на ней нельзя. Ведь подумать только – такой ничтожный, казалось бы, случай, а перевернул всю жизнь на старую зарубку.

И было дело вот как. Сидим мы как-то у нее вечерком, очень уютно, вспоминаем, какие в России супы были. Четырнадцать насчитали, а горох и забыли. Ну и смешно стало. То есть смеялась-то, конечно, она, я смеяться не люблю. Я скорее подосадовал на дефект памяти. Вот, значит, сидим, вспоминаем былое могущество, а мальчонка тут же.

– Дай, – говорит, – маман, карамельку.

А она отвечает:

– Нельзя больше, ты уже три съел.

А он ну канючить – дай да дай. А я говорю, благородно шутя:

– Ну-ка пойди сюда, я тебя отшлепаю.

А она и скажи мне фатальный пункт:

– Ну, где вам! Вы человек мягкий, вы его отшлепать не сможете.

И тут разверзлась пропасть у моих ног. Брать на себя воспитание младенца как раз такого возраста, когда ихнего брата полагается драть, при моем характере абсолютно невозможно. Не могу этого на себя взять. Разве я его когда-нибудь выдеру? Нет, не выдеру. Я драть не умею. И что же? Губить ребенка, сына любимой женщины.

– Простите, – говорю, – Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем. Потому что я вашему сыну настоящим отцом и воспитателем быть не смогу. Я не только что, а прямо ни одного разу выдрать его не смогу.

Говорил я очень сдержанно, и ни одна фибра на моем лице не дрыгала. Может быть, голос и был слегка подавлен, но за фибру я ручаюсь.

Она, конечно, – ах, ах! Любовь и все такое, и драть мальчика не надо, он, мол, и так хорош.

– Хорош, – говорю, – хорош, а будет плох. И прошу вас, не настаивайте. Будьте тверды. Помните, что я драть не могу. Будущностью сына играть не следует.

Ну, она, конечно, женщина, конечно, закричала, что я дурак. Но дело все-таки разошлось, и я не жалею. Я поступил благородно и ради собственного ослепления страсти не пожертвовал юным организмом ребенка.

Взял себя вполне в руки. Дал ей поуспокоиться денек-другой и пришел толково объяснить.

Ну, конечно, женщина воспринять не может. Зарядила "дурак да дурак". Совершенно неосновательно.

Так эта история и покончилась. И могу сказать – горжусь. Забыл довольно скоро, потому что считаю ненужным вообще всякие воспоминания. На что? В ломбард закладывать, что ли?

Ну-с и вот, обдумавши положение, решил я жениться. Только не на русской, дудки-с. Надо уметь рассуждать. Мы где живем? Прямо спрашиваю вас – где? Во Франции. А раз живем во Франции, так, значит, нужно жениться на француженке. Стал подыскивать.

Есть у меня здесь один француз знакомый, Мусью Емельян. Не совсем француз, но давно тут живет и все порядки знает.

Ну вот, этот мусью и познакомил меня с одной барышней. На почте служит. Миленькая. Только, знаете, смотрю, а фигурка у нее прехорошенькая. Тоненькая, длинненькая. И платьице сидит как влитое.

Эге, думаю, дело дрянь!

Нет, говорю, эта мне не подходит. Нравится, слов нет, но надо уметь рассуждать. Такая тоненькая, складненькая, всегда сможет купить себе дешевенькое платьице – так за семьдесят пять франков. А купила платьице – так тут ее дома зубами не удержишь. Пойдет плясать. А разве это хорошо? Разве я для того женюсь, чтобы жена плясала? Нет, говорю, найдите мне модель другого выпуска. Поплотнее. И можете себе представить – живо нашлась. Небольшая модель, но эдакая, знаете, трамбовочка кургузенькая, да и на спине жиру, как говорится, не купить. Но в общем ничего себе и тоже служащая. Вы не подумайте, что какая-нибудь кувалда. Нет, у ней и завитушечки, и плоечки, и все как и у худеньких. Только, конечно, готового платья для нее не достать.

Все это обсудивши да обдумавши я, значит, открылся ей в чем полагается, да и марш в мэри.

И вот примерно через месяц запросила она нового платья. Запросила нового платья, и я очень охотно говорю:

– Конечно, готовенькое купить?

Тут она слегка покраснела и отвечает небрежно:

– Я готовые не люблю. Плохо сидят. Лучше купи мне материю синенького цвета, да отдадим сшить.

Я очень охотно ее целую и иду покупать. Да будто бы по ошибке покупаю самого неподходящего цвета. Вроде буланого, как лошади бывают.

Она немножко растерялась, однако благодарит. Нельзя же – первый подарок, эдак и отвадить легко. Тоже свою линию понимает.

А я очень всему радуюсь и рекомендую ей русскую портниху. Давно ее знал. Драла дороже француженки, а шила так, что прямо плюнь да свистни. Одной клиентке воротничок к рукаву пришила, да еще спорила. Ну вот, сшила эта самая кутюрша моей барыньке платье. Ну, прямо в театр ходить не надо, до того смешно! Буланая телка, да и только. Уж она, бедная, и плакать пробовала, и переделывала, и перекрашивала – ничего не помогло. Так и висит платье на гвозде, а жена сидит дома. Она француженка, она понимает, что каждый месяц платья не сошьешь. Ну вот, и живем тихой семейной жизнью. И очень доволен. А почему? А потому, что надо уметь рассуждать.

Научил ее голубцы готовить.

Счастье тоже само в руки не дается. Нужно знать, как за него взяться.

А всякий бы, конечно, хотел, да не всякий может.

Н. А. Тэффи. О любви. Париж, 1946

Маша Лескова

Хотя она и любила меня нежно, я был, увы, почти уверен, что чувство ее не сможет устоять перед некоторыми опасными соблазнами…

"Манон Леско"

Когда ее кавалер де Грие уехал с очередной партией беженцев в Америку, она затосковала смертно. Расскажу только один из эпизодов этой тоски – их было много, на целый роман! Потому что Маше, или Машеньке, как ее все называли, было девятнадцать, она была хороша собой, и романы жужжали подле нее, как осы вокруг забытой на солнечном дачном столе баночки с вареньем в розовых липких потеках из-под неплотной крышки. Добавлю еще, что без этого обожающего жужжания вокруг Маша жить не могла. Было бы мне десятью годами поменьше – я жужжал бы подле нее тоже. А на месте кавалера де Грие, которого звали Васькой, нипочем бы не уехал раньше, а только дождавшись, когда и она, в свою очередь, получит визу, чего бы это ни стоило…

Ждать визы ей оставалось примерно с месяц. По Васькиной просьбе устроил я ей небольшую работку – подсчитывать пустышки и выигрыши в одной лотерее, – работку в части "жужжания" вполне безопасную, потому что брали на нее одних девчонок; к сожалению – на три только дня в неделю. Вечерами же она постоянно бывала у нас.

Не в пример большинству жен, моя жена стойко переносила впечатление, которое производила Маша на наш впечатлительный пол. Хотя бы одни только глаза ее, цвета только что лопнувших, дымчатой зелени почек, – тронутые краской стрельчатые ресницы огораживали эту весеннюю зелень, как палисадник.

Приходя, Маша пила с нами чай; потом, забравшись с ногами в качалку, читала русские книжки, выпрошенные для нее у знакомых, или, вытянув из-под кратчайшей юбки ноги, о которых я лучше уж ничего не скажу, слушала, раскачиваясь, как я ее занимал. Слушала со снисходительной улыбкой балованной дочки, которой показывают тряпочные игрушки: иногда, впрочем, и – с жертвенной готовностью согреться тем почти неуловимым "жужжанием", которое все-таки и от меня исходило, когда я смотрел на нее и вертелся около. Я перепоказал ей все старые фокусы и рассказал все, какие знал, анекдоты, спотыкаясь уже то и дело о неподходяще соленые: мне хотелось привадить ее к нам в оставшийся до отъезда месяц и отвлечь от других способов убивать вечерние досуги.

– Ты уверен, что делаешь это для Васи? – спрашивала, подняв брови, жена…

В нашем же доме, через площадку, жил Грей.

Черт его знает, почему выбрал себе здесь такое крылатое прозвище этот пятидесятилетний толстяк из провинциальных актеров, ходивший вразвалочку, жирным зобом вперед, как ходят пингвины, – дома, на родине, в его паспорте стояла, я уверен, самая затрапезная фамилия. В голодные послевоенные годы он спекулировал фальшивыми продовольственными карточками, теперь – продавал фальшивые камни. До сих пор не пойму, не терпел я его только за Машу или – за странную, ни через что, кроме разве что блуда, непроцеженную смесь разных качеств, с миру по нитке, составлявшую его тип. Он ловил Машу в тот самый месяц в свою похотливую паутину, как паук мушку. Я почти запретил ему приходить к нам без какой-либо стоящей надобности.

Назад Дальше