Место издания: Чужбина (сборник) - Аринштейн Леонид Матвеевич 17 стр.


Он все-таки пришел. В самый, пожалуй, критический вечер, когда Маша с пронзающей мое сердце виноватой улыбкой то и дело зевала в наспех собранный горсточкой розовый маникюр, а я, в поисках развлекательных тем, истощился вконец.

– Попробуй походить на руках – ты ведь занимался в юности акробатикой! – шепнула жена, – и тут как раз позвонили.

– По делу, по делу… – заворковал Грей уж с порога, обслюнив сперва женину ручку, а потом и Машину, особенно вслух и противно. – Касательно Машеньки… Для нее наклевывается один интереснейший гешефт…

– Она что, поручила вам разыскивать для нее гешефты? – спросил я.

– Что-то особенное! – торопился он, представившись, что не слышал вопроса. – Ателье мод. Русская директриса, приятельница, так сказать… Ищет помощниц. И не просто смазливеньких, но сшибающих с ног. Извините, цыпочка, я предложил вас…

Он повернул к Маше кресло и наезжал сейчас на ее качалку, как танк. Мне видна была только желтая плешь и пониже – багровая жирная складка на шее.

– А какие наряды, Боже ты мой, какие наряды! Понятное дело, и гонорар… Моденшау, банкет заключительный, пресса… Перспективы немалые!..

У него был подход: вместе с "жужжанием", Маша обожала всякую попышней к нему декорацию – люстры, бело-пиджачных лакеев, свист разлетающегося шелка, ресторанную музыку… Увы! за вскинутыми навстречу этому удаву ресницами весенняя зелень – я видел – ожила и взблестнула, словно поддутая ветром.

– Машины перспективы – через месяц за океан, где ее кое-кто дожидается, – сказал я. – Другие пока ни к чему.

– Не скажите, не скажите, дорогуша! Что там – за океан! синица в небе… А тут ведь и на экран выскочить можно. Кто дожидается – пусть себе его подождет!.. Так как же, цыпочка?

– Я не знаю…

– К слову сказать, – пускаю я в ход вдруг подвернувшийся под руку козырь, – вы не забыли, Маша, что на той неделе Васино рождение?

В двух зеленых палисадниках, обращенных теперь на меня, – смятение, почти листопад.

– Верно, на той неделе… Мы с ним почти в один день родились, с вашим Васей, – говорит жена.

Я записываю на ее конто эту неожиданную поддержку, хоть и недоумеваю, чем объяснить. Вероятно, ей, как и мне, противна эта складка на шее, похожая на злокачественную опухоль.

– Да, конечно же, рождение… Я чуть не забыла!

– Один знакомый летит на днях в Нью-Йорк, можно бы передать с ним письмо или даже подарок.

– Да, конечно, подарок… Хотя…

– Могу я служить?..

Короткие пальцы Грея, я вижу, лезут в боковой карман, где бумажник, – я обхожу его кресло и пристально смотрю ему в переносицу. Он прячет руку. Рядом, в зеленых глазах – теперь мечтательно-влажная дымка и штиль. Грей понимает, что атака отбита.

– Да, да… я непременно хочу – подарок! Обязательно!

Вася мой, Василек…

Целых два дня носимся мы по подарочным и другим магазинам. Головоломка, наконец, решена: портсигар! Обсужено все: форма, вес, материал, инкрустации, даже приятный, со звоном, щелк растворной пружинки… Граверу заказана надпись, тонкой вязи и нежности, от которой и посейчас где-то щемит у меня: "Васеньке от когда-то любимой им Маши Л.". Почему от "когда-то" – она не знает сама, но настаивает… Цена всему, вместе с надписью, трехзначная. Чтобы подогнать к ней скудные Машины накопления, беру аванс за статью в газетке, в которой давно обещал себе не печататься. Дома, как водится, конспирация не удается.

– Ты уверен, что хлопочешь для Васи? – спрашивает жена.

И еще один вечер. Маша снова у нас. Где-то, в запазушном тайнике, конвертик с трехзначной суммой, чтобы забрать назавтра заказ, и другой – с Васькиным только что полученным письмом – дурацким письмом на шести листах папиросной бумаги, пересыпанных через каждую строчку тревожными "Любишь ли?". У него, Васьки, уже квартира – ванная, газ, телефон; он ждет… – в конце подробнейшая – противно читать – дислокация направляемых в Машин адрес поцелуев. Соответственно всему этому за столом – слезливо-восторженное настроение, вздохами за океан. Подлаживаясь под него, я – так, чтобы что-нибудь только сказать, – непростительно брякаю:

– А ведь можно бы даже ему позвонить…

Боже ты мой, какой поднимается тут кавардак! Позвонить! Позвонить! Услыхать его, Васькин, голос – и умереть! Но услыхать непременно! Тотчас же! Вот уж поистине слово не воробей. Заглушить подожженное им полымя глаз, захлеб, придыхания не удается никакими резонами.

Разговор состоялся. В коридоре, у полурастворенной двери в хозяйкину комнату, где телефон, – сама хозяйка, в ватном, вздыбленном на мощных бедрах халате, – необъятная, как матрешка на чайнике. На грудях у нее фоксик с кустистой мордой, похожий на щетку для лампового стекла. Оба недовольны тем, что так поздно, применительно к антиподам и тарифу со скидкой, их стянули с постели. Фоксик капризно рычит и скалит на меня зубы; хозяйка неодобрительно, в рассуждении, вероятно, пыли, смотрит на вывернутые на полу узкие подошевки с острыми сбитыми внизу каблучками – Маша почему-то, минуя кресло, опускается прямо на вылощенный в сиянье паркет. В этой позе, с поджатыми ногами, трубкой в руках и убегающим в потемки шнуром, она напоминает партизанку-подрывницу, которая собирается взорвать на воздух эшелон оккупантов. Ее колотит, как в лихорадке.

Когда в трубке возникает урчанье, она выпрямляется на коленках и застывает, дрожа. Урчанье – Васькино, судя по тембру, – образует короткие вопрошающие взрывы. Маша молчит. Может быть – потому, что забывает дышать. Взрывы все чаще, напористей.

– Это я, я… – выдыхает она, наконец, и вместе со вздохом, я вижу, срывается с вздрагивающих ресниц слезинка.

Трубка, взбурлив в ответ, сыплет теперь рокотком, то взбрякивающим, как детская погремушка, то ровным и кротким, как мурлыканье. Воображаю, какую восторженно-влюбленную гиль несет сейчас Васька!

Маша слушает и сладко плачет. Слезы прыгают с мокрого овала щеки, как с трамплина, на платье, на пальцы, на черный лак трубки, образуя под нею капель.

Мурлыканье начинает перемеживаться выжидательными паузами. Со стороны кажется, что они длятся вечность.

"Да говори ж, отвечай! Ведь он о чем-то там спрашивает!" – выхожу я из себя – про себя.

Маша не отвечает. Слезы душат ее – в узком вырезе платья под подбородком судорожно бьется едва обозначенный млечно–голубоватый кадык. Теперь она уже всхлипывает в голос. Трубка вторит испуганным бульканьем и – ждет, ждет…

– Вася мой… Василе-ок!.. – вдруг с отчаянием, навзрыд выговаривает Маша и смолкает опять. В трубке сперва бешеный клекот, потом снова нестерпимо нудная пауза.

Я не выдерживаю – ухожу.

Я ухожу в нашу комнату, но тотчас же ловлю себя на том, что и там настороженно, почти болезненно слушаю. Нет, слов не слыхать…

– Как это вышло, что вы ему ровно ничего не сказали? – спрашиваю я Машу минут десять спустя. – Он ведь теперь невесть что заподозрит!

На мокром изнеможденно-счастливом лице что-то вроде тревоги.

– Может, можно послать телеграмму? – все еще всхлипывая, отвечает она.

Еще через полчаса сморканье и вздохи за ширмой, где мы Машу укладываем, стихают. Прислушавшись, я тянусь уже выключить свет. И вдруг – в дверь стучат.

– Bitte um Entschuldigung! – втискивается на порог хозяйка с оскаленным фоксом под мышкой и лицом в красных пятнах. – Я узнала стоимость разговора. Es ist furchtbar! Вот…

Она протягивает бумажку.

– Счет придет уже послезавтра, так что я хотела только предупредить и спросить, когда…

Цифра на бумажке трехзначная. Она почти перекрывает другую трехзначную, собранную с таким трудом и надрывами на Васькин подарок. Своих денег в доме всего несколько марок. В нашей кредитоспособности, однако, нельзя позволять сомневаться. Жена парламентером уходит за ширму. Бередя мою душу, шуршит разрываемый конвертик. Хозяйка получает свое, но… Тишина за ширмами теперь – тишина перед взрывом. Минута, другая – и мы слышим длинный судорожный вздох и хруп заламываемых пальцев.

Я затыкаю уши.

Крах, крах!..

И все-таки все бы, наверно, уладилось, если бы не нужно мне было назавтра уезжать дня на два из города. Потому что когда, возвратившись под вечер, я открыл к себе дверь – какая-то странная, стылая пустота почудилась мне на вещах – на качалке, на ширмах – и в воздухе.

– Была вчера Маша?

– Нет.

– А позавчера?

– И позавчера нет…

Пробыв дома ровно столько, сколько требовалось для отчета, семейного благополучия и – переодеться, я иду Машу разыскивать.

В беженской, где она жила, вилле, выщербленной снаружи бомбами, а изнутри кочевой беспечностью обитателей, от нее – ни следа. Одни сплетни: целый день что-то шила и ушла, расфуфыренная, видать – на весь вечер.

По дороге домой захожу в один бар-забегаловку, где часто бывают русские. В темном его углу сидит Грей и, заметив меня, словно бы ежится. Я подсаживаюсь к его столику в детективных, так сказать, видах. Под мятым плащом блестит у него лацкан смокинга, и уж совсем по-пингвиньи топырится крахмальная грудь. Чтобы не смять ее, он осторожно обеими руками подносит ко рту пиво, оттянув нижнюю губу, сдувает серую пену и пьет, будто вдавливая тяжелую кружку в бряклый свой фас. Глазки поверх плотоядно разглядывают статную подавальщицу с на диво упругими выпуклостями, подошедшую ко мне за заказом.

– Выразительное изделие природы! – подмигивает он вдогонку ее полным икрам. – Не подумайте, что это я с блуда – не мой вкус! Но с гастрономической, так сказать, точки зрения. Разглядывая ее, я вдруг постиг прелесть антропофагии. Воображаю себя людоедом, и будто мой клан захватил такое изобилие в плен. Не знаю, как в жены, но в отношении трапезы я, думается, не мог бы дождаться, покуда ее зажарят. Представляю себе эти вот… формы, положенные на раскаленные угольки, как треснет и зарумянится глянцевая, напружившаяся кожица, сбрызнутая собственным жирком. Бедро, например, еще или хотя бы эта икорка – глядите, как она у нее налита и лоснится…

– Черт знает, что вы несете!

– Между прочим, я ведь ел человечину. В лагере. Дважды. Правда, не так уж, чтобы на сто процентов знал, что именно ем, но подозревал, и требовалось усилие воли, чтобы не думать. Мясо было приятное, как телячье, вызывало обильную слюну наслаждения. А ведь было, верно, от какой-нибудь тощей и замученной солдатской ягодицы. И сейчас я невольно сопоставляю вкусовые возможные ощущения и…

– Хватит! – говорю я. Правда, тут же приходит мне в голову, что он намеренно выбрал тему погнуснее, чтобы спровоцировать мой уход. Но – все равно, мне хочется на чистый воздух. Я оборачиваюсь, ища глазами жертву этого потенциального каннибала.

Обернувшись, я вижу за окном Машу. Подойдя к тротуару, она почти приникла к этому большому окну, налитому желтоватой мутью ранних уличных фонарей и еще не отгоревших сумерек. Потом скользнула мимо, к двери, но не вошла, а остановилась, вероятно, в простенке. Грея сдуло со стула, как ветром. Он расплатился заранее, мне же еще надо было рассчитываться. Когда я выбегаю на тротуар – оба уже на перекрестке, у стоянки такси.

Маша ярка, как еще неподсохшая акварель; из-под коротенькой с осиным перехватом жакетки – юбка до пят из зеленой тафты; такой же восторженный шелест – в светлой зелени глаз. Впрочем, она сильно смутилась.

– Что это, Машенька? Мы о вас третий день беспокоимся, а вы… Идемте-ка сейчас со мною!

– Немыслимо, дорогуша! – лотошит Грей, стараясь поддеть Машу под руку, – я оттираю его плечом. – Совершенно немыслимо! Мы оба приглашены, понимаете… Дали обещание, понимаете?.. Отказываться теперь никак невозможно!..

– Так как же, Маша?

В зеленых, уставленных на меня палисадниках где-то возле зрачков еще бушует задор, но дальше, к углам, дымится уже неуверенность.

И все-таки я проиграл: сбоку, едва не зацепив меня по ногам подножкой, подшуршало такси. Шофер распахнул дверцу. Грей, взявши Машу сзади за локотки, почти втиснул ее в машину. Кругом шел народ. Не устраивать же скандала!..

Редко бывал я так расстроен и взбешен, как тогда, возвращаясь домой. Как спрятать Машу от этого паука? В конце концов это, пожалуй, и можно было придумать, но – сегодняшний вечер? Что может случиться уже сегодня? Грей не из тех, кто ограничивается только известного рода удовольствиями. Он способен, подпоив, подсунуть ей что-нибудь вроде кабального договора – продать просто-напросто, как продавали когда-то невольниц, какому-либо любителю с лихими деньгами…

– Скажи, не могли бы мы поселить Машу к нам, за ширмы, до ее отъезда? – спросил я жену, изложив, разумеется, сперва, что случилось.

– Ты уверен, что стараешься для… – начала было она по привычке, но, заглянув мне в лицо, не докончила: чуткая такая способность встречается иногда и у жен. – Эта твоя Маша, – сказала она взамен, – напоминает мне… Постой… кого она мне напоминает, из книжек, – никак не припомню!..

Леонид Ржевский. Мосты. № 3. 1959. (Мюнхен)

Казачья невеста

Привычка рано просыпаться осталась у Луизы, но помечтать в кровати – наслаждение. Да, больше не надо вскакивать в шесть часов по будильнику и разрываться на все стороны под сухим, пристальным взглядом фрау Шпрехт. Три года в этом вылощенном скучном доме, где каждый кусок сахара отсчитывался в сахарницу и запирался на ключ! Фрау Шпрехт иногда является кошмаром во сне: сухой, острый нос и колючие пальцы. Нет, теперь Луиза не горничная даже, а экономка, и у дипломатов. О да, между маленьким заморышем Лизхен – провинциальной невинностью, вечно голодной и с красными руками, явившейся из Маркт-Швабена под Мюнхеном в Берлин прислугой "за все", – и фрейлин Луизой теперь – разница не только в пятнадцать лет.

Луиза вскакивает, швыряет одеяло и очень тщательно принимается за туалет. У нее стройная фигура, свежая кожа, вздернутый нос, подбородок решителен и упрям. Черное платье из хорошей материи обтягивает грудь, а передник она наденет, только когда сойдет вниз. "Вниз" – это несколько этажей широких лестниц в коврах лучшего отеля в Берлине. Два года она вела хозяйство шефу иностранного бюро печати на его вилле в Ваннзее; но теперь вилла сгорела во время налета, и они перебрались сюда.

Девять часов – надо приготовить завтрак. Шеф, еще кутаясь в халат, уже прошел в бюро и включил радио. Бюро служит и общей комнатой. После обеда, если нет посторонних, можно усесться с починкой белья в кресло и слушать заграничное радио… Шеф ничего не имеет против и часто разговаривает с ней. Синьора Франчетта – итальянская журналистка – угощает ее сигаретами, хотя Луиза не курит, а прячет про запас. Или эта русская дама, Демина. Но с ней у Луизы совсем особые отношения.

Демина приходит каждый день на несколько часов, дает уроки русского языка шефу, слушает для него московское радио. Луиза незаметно для других подсовывает ей под блюдечко сигаретку и всегда следит, чтобы у нее была чашка хорошего, крепкого кофе. Надо же доставить удовольствие человеку: ей и так плохо живется.

Да, это не совсем обычные отношения. Демина – интеллигентная женщина, не чета ей – как там ни верти – а все-таки экономке. Она тоже служащая, но у нее прекрасные манеры и меховая накидка, которую Луизе не купить и на годовое жалованье, а носит она ее так, как носят настоящие дамы, – не заботясь о ее цене. У нее некрасивый, но очень симпатичный муж. Когда Луиза приходит к ним, он встает, здороваясь с нею, – настоящий аристократ! Если рассказать сестре в Маркт-Швабене, какое у нее знакомство! И фрау Шпрехт не поверила бы, что она, Луиза, может просто прийти к таким людям без приглашения и сказать: "Вот, фрау Нина, парочка форелей на ужин, – сегодня достала у нас в отеле, надо же побаловать вашего мужа".

У них убогая квартирка во дворе и слишком уж несложное хозяйство разоренных войной беженцев, второразрядных иностранцев. Шеф Луизы – это привилегированный, ему прощаются причуды и выходки; "остовки" на отдельной кухне – крепко сколоченные девки; их только жаль, особенно "Валью". Она напоминает чем-то далекую Лизхен из Маркт-Швабена, и Луиза старается подкинуть им что-нибудь, ничего, они тоже отшлифуются.

А вот такие, как Демины, – эти на середине лестницы. С одной стороны – благородное общество, с другой – жизнь, которой не позавидует жена чернорабочего: у той кастрюль и белья раз в десять больше.

– Мой сервиз, – улыбнулась Демина, приготавливая кофе, принесенное Луизой – не совсем Розенталь, но пить из него можно, а это главное!

Луиза смотрит на знакомые разномастные чашки с тарелочками вместо блюдец и находит в них особое очарование, не понимая, почему ей так нравится, что хозяйка не стесняется своей бедности и не прячет ее судорожно, как сделала бы немка. Именно в этой небрежности, по мнению Луизы, и проявляется широта русской натуры: это удивляет и притягивает.

– Непременно хочу брать у вас уроки русского языка, фрау Нина. А то только и знаю, что "пожалста" и "карашо". Майор говорил, что теперь образуется целая армия из русских: казаки и генерал Фласов. Кто знает, в жизни случаются разные вещи…

Луиза начинает говорить задумчиво. Но как только мечте даны слова, она не может удержаться больше, плотно, как боровик, усаживается в кресле, хлопает руками по локотникам, и в голубых глазах загорается дикая энергия.

– Вы знаете, фрау Нина, я часто ходила на лекции о России. Конечно, мне не все было понятно. Я кончила только деревенскую школу и все время работала как вол. Вы знаете, что значит быть одной прислугой?! Откуда вам знать! Вставала в шесть, ложилась в двенадцать. Но зато я посмотрела, как живут другие, и сказала себе: "Луиза, батрачить можно было в Маркт-Швабене. Если у тебя голова набита не навозом, то ты добьешься чего-нибудь. Надо только сжать зубы и кулаки…

И Луиза выбилась. Через три года она стала кокетливой, опрятной, расторопной горничной и перешла на другое место получше.

– Вот это была моя цель, фрау Нина: стать экономкой в приличном доме, лучше всего у одинокого дипломата, скопить себе приданое и выйти замуж. Вы не знаете, как трудно рабочей девушке найти себе мужа. Я не говорю, конечно, о Францле: таких много. Я очень долго держалась, но он тоже из-под Мюнхена, земляк, и встретилась я с ним за границей. Да, побывала в Швейцарии, служила там пять лет у одной англичанки, прекрасное место!.. Я всегда копила и откладывала. У меня в сберегательной кассе есть две тысячи марок и потом вещи. Я покупала все, что нужно для собственного хозяйства, и посылала сестре на хранение. Конечно, мебели нельзя было при обрести: она потрескается. Но зато – все постельное и столовое белье, одеяла, кухонную посуду, сервиз, вазочки, утюг…

Луиза прищуривается от удовольствия, загибая пальцы при пересчитывании своих богатств.

Назад Дальше