Железная кость - Самсонов Сергей Анатольевич 7 стр.


- Чему ты радуешься, дебил, чему?! - Рука Ермолова взметнулась вспугнутой птицей - мазнуть его по морде скрюченными пальцами. - Пускай твой дом сгорит, по логике, лишь бы у нас корова сдохла? Живых людишек под бульдозер подставляешь - и не жалко?

В дверь постучали - всунулся поживший, с непримечательным лицом и стертыми о снайперский прицел глазами:

- Андрей, обложили. Не менее двух тысяч человек. Настрой агрессивный. Возможен силовой контакт. Самим с территории не выйти. Если без мокрого, тогда задавят массой.

- А если с мокрым, то на части разорвут. - Ермолов уже не присаживался, туда-сюда шагами мерил кабинет.

- Они хотят, чтоб этот ихний вышел к ним и подтвердил, что вы тут ничего не подписали. Если "гена" не с нами, - мертвоглазо кивнул на Чугуева, - нам отсюда бумажки не вынести. Не дураки - устроят шмон. Их лидеры явно уже подготовлены.

- "Тяжелых" вызывай - по стойлам пусть разгонят это стадо.

- Ну, это не сейчас, Андрюш. Сейчас бы нам самим отсюда ноги унести, без преувеличения. И разговаривать с людьми придется, мое мнение, чтоб красненьким эту промплощадку не сбрызнуть… Да и ладно бы сбрызнуть - сколько их, посмотри.

3

Обложено заводоуправление столпотворением восставших пролетариев - в единый организм спаялся молодняк, из сотен мощных глоток, словно из одной, скандирование беспрерывно извергается: "А ну-ка давай-ка…. отсюда! Родного! Завода! Ворам не отдадим!"

- Что требуем?! Собрания требуем! - В первых рядах Степаша лаем надрывается. - Хозяин твой, хозяин сюда чтоб вышел к нам! Чугуева, Сашку нам, Сашку сюда! Пусть подтвердит, что ничего вам не подписывал и все по документам нашим уставным осталось, как и было! И вон пошли отсюда - так не входят!

- Ну так все и должно быть, мужики! Мы просто сейчас сядем и уедем! - Начальник охраны банкирской бросает обещания жирные в рабочие разинутые глотки. - Там ничего не решено, не будет сегодня решаться вообще! Голосование, собрание - все будет!

- Чугуева, Чугуева сначала! Пусть подтвердит, что вы тут не хозяева! А если нет - замесим только так!

- Да повыкидывать их всех отсюда без порток! В Урале искупать козлов! На память!

- Про уголь, про уголь вопрос! Когда на кокс откроете, душители?! Кокс, кокс! В природе есть такой, слыхали, металлурги?! Завод же гробите - чего, не понимаете?! Пусть уголь нам дадут сперва! Без этого вообще не будет разговора! - Кричат все те, кто чует заводские батареи как продолжение собственного существа, свои кишки, печенку, селезенку.

Только в ответ им - взрывом! - рев и грохот: грузовики армейские огромные прут в разведенные центральные ворота и с равнодушной, слепою, словно без водителей, неотвратимостью - в рабочую халву! Из-под тентов защитных картохой заломились, посыпались, раскатились по площади топотом ног в вездеходных протекторах - туши в бронезащите, железные головы - и сомкнулись, составили жестяные корыта в напорные стены, в метростроевский щит, чтоб пойти, грохоча, молотить их, рабочих, дубинками, и отрывистый в лай в мегафон над всей площадью: "Граждане! Прошу вас сохранять порядок и выполнять все требования сотрудников милиции! Мы находимся здесь для того, чтоб пресечь незаконные действия. Не надо обострять и усугубливать!"

- Я тебе сейчас так усугублю, что из земли не встанешь, мусор! - Из Валерки Чугуева рвется, как зверь, все, что внутри под ребрами копилось и не переваривалось - гнев на бессилие свое, на то, что можно человека так непрерывно, невозбранно принижать и только так и будет продолжаться, будто бы кто его с рождения, Валерку, в это бессилие, как гвоздь по шляпку, вбил.

И точно так же каждого в несмети вот это пламя-злоба прожигает - неумолимой тягой подхватывает, мгновенно начисто защитный навык убивая, и вся их тьма рабочая, качнувшись, из берегов выходит разом, общим вздохом - затрещала, враз просела стена щитов омоновских под лавой, под ломовой, молотобойщицкой силой: уж тут какой ОМОН, какая жесть смешная, когда вот так, насосом сквозь тебя качают - так, что вмещаешь в свою маленькую душу всех железных, - общую кровь, вот вся она в тебе? И, разгромленный, Валерка самым первым, будто передним, самым крупным камнем в камнепаде, в строй гуманоидов омоновских врубается - кладку за кладку, уровень за уровнем бетонобойной бомбой пробивая, в белом калении свободы, в первом крике новорожденного достоинства: он есть! Жмет всею массой, за хоботы резиновые по одному бойцов из строя вырывает, перехватив дубиночный удар, - и нет уже через мгновение никакого строя перед ним, все замешались в кашу, словно в барабане завертевшемся: где тут чужие, в панцирях и касках? Одни свои уже, рабочие, защемили его, Чугуева, в плечах и потащили… Уже крыльцо заводоуправления перед ними - и вот сейчас под общей грудью рухнут двери, и хлынут внутрь, ликует он, Валерка: победил, поставил так себя, что поперек ему не становись, но только в горле запершило вдруг, царапнуло как наждаком или зернистой теркой изнутри - дым повалил навстречу им, рабочим, все становясь тягучей, едче, злей на вдохе, встал непродышной, теснящей белой тьмой; будто набили в глотку, в грудь горящей ваты, которую не выхаркать в сгибающем и выворачивающем кашле, все от жжения злого ослепли, друг дружки не видя, - каждый ломится в этой давильне в одиночку к отдушине, за куском, за глотком промывного проточного воздуха… и Валерка с налитыми жгучей мутью глазами - туда же… и по спинам, по ляжкам, по ладоням утопленников продавился на волю, вобрал, разодрав рот на полную, воздух, и тотчас темнотою хлестнуло его по затылку, и еще раз, еще - резиновыми разрядами, жгутами электричества, и стоит все, чугунный, не валится: в восемь рук его, в восемь дубинок охаживают, и в ответ он, в разливе совершенно звериного остервенения, на угад кулаками молотит, попадая во что-то мясное и твердое, еще больше ментов распаляя и вводя в безразличие, куда попадать, лишь бы только свалить его, бивня такого, и стоит все, стоит, не ломается, пока в башке его, последнего рабочего бойца, не полыхнет и не взорвется лютым белым электрическая лампочка и не станет Валерка вообще не в курсах, на каком он, на этом или том уже свете.

4

Лучше б уж кончился в отмеренных мучениях, не дожил до этих дней позора и распада, чем видеть то, что уготовано заводу, чем оставаться на агонию его. Как драчевым напильником кто-то проходился ему по нутру, и когтистая лапка сжималась на горле при виде застывшего в лётке расплава, при виде замерших, замерзших на катках, покрывшихся неразбиваемой окалиной слябов - уже унылой череды могильных плит, а не живых, малиново светящихся первородным калением слитков, - при виде разносившихся вконец, держащихся на честном только слове осей и втулок арматуры непрерывного качения, при виде испохабленных, надтреснутых, внутри себя надломленных валков, пошедших трещинами в самой сердцевине, покрытых сеткой сколов безобразных, пропаханных кривых, извилистых бороздок, будто отлежанная гладкая округлая щека железного ребенка, в которую впечатался узор от складок тяжкой слябовой подушки, при виде полного отсутствия запасных деталей с Уралмаша… и все равно без выбора горбатился в приямках и колодцах, перебирая становящимися чуткими, как у слепца, большими черными руками каждый винт, каждую вилку роликодержателя, по миллиметру на коленях проползал весь километр от машины непрерывного литья до концевых летучих ножниц и клеймения - чтобы вращал валки и ролики, катился его стан, не превратился в протянувшуюся вдоль немого выстывшего цеха груду хлама, загадочного вследствие утраты назначения и не могущего жить в верном напряжении службы. Но опускались уже руки, не в силах охватить растущую скрежещущую, стонущую уйму всех новых срывов, переклинов и надломов, при виде криворукого, бездарно-равнодушного, ленивого, нахального молодняка, который заступал на смену старым мастерам, до полусмерти износившимся в работе - лишь для того, чтоб безразлично множить мелкие халатности, перерастающие в беды страшной тяжести. Даже его, чугуевская, собственная бригада более работать не хотела и выходила из повиновения с регулярностью вот этих бабьих течек из влагалища. Люди напитывались мертвой водой предрешенности и безучастия к тому, за что были ответственны, к самим себе, желавшим только жрать и спать и злящимся, что жрать и спать им вдосталь не дают. Вот это знание, что хоть ты тресни, а все продолжит точно так идти, как шло, угля не будет, хлынет безработица, уже как будто не страшило никого, но проникало в кровь и мозг баюкающей силой: страх оборачивался радостью исчезновения добровольного с земли, почти не греющей радостью повиновения безличной высшей воле, постановившей, что заводу навсегда не быть.

Мерзлый город-покойник, в котором уволили с комбината всех жителей, больше не был угрозой, перспективой - на глазах становился заключением прозектора. Он, Семеныч, нисколечко не сомневался, что московские гости пришли развалить комбинат и продать по кускам за границу промышленным ломом (никакой другой цели и смысла у этой породы не могло просто быть), и готов был с другими могутовскими могиканами голосовать за сохранение прежней власти до последнего. И когда заявились во плоти москвичи, вышел вместе со всеми на площадь врубить: не трогайте машины, производящей все железные опоры и основы, материал, без которого ничего невозможно построить: от ракет до последней поварешки несчастной - под вами же самими проломятся мосты и на головы рухнут вам кровли и стены, вы этого не понимаете и не хотите понимать, мы это понимаем, этим кормимся, тут наше место службы, тут наш хлеб, другого мы не знаем и переделывать себя в торгашеское племя не хотим. Эх, был он от природы неспособен к выражению того, что ясно теплилось в нем говорением немым: имея поделиться чем, все точно понимая про смысл жизни собственной и назначение человека, в слова была бессильна переплавить это знание чугуевская безъязыкая душа.

В соединении с такими же, как сам, в сцеплении, в монолите имеющих одно и то же убеждение работяг куда как легче было высказать свои потребности и волю. Ну да, пожалуй, слишком уж нахально повел себя рабочий молодняк, но понимал Чугуев: накопилось - когда уже вот прямо речь заходит о распаде всего, на чем ты держишься, то выражения не выбирает человек. Он еще верил: будет разговор; он еще думал: стоя здесь, они, рабочие, не позволяют совершиться окончательному страшному, чего от Сашки новые хозяева хотят и что сейчас из Сашки за закрытыми дверями выжимают. Но вот как только вместо всех ответов на вопросы на них ОМОН с дубинками спустили, все стало ясно вмиг и окончательно: все едино полезут вперед и раздавят, и можно только уходить, как в землю, в нерассуждающую скотскую покорность под нажимом или уж брать тогда в ручищи арматуру и молотить по черепам вот эту власть, которая вжимает рабочий класс обратно в состояние до революции 17-го года. Только это уже без него. Он свое уже прожил, Чугуев: все, что успеет он увидеть, - это смерть завода; с каждой минутой бунта, забастовок будет расти слой вечной мерзлоты на стенках домен и машинах непрерывного литья - и сдохнет в сознании бесплодности прожитой жизни, порушенного смысла, самой плоти всех трудовых его, чугуевских, усилий - вот как с ним жизнь паскудно рассчиталась за все усердие, за верность, за любовь.

Как из песочной кучи пялился на полыхнувшее короткое побоище: как накатил и проломил омоновскую стену не стерпевший такого обращения с собою молодняк, как заходили бешено дубинки по головам и спинам безоружных, как без следа его Валерка канул в самой гуще и повалил и стал душить рабочих белый дым, и вот уже у самого в глазах отчаянно защипало, и зашлись в раздирающем кашле и они, старики, в отдалении от дома правления стоявшие смирно; затиснутый собратьями металлургических пород, так за ворота проходной и выбрел слепо в составе многоногого ползучего, хрипящего, перхающего гада. И чуть вот надышался впрок, промыл свои окуляры воздушной струей - уже в толпе глазами шарит: где Валерка? На каждый чей-то хрип и кашель оборачивается, как на Валеркин голос, чудящийся всюду. Чуть посвободней стало - заметался, вставая на пути, сграбастывая встречных:

- Валерка где, Валерка? Валерку видел, нет?.. С тобой же был - как "нет"?!

И все молчат, таращатся бессмысленно и головами отрицательно мотают - сгинул Валерка, там остался, на задымленной площади перед заводоуправлением.

- Ниче, ниче… - сплошь сверстники Валеркины перхают, с лицами красными, как сваренные раки. - Сегодня вы, а завтра мы вас палками железными! Срок только дайте! Поперек горла газы вам сегодняшние встанут, мусора!.. На кого тянете, фашисты?! За кого?! На свой народ - за пидоров московских?! Друзья, блин, школьные, росли в одном дворе!.. Да кто?! В пальто! Михеев Витька, не узнал? Володька Кривокрасов с "мебельного", он! Глаза в глаза мне через дырки - узнаёт! Вот узнаёт и бьет! Вот бьет и плачет!.. Чего?! "Приказ"?! Своих мочить - приказ?! Нет, как вы с нами, так и мы! Раз вы вот так - кровью завтра умоетесь!

Так и бредут в магнитном поле, из которого нет выхода, да и не надо выхода уже, а вот как раз наоборот - с неумолимостью их тащит, молодых, обратно на завод, и есть особое, больное наслаждение в этой тяге, все раскаляющей и раскаляющей всем мозг.

- Валерку - видел?! Сына?! - Один лишь он, Чугуев, поперек течения становится. - С тобой был - ну?!

Нет сил вздохнуть, растет оборванное чувство к сыну в пустоту. И видит: вон несут кого-то на руках - и что-то вклинилось рывком меж тесных ребер, как стамеска в щель, и с каждым скоком внутрь просаживало, как побежал вот к этим четверым, связанным ношей, туловищем чьим-то… нет, не Валерка, щуплый для Валерки. Ну а Валерка где ж тогда?! и выперлась из толчеи еще четверка санитаров:

- Ну вот, Семеныч, принимай. В полном комплекте механизм, вроде исправный, не разобранный.

И обвалился перед сыном на колени: разбито все, валун, надутый кровью, - не лицо, но шевельнулся, замычал, дубинушка, и сразу истине исконной подтверждение, что если умер человек, это надолго - если дурак, то это навсегда:

- Это мы что? Согнули нас, хозяева?! С земли своей, с завода отступили?! - В бой снова вырвется, вырвидуб несломанный, огромной неваляшкой чугунной поднимается, руки товарищей, как плети, сбрасывая с плеч, - насилу вновь его в шесть рук дается усадить.

- Тих, тих, Валерка, тих! Ты посиди маленько. Это тебе башку, видать, встряхнули здорово. Дай только срок, Валерка, - будет! Отольются им наши кровавые слезки - умоются!

И слышит он, Семеныч, это все, с новой силой страха понимая: не удержать ему и никому вот эту безмозглую немереную силу молодых, которая сейчас, в них запертая намертво, ни на какое созидание быть направлена не может, и только так они сейчас и могут ответить власти, жизни вот самой на унижение и бессмыслицу существования своего - лишь беззаконно и уродливо, лишь кулаками, смертным боем.

- Стой, мужики, нельзя нам по домам сейчас! - откуда ни возьмись Степаша опять рабочую ораву баламутит. - А что с заводом может за ночь - не подумали?! А то, что опечатают все за ночь приставы с ментами! Все входы-выходы задраят изнутри! Такое может быть? Реально! Сейчас уйдем - обратно не зайдем! А для чего же выдворяли нас дубинками? И пустят только тех, кто в ножки им поклонится! Кто акции свои отдаст, вот только тот в родной свой цех иди горбаться дальше!

- Ну так а что нам, как?! Что ли вот к мэру с красными знаменами? Или на рельсы, как шахтеры: Ельцин пусть услышит?!

- Да что ж мы лаз на свой завод, пока не поздно, не найдем? - Степаша наущает. - Пока они там чухнутся-освоятся, а мы тут все, каждую трещинку в заборе - как у жены спустя пять лет совместной жизни!

- Так это ж вон сейчас мы - через третий ККЦ! И по путям через депо к заводоуправлению!

- Вот именно! Но только надо, чтоб сейчас! А как залезем, уже сами все входы-выходы заварим изнутри. Завалим так - бульдозером не сдвинуть! Ну, мужики, желающие есть? - Степаша бешено глазами всех обводит, а все и так уже чуть не дерутся за место в этой группе штурмовой: "Я! Я, друг, я! Да хоть сейчас меня бери - о чем базар?!"

Ну и Валерка, битый-перебитый, - мозг из ушей не вылез - снова, значит, в бойню, как под откос, как в прорубь, до конца! Будто с зашитым ртом, ни мускулом единым не дернулся за сыном он, Чугуев, - бессмысленность любых увещеваний понимая.

Гу-гуг-г-гель!

1

Черносмородиновой ночью ледяной прут сквозь кусты упрямые, бодливые - вниз под уклон, в бурьяне утонув, и шустро вверх по склону, вырвавшись из дебрей. И вдоль бетонного забора двухметрового в молчании крадутся. Встали, толпа парней рабочих, как один. Спиной к плите, отвесно врытой в землю, руки в замок - подножкой для собрата. Заброс на гребень. Могут кое-что. Один, другой, последний - и вот уже ползут по потолочным трубам муравьями и с ловкостью древесных жителей по ригелям спускаются. И тишина такая, что в животе прихватывает аж, и слышно собственное сердце, бьющееся часто и весомо, и оглушает собственная кровь. "Спокойной ночи, малыши, уснули, самое время тепленькими брать!" И, не таясь уже, шагают в простершейся на много километров пустоте, в чернильной тьме конвертерного цеха словно белым днем, настолько всем им тут на ощупь, до заусенца, трещинки знакомо. Три километра напрямую через цех и по путям примерно столько же еще. И другие еще штурмовые отряды сейчас к точке сбора шагают-крадутся - ручейками, речушками по цехам и железнодорожным путям. Взять телеграф и почту в свои руки. И вдруг какой-то звук железный в отдалении - вот вне пределов собственного ставшего оглушительно слышным огромного тела.

- Стой, мужики! Слышь, впереди шорохается кто!

- Да кто там? Показалось, дура!

Но снова стук тяжелозвонкий. Не шорох - поступь кованая там. Остановились, замерли - и стихло. Снялись вот только с места - и опять!

- Есть кто-то, есть! Кто может?

- Да работяга, кто! Свои, свои, раз так наверх залезли просто. Пошли, пошли - сейчас узнаем.

И в вышину уже все смотрят, в тьму высотную на марше. И вроде тень, еще черней, чем обнимающая тьма, там завиднелась впереди, на храмовой зиявшей высоте. И загорелась огненная точка, словно глаз, - ну зрачок сигаретный, понятно, - и все равно вот жуть прохватывает, необъяснимый холод, ужас тот из детства, когда их всех в кроватках на ночь Гугелем пугали.

- Э, слышь! Ты кто там такой?! - Степаша шепотом, шипением выкрикивает.

И железный удар им в ответ, сигаретный зрачок полыхнул на затяжке опять и царапнул тьму огненной пылью.

- Слышь, не молчи там, чучело, дай голос!

И ничего - молчание… гром железный в вышине - человечески необъяснимый хохот всем в уши ломится, гнет лопатой к земле. Вот будто ковш у них над головами свои стальные жвала расцепил, с пятиэтажной высоты обрушив металлоломную проламывающую груду, будто состав чугуновозов с рельсов опрокинулся и покатились под откос, взрываясь, шлаковые глыбы - и увидели: не человека, незыблемо вросшего в сталь меж мостками и кровлей, не бывает таких, не бывает башки у людей на такой высоте, не бывает трех метров от макушки до пяток. Освещалась костистая морда-череп затяжками, нос остался, но будто в лице - одна кость или только литое железо.

- Кто ты, кто?! - сквозь катящийся хохот, загулявшее эхо Степаша надсаживается - голос рвется сквозь щель и уже не проходит, у губ обрывается.

- Хозяин твой, хозяин! Новый, старый и вечный! Бог всех богов твоих чугунных, сталевар!

- Гуг… гу… гу-гуг-г-гель!.. - самый зеленый из всех них, штурмовиков, вмиг дурачком становится, от стужи помертвев, крик из себя насилу выжимает, обеспамятев.

Назад Дальше