Ночной дозор - Сара Уотерс 25 стр.


– Какие тяжести?

– Ну, мешки с песком и всякое такое. Или попрыгать на месте.

Вив вспомнила последние две недели: повседневную одуряющую тряску в поездах и автобусах, беготню по лестницам на службе.

– Это без толку, – сказала она. – Так оно не хочет вылезать. Я чувствую, что не хочет.

– Можно пенсы класть в питьевую воду.

– Так это ж бабкины сказки?

– Бабки, они кое в чем толк знают. В конце концов, потому они и бабки, а не...

– А не лахудры вроде меня?

– Я не это имела в виду.

Вив глядела в сторону. Уже совсем стемнело. На тротуарах по краям сквера приплясывали, появляясь и пропадая, тусклые лучи затененных фонариков. Окаймлявшие сквер высокие плоские дома были мертвы. Почувствовав дрожь Бетти, Вив затряслась сама. Но они всё сидели. Бетти подтянула воротник пальто и сложила руки на груди.

– Можно поговорить с Реджи, – снова сказала она.

– Нет. Я не стану ему говорить.

– Да почему? Это же от него?

– Конечно от него!

– Ладно, я только спросила.

– Надо ж додуматься!

– Все равно, нужно ему сказать. Я серьезно, Вив, он все ж таки женатый мужчина... Может подсказать, чего делать.

– Он понятия не имеет. Его жена... помешана на детях. Только для этого он ей и нужен. От меня он получает совсем другое.

– Не сомневаюсь.

– Да!

– Не пройдет и девяти месяцев, как оно перестанет быть другим. То есть восьми месяцев.

– Вот почему я должна все уладить сама. Неужели не понятно? Если окажется, что я просто такая же, как она...

– Ты вправду хочешь уладить? Может, оставишь и...

– Смеешься, что ли? Отец... Это его убьет!

"Это его убьет, – хотела она сказать, – после истории с Дунканом". Однако Бетти этого не скажешь, и бремя стольких секретов, нескончаемой предосторожности, умалчиваний и опасений вдруг стало невыносимым.

– Ох, это ужасно несправедливо! Ну почему так случается, Бетти? Словно было еще недостаточно тяжело. Так на тебе, чтоб доверху! Такая малость...

– Жаль огорчать тебя, детка, но малостью оно останется недолго.

Сквозь темноту Вив вгляделась в подругу и обхватила руками живот.

– Невыносимо думать, что оно сидит там во мне и становится все больше и больше, – тихо сказала она. Вдруг показалось, что она чувствует это, присосавшееся к ней, как пиявка. – Какое оно? Просто жирный червячок, да?

– Жирный червячок с физиономией Реджи, – ответила Бетти.

– Не говори так! Если я начну так думать, станет еще хуже. Надо попробовать таблетки, какие пила Фелисити Уитерз.

– Они же не помогли. Почему она и ковырнулась с лестницы. И разве от них не тошнило?

– Так меня и без них тошнит! Какая разница?

Впрочем, сейчас не тошнило. Вив ощутила почти лихорадочное возбуждение. Вдруг показалось, что раньше она пребывала в некоем трансе. Даже не верится. Столько дней промелькнуло, и она ничего не делала. Вив выпрямилась и огляделась.

– Нужно в аптеку, – сказала она. – Где такая аптека? Ну же, Бетти!

– Не гони, – буркнула Бетти, открывая сумочку. – Черт, нельзя же вывалить такое на девушку и ждать, что она... Дай хоть сигаретку выкурю.

– Сигаретку! Как ты можешь думать о сигаретах!

– Уймись, – сказала Бетти.

Вив пихнулась:

– Я не могу уняться! Думаешь, ты бы смогла, окажись на моем месте?

Внезапно накатила страшная усталость. Вив осела и прикрыла глаза. Потом заметила, что Бетти ее рассматривает. В темноте было трудно прочесть выражение ее лица. Это могли быть и жалость, и восхищение, и даже легкое презрение.

– О чем ты думаешь? – тихо спросила Вив. – Считаешь меня размазней, да? Какой мы считали Фелисити Уитерз?

Бетти пожала плечами:

– Любая девушка может залететь.

– Ты вот не залетаешь.

– Типун тебе! – Бетти сдернула перчатку и заколотила по скамейке. – Постучи по дереву, слышишь? В конце концов, так уж устроено, это просто удача – одним везет, другим нет... – Она рылась в сумочке, ища зажигалку. – И все же я считаю, надо поставить в известность Реджи. Какой тогда смысл вожжаться с женатым мужиком, если нельзя ему такое сказать?

– Нет, – чуть слышно сказала Вив. Обе снова перешли на шепот. – Сначала попробую таблетки; если не подействуют, тогда скажу. А коли получится, он ничего не узнает.

– В отличие от тебя, будем надеяться.

– Ты все же считаешь меня размазней.

– Я только говорю, что если б он надел дождевик...

– Ему не нравится!

– Вот то-то и паршиво. Парню в его шкуре нельзя шалопайничать. Будь он холостяком, другое дело, можно и рискнуть; на худой конец, выскочила бы замуж раньше, чем намеревалась.

– Так говоришь так, словно это можно просчитать, спланировать – вроде покупки спального гарнитура! – горестно сказала Вив. – Ты же знаешь, как у нас с ним. Сама только что говорила про удачу. Он женат на другой, потому что ему ужасно не повезло, вот так неудачно совпало. Бывает, что ничего не поделаешь, все так, как оно есть.

– И так оно будет продолжаться годами и годами. Благодарю покорно: он весь из себя грандиозный, а как с тобой?

– Нельзя так думать. Никто так не думает! Завтра мы все можем умереть. Надо брать, чего хочется, верно? А чего взаправду хочется? Сама не знаешь. У меня больше ничего нет, кроме Реджи. Если б его не было... – Голос Вив треснул. Она достала платок, высморкалась и, помолчав, сказала: – Он дарит мне радость, ты же знаешь. И смех.

Бетти наконец отыскала зажигалку и прикурила.

– Однако сейчас тебе не до смеха.

Вив смотрела на выскочившее пламя, мигнула, когда оно вновь исчезло в темноте, и ничего не сказала. Почти не разговаривая, они сидели, пока окончательно не замерзли; тогда устало сцепили руки и поднялись.

Они еще шли по скверу, когда завыли сирены.

– Вот, извольте, – сказала Бетти. – Это положило бы конец всем твоим проблемам – хорошая толстая бомба.

Вив посмотрела на небо.

– Боже мой, это правда. И никто бы, кроме тебя, не знал.

Прежде она не задумывалась, сколько тайн война поглощает и хоронит в пыли, тьме и молчании. Бомбежки представлялись злом, которое лишь со всего срывает покров. Поглядывая на небо, они шли к общежитию, и Вив говорила себе: пусть рыщут прожектора, пусть прилетят самолеты и залают зенитки, пусть разверзнется ад...

Но когда где-то на севере Лондона ударили первые залпы орудий, она забеспокоилась и потащила Бетти быстрее; даже в своем злосчастье Вив боялась бомбежки и боли и все же не хотела умирать.

*

– Эй, Ганс! – двумя часами позже орал в окно Джиггс. – Фриц! Давай сюда! Сюда, мать твою!

– Заткнись, Джиггс, дерьма кусок! – раздался чей-то голос.

– Сюда, Ганс! Я здесь!

Джиггс прослышал, что из разбомбленной тюрьмы выпустили всех заключенных, кому оставалось сидеть меньше полугода; его срок заканчивался через четыре с половиной месяца, и потому в каждый налет он подтаскивал к окну стол и с него призывал немецких пилотов. Дункан заметил: если бомбили близко, эти вопли всерьез нервировали – тогда Джиггс представлялся огромным магнитом, притягивающим самолеты с бомбами и пулями. Впрочем, сегодня отдаленная бомбежка никого особо не беспокоила. Временами мягко бухало, вспышки на миг разжижали густую темень, да по небу шарили прожектора. Другие заключенные тоже влезли на столы и перекликались о всякой ерунде, прорываясь сквозь вопли Джиггса.

– Баран! Эй, Баран, ты мне полкроны задолжал, сучий потрох!

– Мик! Здорово! Чего делаешь?

Надзирателя, который заставил бы их замолчать, не было. Едва начался налет, все охрана спустилась в укрытие.

– За тобой должок!..

– Мик! Эй, Мик!

Чтобы услышать друг друга, заключенные орали до хрипоты, ибо порой собеседники общались с разных концов корпуса, их разделяло пятьдесят камер. Дункану даже нравилось лежать и слушать эти вопли – будто в темноте крутишь настойку радиоприемника; он умел отключиться от голосов, когда они начинали раздражать. А вот Фрейзер каждый раз приходил в бешенство. Сейчас, к примеру, он ворочался, кряхтел и матерился. Затем привстал и кулаком разровнял ухабы тюфяка, набитого конским волосом. Подтянул одежду, для тепла уложенную поверх одеяла. В темноте Дункан его не видел, но угадывал его движения по колебаниям рамы шконок. Когда Фрейзер тяжело улегся, шконки с легким стоном и скрипом качнулись из стороны в сторону, точно койки кубрика. "Мы будто матросы", – подумал Дункан.

– Ты мне полкроны должен, пиздюк!

– О господи! – Фрейзер вновь подскочил и яростно взбил тюфяк. – Неужели помолчать не могут! Заткнитесь!!! – заорал он, саданув кулаком в стену.

– Без толку, – зевнул Дункан. – Им не слышно. Они сейчас Стеллу доводят, послушай.

Кто-то выкрикивал:

– Стел-ла! Стел-ла!

Кажется, это был Пейси из второй зоны.

– Стел-ла! Я кое-что про тебя знаю... В бане я видел твою манду! Твою шахну видел! Она черна, как ночь!

Другой зэк присвистнул и рассмеялся:

– Ну ты, на хер, поэт, Пейси!

– Будто черная крыса с перерезанной глоткой! Словно толстые мамкины губищи спрятались в папашиной бородище! Стел-ла! Чего молчишь-то?

– Не может ответить, – раздался другой голос. – Строчит мистеру Чейсу!

– Чейсу сосет, – крикнул третий, – а Браунинг засаживает сзади! На все руки, на хер, мастерица!

– Замолчите, противные! – возник новый голос. Это была Моника из третьей зоны.

Пейси переключился на нее:

– Мо-ни-ка! Мо-ни-ка!

Засим последовали "бум!" далекого разрыва и вопль Джиггса:

– Ганс! Фриц! Адольф! Валяй сюда!

Фрейзер застонал и перевернулся на подушке.

– Сволочи! – буркнул он. – Достали уже!

В довершение всего кто-то запел:

– Голубые одежды были знаком надежды... Ты снилась вся в голубом...

Певца звали Миллер. Он сидел за нечто вроде рэкета ночного клуба. Миллер всегда пел с невероятной проникновенностью, будто с эстрады мурлыкал в микрофон. Услышав его голос, зэки со всех этажей взвыли:

– Вырубите его на хер!

– Миллер, паскуда!

В соседней с Дунканом камере чем-то заколотил по полу Куигли – вероятно, солонкой.

– Заткнись, дерьмо собачье! – ревел он. – Миллер, разъебай!

– Ты снилась вся в голубом...

Миллер продолжал петь, перекрывая возмущенные вопли и отдаленный гул бомбардировщиков; как назло, песня была мелодичной. Один за другим зэки стихли, будто заслушались. Чуть погодя даже Куигли отбросил солонку и перестал реветь.

Я помню твой голос и наши объятья,
И вкус твоих губ готов был познать я.
Но ты вдруг исчезла, а я пробудился
И понял – твой образ мне только приснился.

Фрейзер тоже затих и приподнял голову, чтобы лучше слышать.

– Черт возьми, Пирс, – сказал он. – Вроде бы я даже танцевал под эту мелодию. Точно, танцевал. – Фрейзер снова лег. – Наверное, потешался над дурацкими словами. А сейчас они кажутся офигительно к месту, правда? Надо же, чтоб попсовая песенка в исполнении Миллера так верно передавала желание.

Дункан промолчал. Песня продолжалась.

Пусть мы в разлуке, но образ твой светел,
Я славлю тот час, когда тебя встретил...

Внезапно в песню врезался другой голос. Густой, немелодичный, похабный.

Ах, у девчонки-то глаза, будто темная вода,
Ей любо, если нет, но больше – коли да!

Кто-то заржал.

– Это еще кто? – обескураженно спросил Фрейзер.

Вслушиваясь, Дункан наклонил голову.

– Не знаю. Может, Аткин?

Аткин, как и Джиггс, был дезертиром. Песенка походила на обычную солдатскую припевку.

Ах, у девчонки-то глаза – две сине-синих льдинки,
Ей любо на животике, но больше – коль на спинке!

Миллер продолжал:

Мы встретимся вновь, и наша любовь...

С минуту обе песни причудливо текли вместе, потом Миллер сдался. Его голос умолк.

– Ты, дрочила! – выкрикнул он.

Опять заржали. Голос Аткина, или кого там еще, стал громче и разухабистее. Видимо, певец сложил ладони рупором и ревел, точно бык:

Ах, у девчонки-то волос каштановый обвал,
Ей любо, коль встает, но больше – чтоб упал!
Ах, у девчонки-то волос рыже-рыжий стог,
Ей любо, коль в руке, но больше – между ног!
Ах, у...

Тут заныли сирены "отбой тревоги". Пение Аткина перешло в вой. На всех этажах зэки его подхватили, забарабанив кулаками по стенам, оконным рамам и шконкам. Один лишь Джиггс пребывал в расстройстве.

– Назад, засранцы! – сипло надрывался он. – Назад, мудаки немецкие! Корпус "Д" пропустили! Забыли корпус "Д"!

– А ну-ка слезли, на хрен, с окон! – заорал кто-то во дворе, и послышался торопливый хрум-хрум башмаков по гаревому плацу – надзиратели вышли из укрытия и поспешили в тюрьму.

Весь корпус наполнился буханьем от приземлившихся тел и скрежетом столов – зэки соскакивали с окон и прыгали в койки. Через минуту повсюду зажегся свет. Мистер Браунинг и мистер Чейс протопали по лестнице и зарысили по площадкам, дубася в двери и заглядывая в глазки.

– Пейси! Райт! Мэлоун, говнюк паршивый... Если хоть одну сволочь застану не в койке, всех засажу в карцер до самого Рождества, поняли меня?

Фрейзер простонал и зарылся лицом в подушку, ругая свет. Дункан с головой накрылся одеялом. В дверь бухнули, но шаги прорысили дальше. Вот они на секунду смолкли, вновь затопали и опять стихли. Дункан представил, как Браунинг с Чейсом рычат и неуемно мечутся, точно разъяренные цепные псы.

– Говноеды! – кричал кто-то из них, стращая. – Гляди у меня!..

Еще пару минут они шныряли по площадкам, а затем наконец протопали вниз по лестнице. Через секунду с легким "фук!" свет в камерах погас.

Дункан быстро откинул одеяло и сдвинулся на край подушки. Ему нравился момент, когда выключали электричество. Он любил смотреть на лампочку. Она гасла медленно, секунды три-четыре, и, если вглядеться, было видно, как внутри стеклянной колбы проволочный завиток из белого становится густо-янтарным, потом огненно-красным и нежно-розовым, а когда камера погружалась во тьму, перед глазами еще плавала желтая размытая клякса.

Какой-то зэк тихонько свистнул. Потом окликнул Аткина. Он хотел, чтобы тот допел песню. Ему не терпелось услышать про девчонку, у которой волос соломенна скирда – ей-то что любо? Как насчет нее? Зэк позвал во второй и третий раз, но Аткин не ответил. Бесшабашное компанейское чувство, охватившее всех десять минут назад, разжимало свою хватку. Унылая тишина сгущалась, и от попыток разорвать ее было только хуже. Можно сколько угодно вопить и горланить песни, размышлял Дункан, но все это лишь для того, чтобы отдалить неизменно наступавший миг, когда одиночество тюремной ночи поднималось в тебе, словно вода в тонущей лодке.

Однако слова песен еще звучали в нем, подобно видению раскаленной нити лампочки, что плавало перед закрытыми глазами. "Ах, у девчонки-то", – крутилось в голове. Строчки "Ах, у девчонки-то" и "Мы встретимся вновь" повторялись беспрестанно.

Наверное, они донимали и Фрейзера. Он заворочался, перевернулся на спину и опять заелозил. В звенящей тишине было слышно, как он поскреб щетинистый подбородок... потер кулаками глаза... выдохнул...

– Зараза, – чуть слышно произнес Фрейзер. – Сейчас бы сюда бабу, Пирс, Самую обычную бабу. Только не заумную девицу, с какими я встречался. – Он засмеялся, и шконки качнулись. – От слов "умная девушка" у любого мужика стынет кровь. "Вам понравится моя подруга, она такая умная", – пропищал он. – Как будто от них это требуется... – Он опять засмеялся, но теперь лишь издал тихий смешок, не обеспокоивший шконки. – Да, самая обычная девка – вот что сейчас мне нужно. Не обязательно красивая. Иногда от красивых никакого толку – понимаешь меня? Они слишком озабочены собой – не дай бог прическа растреплется, помада смажется. Я хочу простую, ядреную, глупую девку. Простую, ядреную, глупую и услужливую. Знаешь, что я с ней сделаю, Пирс?

Казалось, он обращается не к Дункану, а к темноте и самому себе. Словно бормочет во сне. Но отчего-то получалось еще интимнее, чем если бы он шептал на ухо. Дункан открыл глаза, уставившись в абсолютный, бархатный мрак камеры. Бездонность темноты была столь пугающей и странной, что он поднял руку. Хотелось удостовериться, что койки разделяет пространство, ибо стало казаться, что Фрейзер совсем близко, а собственное тело – всего лишь дубликат, отзвук того, что лежит наверху... Пальцы нашарили проволочную сетку верхней койки и уцепились за ее переплетения.

– Не думай об этом, – сказал Дункан. – Спи.

– Нет, серьезно, – не унимался Фрейзер. – Знаешь, что я сделаю? Я возьму ее полностью одетой; даже ниточки не сниму. Только расстегну пару пуговиц на платье, потом рассупоню лифчик, вместе с платьем сдерну на локти и схвачу за грудь. Потискаю, помну. Потяну за соски – могу делать, что хочу, ей не рыпнуться, руки-то – понимаешь? – платьем пришпилены к бокам... Когда набалуюсь с титьками, задеру подол. Вздерну до пупа. Трусики оставлю, они такие шелковые, тонкие, их можно оттянуть вбок и прямо в них... – Слова угасли. Когда Фрейзер вновь заговорил, тон его изменился, став тусклым и нехвастливым. – Однажды я вот так поимел девушку. Запомнилось. Не красавицу.

Он замолчал. Потом тихо выругался. Фрейзер заворочался, сетка под его тюфяком прогнулась, и Дункан поспешно отдернул пальцы. Фрейзер повернулся на бок и замер, но в этой неподвижности угадывалось скрытое напряжение, словно он затаил дыхание и что-то прикидывал. Затем он снова пошевелился, натягивая одеяло, но движение выглядело нарочным и неестественным, призванным скрыть другое, тайное...

Дункан догадался, что Фрейзер сунул руку в штаны и потихоньку дрочит.

В тюрьме этим занимались всегда. Это было предметом шуток, насмешек и бахвальства; одно время Дункан сидел в камере с парнем, который ублажал себя не ночью под одеялом, а внаглую, средь бела дня. Дункан привык отворачиваться, как приучился избегать вида, звуков и запахов других заключенных, когда те рыгали, пускали ветры или испражнялись на параше. Но сейчас, в кромешной тьме камеры, в этой странной тревожной атмосфере, созданной песнями Аткина и Миллера, он с ужасающей отчетливостью был осведомлен о вороватом и беззащитном, умышленном и постыдном занятии руки Фрейзера. На пару секунд Дункан замер, не желая выдавать своего бдения. Но затем понял, что неподвижность лишь обостряет чувства: он слышал легкое пыхтенье, запах испарины и даже, казалось, улавливал ритмичное, похожее на тиканье часов, влажное чмоканье кожи на открывавшейся головке... Удержаться было невозможно. Дункан почувствовался, как дрогнул и отвердел его собственный член. Еще минуту он лежал абсолютно неподвижно, если не считать плоти, что пружинисто крепла между ног, а затем повторил вороватый и обманный маневр Фрейзера: накрылся одеялом, скользнул рукой в пижамные штаны и взял себя в кулак.

Левой рукой он коснулся напружинившейся сетки над головой и ощутил лихорадочные толчки и сотрясение, которые транслировали безостановочный ход Фрейзерова кулака. Кончиком пальца Дункан зацепился за ячейку сетки, будто пристегнув себя к ней, а правая рука уже трудилась над членом.

Назад Дальше