Вот моя деревня - Галкин Владимир Степанович 2 стр.


Сказала она это "смерти" и рот разинула. Я тоже смотрю. Волосики на голове легонько так подымаются не подымаются, но как бы… струятся, ровно рожь под ветерком.

- Тэ-э-эк, - опять крякнул я. - А Иван? Демон?

- Был два раза, но он же теперь в Венеции, поступил, говорит, в Академию Черной и Белой Магий, на магистра целит. Марк Ляндо тоже был. Веремьев на севере где-то. А еще кто? Вроде никто.

- Вот как сироту забыли, - тихо поскорбел я. - А Мишака, князь Дельский?

- Ну, про него я не говорю, часто забегает, говорит, что на Ваганьково к тебе раз в месяц обязательно.

- Ну, соврать-то он недорого возьмет, а что все-таки не забывает - Богородица его наградит. Он ведь тоже сирота. И хоть иной раз я бы, кажется, ему яйца отрезал, но - люблю, люблю…

Ну, как говорится в старых романах, перейдем в гостиную.

Да, вот из кухни вторая, но уже двухстворчатая дверь в анфиладу из двух комнат. Тут опять тамбурок и две двери налево и направо. Ну, правая даже не комнатка, а шкатулка, светелка для наших малышей. А что? Богато мы жили, три комнаты с кухней и приставным сортирчиком, когда пол-Москвы в полуподвалах ютилось да с клозетами уличными. Нет, мы хорошо жили… То есть живем. У малышей стоит гардероб под потолок и две кроватки. А светло, а чисто! Вот бы в этой келье безгрешным и закончить земной путь.

У, какая большая гостиная! А пол тоже наклонен, как в сенях. Поклон тебе, моя дорогая. Посреди комнаты два горшка детских. И это хорошо, и так тоже должно быть. Хорошо бы только не с мочой.

Вот она - наша тахта, из муромских лесов, привольно раскинулась у правой стенки, много греха она выдержала, спасибо ей и поклон поясной. А у предыдущих жильцов, Талановых, на чье место мы в 1966 году перебрались, тут стоял комод. Комодище. А теперь вот - тахтушка алого бархата обивки. Рытого. Бархата. Так лучче звучит. Как, Валюнь?

Слева в гостиную та самая печища из кухни выперла. Бок ее белый, теплый, как у коровы. Особенно, как, бывало, в зимние стужи натопишь ее останками какого-нибудь деда-сарая с той стороны улицы да потом пол сосновый вымоешь с дресвой, да просушишь, да на угли под конец еловую веточку для аромату сунешь - ах, бабушкины сказки, да и только! Тут только и садиться на пол у самого чрева печного и описывать полеты с Иваном-Демоном…

Не поясной поклон тебе, печь моя, а - до земли, темячком об доски, во как! Затылочком об штукатурочку.

Стулья гнутые. Венские. Нет, не венские они теперь, как я вижу, а энские, стульчики-самопады. У одного можно сидение вынуть и горшок поставить.

Стол круглый. От одной маманиной подруги через всю Москву везли с Валюшей, в метро не пускали, смеялись. А он - вот он, и широкий, и прочный, и раздвижной. Чайная посуда вон расставлена, женушка чай только что пила. Наверно, когда я с нашими мужичками из автоматушки возвращался. Чайник - ровно из приюта какого, синий, чижелый, к нему слово "тяжелый" не подходит. Ручка деревянная обуглена.

- Он не с гражданской войны, а, Валь?

У стола справа еще шкапчик, черный, мореный дуб - его тоже только всемером двигать. На столешнице его бутылка "Шартреза" початая.

- С кем пила? - строго спрашиваю, как на картине "Строгий муж" какого-то нашего русского художника. И с этими словами уронил я ее на тахту и долго-долго, тихо-тихо мы так пролежали. Всё она мне выплакала. А я… Я пока ничего еще не мог объяснить, если и понять-то ничего не мог.

Глядели мы глаза в глаза.

- Кто ты? - шептала она. - Откуда ты?

- Да Господь с тобой, как это "кто"? Муж твой, Володя. Не похож разве?

- Похож. - Она качала головой. - Но ведь ты умер…

- Ну, предположим.

- Но я тебя помнила, я тебя всегда любила.

- Да едрежки-ножки, вот же он - я. Мало, что ли?

Она вздохнула.

- Нет, так не бывает.

- У, не то еще бывает. Но вот слушай, я примерно расскажу тебе, как и что со мной было после похорон. Примерно, понимаешь? Я не уверен, что так было…

Жил я где-то. Где-то. Понимаешь? И вроде ты была рядом. Но я не видел тебя, а чувствовал. И что-то вроде бы еще…

Так. Танки вошли в Чехословакию… Цены расти начали, вино в ужасную гадость превратили, водка дороже и раз, и два, и три… Брежнев правил-правил, воры при нем пухли-пухли, кровью наливались-наливались… Всё, всё поганилось, серело, глухо стало, душно, вместо людей призраки двигались… Из могил по ночам мертвяки вылезали… На зов партии… Ну много-много чего было.

Все семидесятые интеллигенцию как пыльный мешок выбивали об угол, труха доисторическая летела из нее… Генеральный еще конституцию написал, брови у него козырьком сделались, с мошонки, видать, пересаживали, орденами до яиц обвешивали, президентом на довесок посадили…

Тут время такое пришло, партийные куклоиды и вояки давай вымирать: и маршалы Гречки-Вахмистренки (заговор у их был, перестреляли их на лестнице лубяночники, после на холоде трупы держали, чтоб хоронить в разбивочку, а то очень подозрительно: чего-то сразу у всех танатос?), и Пельше-Кощей Бессмертный подломился, и Суслов чахоточный, и Сам, наконец, туда же сошел, а уж гнил давно…

За ним еще царьки по малу сидели, но тоже гнилые какие-то: и Андроп-Циклоп (помнишь, венгерский усмиритель?), и Черненко-Снежный Человек - все под кремлевскую стену посыпались, сплошное кладбище там устроили…

Уж потом Царь-Горбач с руною на лбу утвердился, да крепко ли? Рты разинули, крамолу пустили, прелестные речи говорить зачали, а еды не стало, а бандитизьм попер черной тучей… Во как было. Не веришь? И я не верю. Кажется так, что ничего после 67-го не было, отпраздновали пятидесятилетие Софьи Васильевны - и встала История.

Нет, без нас с тобой, люба моя, не должна была быть история…

А сегодня, понимаешь, иду почему-то по Большой Рогожской и вдруг возле детской поликлиники-теремка голова закружилась, ветер посыпался, аура какая-то, как у эпилептика, прислонился я к кудрявым кирпичам и… Постоял. Прошло. Но! Понимаешь, были у меня последнее время сны, Москва старая снилась, да всё в цвете. То, что видел лишь на фотографиях, вдруг являлось живым. Новые дома неизвестно куда исчезали, асфальт проклятый тоже, старые домишки, даже полные ансамбли, и также церкви исчезнувшие являлись на своих старых местах, и булыжник мостовых, и тумбы коновязные, и сам я шел вроде бы слегка пьяненьким мастеровым в разбитых сапогах по булыге.

И вот так и тут, только наяву. А наяву ли? Все вижу целое, старое, все дома Хивы передо мной. Вся Вековая, как была… Что за чертовщина? И пошел я, изумленный, и пошел… И автоматушка живой, и огонек над дверью, и Толечку с Володечкой встречаю, и пьем мы, и - вот моя деревня.

- Да-а, - шептала она. - Ну и дела…

- Так спрашивается: куда же вы… Нет, я ничего не могу толком выразить. Вы так и жили после моей смерти, и год прошел и ничего, никаких катаклизьмов не произошло? А я, я-то где эти двадцать лет прожил, мне ж пятьдесят, по мне видно? Нет, ты мне честно только одно скажи: в августе шестьдесят восьмого (Господи, да ведь это же сейчас! Да и августа еще нету!) наши танки в Чехословакию входили?

Чудно, нехорошо смотрела она на меня.

- Ну ладно. А где Домовой-то наш. Раушка, Дедок домашний? Жив? Надо бы и с ним поздоровкаться.

Я пошел в нашу первую, маленькую комнатуху, где мы с Валюней начинали счастливую, нищую, молодую жизнь. Я встал на колени перед печкой-голландкой (и она жива!), открыл заслонку и позвал: "Раушка, Дедушка, где ты? Это я, Вова".

Но молчание было мне ответом. Еще и еще звал я его. Нету, не выходит. Э, какие дела. А ведь он мне, бывало, помогал потерянные вещи находить. А так вот: завяжу веревочку вокруг ножки стола, приговорю: "Домовой, Домовой, поищи-ка со мной, мне не сыскать, иди помогать". И - иду наобум, просто руки протягиваю, шарю по вещам. Бац - оно и нашлось! Где и рядом, да не видел. Так нашел четвертной, от Валюни затыренный, и где? На печке в кухне. Спьяну затырил и как не сжег. С паспортом тоже так было. С бутылками.

- Слушай, Володенька, - говорит мне жена, - тут что-то не то, раз Он не показывается.

- То есть как не то?

И опять смотрит как на мертвого. Аж грохнул я ладонью по гофрированной жести печи, заругался:

- Ах, едришь вашу тетю! Так докажу, что жив! Что это за шутки такие!

- Слушай, а чего у нас на закуску есть?

- Капуста есть квашеная, в погребе стоит целая кастрюля. В холодильнике колбасы немного. Ты весь двор созвал. Как быть?

- Ладно, ладно, я Шурику ведь велел и закусону припасти, да и каждый, думаю, свое вынесет. Что ж мы за голь такая, чтоб чего-нибудь не вынести? Ну, пошли на улицу.

Отперли мы щеколду, вышли на крыльцо.

Мама! А там уж вот такой стол снарядили! Составили четыре столика кухонные (я их знаю: Шуркин, Симкин, Белихин и еще чей-то), прямо на траве стоят, у самой беседки, прямо получается славный достархан. И приоделись, я говорю, бабешки-то наши: Шурик в белом сарафане с вишнями, в босоножках. Симка в расцветастом таком колхозном крепдешине (это теперь крепдешину нет, а раньше главная мечта и колхозницы, и горожанки - крепдешин). И уже ставят разное там питие и едово, и режут, то, се. При важном деле. И скамейки у дворничихи Райки взяли, Генка их расставляет. Я еще сходил, наши гнутые стульчаки принес.

- Кто ж за водкой-то ходил? - спрашиваю Шурку.

- Генка. А мы, Володь, между прочим, тоже добавили. Вона скока и водки, и вина.

Точно, в беседке, обвитой вьюнком, стояли ящики: бутылок двенадцать "особой" (у нас тут "столичную" не уважают, горечи той нет), тринадцатого нумера портвейну бутылок шесть, да водичка фруктовая "крем-сода". Валя моя подключилась, режет сало, колбасятину, сырок. У Шурки уже почти картошка сварилась. Это ее любимая еда: отварной картофель с малосольным огурцом. Если я ее когда-нибудь забуду, то уж дымящуюся вареную картофелину с Рогожского рынка с огромным малосольным огурцом никогда не забуду, и они тут же мне напомнят Шурку.

Народы по двору шляются, оживленный галдеж стоит, все возбуждены: как же, сейчас пьянка будет всем двором. Такое у нас не очень часто бывает, но все-таки бывает. Бывало. Бывает…

Здоровкаются со мной, в лобик, в плечико, как царя, целуют.

- Здравствуйте, Татьяна Иванна! Как здравие ваше, как ноженьки?

- Все плохо, Володя, все болят.

- Здравствуйте, Сергей Спиридоныч! Как она, милицейская служба?

- Здравствуйте, Валентина Егоровна! (Это - Белихе, тоже сравнительно молодой бабе, лет сорока. Боже мой, да ведь я сейчас старше ее на десять лет, а был, елки-моталки, моложе на десять!) Не сердитесь на меня за сыночка вашего?

- Да ну, Володь, что ты. Сам-то как?

И добавила смущенно:

- А вить я в милицию на тебя тогда не писала заявление.

Когда? Для "тогда" это значит вчера, прошлый год. Господи, почему же они не удивляются, говоря с мертвецом. А все-таки, честно скажу, лица у них какие-то были не того… пепельные, что ли… Не знаю, не знаю, но временами мне казалось, что я движусь вместе со всеми во сне.

И с Симкой (Володечкиной женой), и с Люськой (матерью-одиночкой, что живет с Володечкиной семьей в одной половине нашей избы) я перецеловался. А с Генкой - он у нас во дворе самый сурьезный мужик (на почтовом ящике главный инженер) - ладошками пожались. Степенный и самый тверезый, бывало, у него и занимал я деньжат, вот он и бегал только что за горючим.

Тут гляжу: батюшки светы! Колдун Гриша пришел и Таня-богородица. О, это местные антики. Гриша на Распутина похож. Тоже сухой, сильный, сильное лицо, только согнутый от радикулита как палец, бороденка из ушей спускается седым веретьем, глаза серо-стальные, страшные, пальцы длинные, все движутся, все он чего-то бормочет. Нет, он действительно колдун, из 12-го дома он, поколдовывает по дворам, заговаривает, напускает, отпускает, привораживает, дует - всё там. И выпить между тем большой недурак.

- Как, Гриша, - спрашиваю, - поколдуешь мне, как выпьешь-то?

- Чет-нечет… чет-нечет… - шуршит он легкими и крестит меня по-диавольски: от пупочка к лобику и по плечикам слева направо.

- Ну спасибо, старый, заколдовал. А ты что, Таня?

Ей лет тридцать, дурочка она, зимой и летом в платьишке, чуть не босиком, мордочка с кулачок, но глаза синие, ласковые, на ручках у нее, очень маленьких, прямо аристократических, куколка запеленутая, качает ее. Таню любят, кормят ее, ночует у всех понемногу, богородица она местная, так сама себя называет, только язык у ней плохо ворочается: "бе-е-е-ди-тся". Она на наших жителей накатывает, спасает кой от чего: от зуба, от вереда, от беззачатия и проч.

- Му-му, - говорит.

- Ну, "му-му", так "му-му", а вот садись-ка вот сюда, Танюша, к беседочке, счас тебе нальют стаканушечку.

Давай, давай, двор, рассаживайся!

Все. Сели. И колдун с богородицей сели. Еще бы сюда Раушку нашего подсадить - эк была бы канпания! А набралось-таки восемнадцать человек, включая Симкиных, Люськиных и Генкиных пацанят. Ну, эти-то кваску попьют. Из двух ведерных кастрюль Шурка нам картофель отварной раздает, малосольные огурцы. Генка на том конце стола, а я на этом разливаем вино кому во что собрали: стаканы граненые, лафитники, чашки чайные, Татьяна Ивановна четыре фужера принесла со старушками мальвазию, то бишь тринадцатый нумер, попивать. Четыре старушки-бабушки с нами. Я с Валей сижу на торце стола, мы как венчанные. Жених я. Она Невеста.

Встаю. Со стаканом.

- Ну, здравствуйте еще раз, дорогие! Здравствуй, Андроньевка! За вас за всех! Будьте здоровы!

- А тост, тост! - закричали Володечка с Толиком. Толик-то еле держится, Шурка его поддерживает, чтоб со скамейки не свалился.

- После тост.

Вот и выпили. Вот и скушали. Первое жжение нутряное уняли.

Татьяна Ивановна - интеллигентная, верующая старушка - просит:

- Нет, Володя, давай все-таки настоящий тост, ты же умеешь, начитанный.

"Начитанный".

- А тост за мою родину, за мою деревню, значит, ненастоящий? Это глубокое заблуждение, друзья мои. Ин ладно, тост, как я вас понимаю, должен быть за меня, за мое возвращение в отчий дом, так?

- Да, да! Именно так! За возвращение блудного сына! - вскричал стол.

- О, это славно сказано: за возвращение блудного сына.

Как же это случилось…

- Мы знаем… - заныл Толик, зачем-то помешивая ложечкой водку в стакане.

- Нет, Толик, я всё вспомнил. Вот как было. Когда я сворачивал с Костомаровского моста на набережную мимо монастыря, меня вдруг ослепило сверкнувшее на солнце золото креста Спасской церкви. Оно и было причиной, что я не заметил тоже поворачивающего, но раньше меня, здоровенного панелевоза, и совсем не в тормозе было дело, хотя и плохие они у меня, но ехал-то я медленно. Я попал ему в колесо, он де занял собой всю мостовую. Зачем я глянул на крест? Не знаю. Видно, КТО_ТО звал меня. В тот же миг вылетел я из седла и полетел под откос, тут до края было недалеко, и я сразу влупился в электрический столб прямо над головой. И так показалось мне, что взвился я метров на десять к небу. Я видел кувыркающийся свой мотоцикл, смачно раздавил его грузовик, и свое несчастное, распластанное тело с расколотым черепом, из волос выдавился белый мозг с кровью…

Когда я воспарил, то снова увидел пылающий крест, он костром разросся в полнеба, жаром дохнуло на меня, а огнь вдруг превратился в голубое лицо Богородицы, Царицы Небесной, и Она протянула ко мне длинные голубые ладони, и я утонул в них.

Не смейтесь, не смейтесь, братья и сестры мои, но я услыхал ЕЕ голос, словно бы вздох моря: "Ничего, миленький, ты спасен, ты еще вернешься сюда".

И вот - я вернулся.

Выпьем же за Спасительницу нашу, за Нечаянную Радость, за Матерь Божью! Конечно, за Нее пить не надо, а молиться Ей, но ведь мы молиться не умеем, не молиться нас учили, а пить. Но Она простит нас.

Все снова выпили, но чувствовалось, что тост мой им был непонятен и не понравился. Кроме, естественно, старушек. Им понравилась Мать Христова с голубыми руками.

Однако старичок, бывший наш домоуправ Сергей Сергеич (он мне унитаз новый поставил в шестьдесят четвертом году), с железными очками без стекол на носу, в наступившем молчании вопросил тихим, жестяным голосом:

- Но все-таки, Володь, где ты жил? Двадцать лет, говоришь.

А уже сильно завечерело. В дымно-розовом небе повизгивали носящиеся над дворами стрижи. Старые тополя склоняли к нам шелестящею листву, их первый пух плавал в воздухе.

- Да, Володя, так зачем же тебя, Богородица забрала к себе, если вернула? И брать бы не надо было, - так поддержала Сергей Сергеича Татьяна Ивановна. Она верующая, я уже говорил, она про религию все знает. - Ведь оттуда не возвращаются. Мы ж тебя хоронили. А душа…

- Сам не знаю, драгоценные вы мои Татьяна Иванна и Сергей Сергеич. Но ведь это было. Я был убит. Вознесен. И вот - вернулся. Так вкратце.

- Не хочу Богородицу… - ныл Толик, лежа головой в тарелке с капустой. - Это не то… я не так хотел…

Пан, муж Белихи, видный атеист нашего двора, мужчина с обиженным лицом петуха, которому оторвали гребень, тоже потребовал рассказать про "загробную жизнь".

- Ну, - "загробная", скажете тоже. Но вопрос резонный, - отвечал я, - с ума сойти, а не вопрос. Но перед тем, как ответить, надо выпить.

И опять мы выпили.

- Да, где-то я жил. Но если сейчас я все вижу ясно и остро, вот вас всех, хороших и пьяненьких, то то я вижу, как царство теней. Вроде да, была жизнь, я все Валюне уже рассказывал, в августе этого года танки входили в Прагу, режимы всякие (вы-то еще живете в славное времечко) были ужасные, ужасная водка и цены на нее… Вот, Шурик, ты сама удивилась… то есть я удивился вашим ценам… нашим ценам на продукты. Ведь так? Значит, я знал другие цены, не с потолка же я их взял. Да я еще сегодня в магазин схожу, я сравню, я сравню!

И седой я. Разве я был таким?

- Нет! - закричал двор.

- Я был с волосами спелой пшеницы, я был юн и нежен…

- А зачем все-таки тебя вернула Богородица? - взвился вдруг благодушный Володечка. - Нет, ты на это ответь. Иначе я больше ни глотка не выпь.

- Ты ли это, Володечка? - рассмеялся я. - Я вот своим куриным умом так думаю. Во-первых, самоубийца. Я в юности видел картинку моего знакомого Кавинацкого, уже умершего. Так там самоубийцу, падающего с крыши, ловят вот эти самые голубые руки Милосердия - Ее руки. Хотя он и еврей был, они в нашу Богородицу не верят, но дело он понимал. Душу Она подхватила, а может, и тело тоже? Это, с одной стороны. А с другой стороны, согласно официальной церковности, самоубийство - грех. Да, но ведь и подвиг также. Многие из вас способны на это? Лесков заступался за самоубийц.

(Я чувствовал, что говорю страшно нелогично, даже алогично, даже антилогично, но меня несло.)

- Вот, в третьих-то, я, может, и шел на самоубийство, ведь я же в рискованный, смертный момент отвлекся на сверкающий крест. А для чего? Может, душа возжаждала Бога: Отец позвал и подтолкнул меня на подвиг? И, может, в один только миг я сразу узнал: гибну, но буду спасен и вернусь к вам в новой ипостаси. И явился, как видите.

Боже, как красиво, как высоко я говорил!

Назад Дальше