Поиски - Чарльз Сноу 4 стр.


- Я вот не могу понять, - продолжал он, - почему люди не любят всякую погоду и природу в любом ее виде. Конечно, солнечный день в горах прекрасен, но ведь так же прекрасна и холодная грязная лондонская ночь. Все это, - он махнул рукой в сторону реки, - замечательно. От этого сжимается сердце. - Он засмеялся. - Мы должны быть панэстетами, панзоофилами, панантропофилами и панметеорофилами.

Я еще раньше обратил внимание на его манеру смеяться над собственными высказываниями и превращать их в шутку.

- Пожалуй, это слишком щедро и потому не так просто, - улыбнулся я и добавил: - А ночь действительно хороша.

Некоторое время мы оба молчали.

- Нам повезло, что мы живем в такое замечательное время, - сказал он. - Что мы оказались в гуще событий. Что мы входим в науку именно сейчас. Ведь наука переживает сейчас свой Ренессанс, свой елизаветинский век, и мы родились как раз вовремя. - Он улыбнулся. - Черт возьми, у нас впереди столько интересного.

3

В начале следующего семестра мы встретились уже как старые друзья. Ежедневно мы вместе пили чай в студенческом кафе. По субботам мы вместе отправлялись на прогулки, а однажды пошли в театр и, сидя в партере, смотрели "Закон о разводе". В буфете во время антракта мы раскланялись с группой слегка знакомых студентов; при этом я испытал некоторую гордость, как будто мне не в диковинку бывать в театре, да и Шерифф держался так же.

Среди студентов нашего колледжа мы заметили в буфете долговязую фигуру с бледным худым лицом, чуть в стороне от остальных. Мы увидели, как кто-то заговорил с ним, и на его лице вдруг появилась поразившая меня улыбка. Это была живая, насмешливая и умная улыбка, удивительно обаятельная. Потом она исчезла, и лицо его снова потускнело и стало почти унылым.

- Мы должны с ним познакомиться, - сказал я.

Дня через два, когда я пришел пить чай, он сидел вместе с Шериффом за нашим столом.

- Хант, позвольте мне представить вам Майлза, - сказал Шерифф, прерывая разговор, во время которого новый знакомый терпеливо слушал его. - Он учится вместе со мной. Он, как и я, собирается стать ученым.

Хант улыбнулся.

- И, несмотря на это, похоже, что между вами есть разница.

Он мне сразу понравился. Мы сидели за столом, Шерифф занимал нас разговором, когда удавалось, я вставлял реплику, и время от времени улыбка преображала лицо Ханта и он отпускал необидную шутку.

Я не мог понять, каким образом Шериффу удалось заполучить его, но похоже было, что Хант чувствует себя с нами запросто, и вскоре он пригласил нас к себе. Хант жил над магазином, на Юстон-Роуд, и, хотя воздух в его гостиной был затхлый и отовсюду доносились стуки и шум, квартира его была гораздо просторнее шериффовой или моей. Я не мог понять, почему Хант все время оправдывается и почему в его движениях появилась какая-то суетливость, как только мы вошли к нему.

- Может быть, принести чего-нибудь выпить или сбегать за пивом, тут внизу есть бар, или хотите, я приготовлю чай? - говорил он, и я уже стал чувствовать себя неловко и был благодарен Шериффу, когда он спросил:

- Вы первый год в колледже, Хант?

- Да.

- Но почему же? - спросил Шерифф. - Ведь когда меня, усталого после школы, посылали в постель, а Майлз видел первые сны, вы уже должны были заниматься делом. Вы ведь наверняка старше нас.

- Мне двадцать два, - ответил Хант.

- Ни мне, ни ему нет еще и двадцати, - сказал Шерифф. - Это довольно-таки странно. А что же вы делали до университета?

- Я работал в конторе, - не сразу ответил Хант, Я понял, что ему неприятно говорить об этом, и попытался перевести разговор на другое, но Хант продолжал. Казалось, ему доставляет удовольствие растравлять незажившую рану. - В очень грязной и противной конторе. Я пошел туда работать, когда мне исполнилось пятнадцать. Было заранее известно, что я пойду работать в какое-нибудь такое место, понимаете? Я потомственный конторский мальчик. Конторский мальчик по праву рождения. - Он остановился. - Я выдержал там шесть лет. Я старался делать вид, что все идет, как полагается. Я читал. Я пытался учиться. Но все равно ничего хорошего не получалось. Тогда я бросил эту работу. Мне удалось кое-что скопить. Остальные деньги я занял. И вот я в университете. Мне даже не верится, что это не сон.

Не знаю, насколько в тот момент я понимал, что означает для Ханта уход от прошлого; вероятно, мне это было слишком близко и в то же время я был слишком далек от всего этого, чтобы понять его и посочувствовать ему. Дело в том, что я ведь тоже происходил из того класса, где университет считают привилегией людей другого круга, но я не переживал этого с такой остротой - я уже учился в университете и принимал это как должное. Только когда я стал гораздо старше, мне многое стало понятным и я смог правильно нарисовать себе образ Ханта, А в тот момент я просто симпатизировал ему, сам не зная отчего. И когда его манера держаться вдруг менялась, как в тот вечер, и он становился застенчив и не уверен в себе в отличие от его обычной приятной сдержанности, я всегда чувствовал, что близок к тому, чтобы понять его, но так и не мог понять до конца.

Как только его слова "это не сон", произнесенные с оттенком легкой грусти, замерли среди нашего молчания, Хант опять стал самим собой. Он угощал нас пивом, старался, чтобы мы чувствовали себя, как дома, слушал разговоры Шериффа, иногда вставлял замечания, и всякий раз это было именно то, что я хотел услышать. Он занимался экономическими науками, и Шерифф по этому поводу произнес целую речь:

- Экономика произошла от того, что наука и искусство слишком горячо полюбили друг друга. А когда ребенок появился на свет, они возненавидели его настолько, что не дали ему крови. Экономисты - это худосочные людишки в пенсне, которые высасывают из пальца свои представления о действительности. Вы не можете заниматься этим, Хант. Это не живая наука, а скелет. Это все равно, что получить скелет, когда жаждешь плоти и крови.

- Но я никогда не жаждал плоти и крови, - сказал Хант.

- А эти ваши придуманные человечки из экономической науки, без характера, без сердца, точно приноравливающие спрос на котелки к предложению. Таких людей нет на белом свете, они существуют только в учебниках, и все-таки вы говорите о них…

- Ими с успехом заполняются паузы в разговоре, - ответил Хант.

Так мы беседовали, каждый отстаивал свои позиции, Шерифф посмеивался над попытками Ханта защитить свою точку зрения и над собственным красноречием и время от времени снова выдвигал соображения, опровергающие выбор Ханта.

- Я знаю, что вы неправы, - говорил Хант, - но не могу этого доказать.

Потом я выдвигал какой-то новый довод, и спор начинался сначала.

Этот вечер положил начало нашей дружбе втроем. Никогда больше мне не приходилось переживать - как бы это сказать? - радостное возбуждение тех дней, когда я и двое моих друзей открывали для себя мир. Восторг - вот как можно определить, если не полностью, то, во всяком случае, во многом, ощущение этой первой дружбы молодых людей. Восторг от соприкосновения с новым миром, от обретенной свободы, от всего того нового, что мы видели и о чем без конца говорили, делая при этом вид, что нас это не трогает, восторг от открытия самой дружбы. Дружба между мальчиками была делом обычным, иногда она носила романтический оттенок, но тогда в ней было недоверие любящих сердец; человек должен стать старше, чтобы уметь ценить дружбу. И вдруг встречаешь, почти случайно, первых друзей, раскрываешь им свое сердце, чувствуя себя при этом в безопасности, и вспыхивает пламя истинной дружбы.

Уже к середине второго семестра наша дружба получила общее признание. Мы были неразлучны вплоть до окончания университета, а это произошло через два года. Два или три вечера в неделю мы вместе выпивали, частенько расходились слегка навеселе, а иной раз, когда позволяли средства, выпивали достаточно, чтобы потом несколько дней испытывать раскаяние. Хант был нашим проводником в прогулках по лондонским трущобам, о которых мы с Шериффом и понятия не имели. У нас были излюбленные кабачки в Пимлико и Фулхеме. Мы сидели на самых дешевых местах в лучших театрах. Когда же у нас кончались деньги, что случалось довольно часто, мы отправлялись в музеи, картинные галереи или гуляли в парках. И всюду мы находили что-то интересное для себя. Мы познакомились, пожалуй, почти со всеми сторонами жизни большого города. И странная вещь - это разжигало в нас аппетит к работе. Я припоминаю, как целыми днями я сидел в Хайбери, штудируя новые захватившие меня открытия в области магнетизма, вечерами мы отправлялись в мюзик-холл, потом ужинали в Пимлико рыбой с жареной картошкой, выпивали по кружке пива, после чего я возвращался в свою комнату в Хайбери и еще часа два работал.

Мир вокруг нас гудел и волновался, как потревоженное осиное гнездо, грош была бы нам цена, если бы мы этого не чувствовали. Мирная конференция сделала свое дело, и позолота уже начинала осыпаться. Мы часто ожесточенно спорили по поводу вновь образовавшихся государств; интернационализм, либеральный социализм и демократизм удивительным образом уживались в нас с проявлениями яростного национализма. Впоследствии я никак не мог этого понять. Я всегда испытывал романтический восторг перед югославами, Хант обычно подчеркивал могучие доблести чехословаков, а Шерифф ратовал за Ирландскую республику, и, уж конечно, мы все трое были самыми страстными защитниками интересов черных и цветных народов. Мы желали, чтобы Индия немедленно стала свободной, и я помню, как я в каком-то кабачке в Путни (кажется, не очень твердо стоя на ногах) энергично развивал идею независимости кельтов. Ирландия, Уэльс, Шотландия, затем, разумеется, сама Британия, я еще несколько колебался в отношении Корнуэлла. Легко, конечно, смеяться над увлечениями молодости, ведь тем самым ты льстишь своей нынешней мудрости. Однако должен признать, что кое-какие мои мысли тех лет были не менее ясными и определенными, чем любые другие впоследствии; и я решил немало проблем методом, который зародился в те годы.

Все мы живо интересовались Россией. Мы пили за поражение союзнической интервенции в России и праздновали победу русских над поляками. Однажды в воскресенье, когда мы выбрались за город и бродили по Дауну, Шерифф заявил:

- По сравнению с Лениным Наполеон выглядит просто дешевой куклой.

Но мы были слишком незрелы, чтобы увлечься коммунизмом.

Из нас троих только Хант был совершеннолетним, и вскоре после того, как мы познакомились, он вступил в лейбористскую партию и иногда выступал с речами на муниципальных выборах. Как сейчас вижу его, бледного, чуть запинающегося, настойчивого, не очень ясно видимого в газовом свете классной комнаты где-нибудь в далеком пригороде, четко излагающего основы экономической науки перед горсткой слушателей, которые не понимают ни единого его слова. Нас с Шериффом забавляли, а иногда безумно злили политические спектакли, но для нас это была всего лишь одна из граней мира, который мы открывали так же, как и книги, о которых мы так легко спорили и говорили.

В наших разговорах мы постоянно возвращались к спорам о точных науках.

Хант не верил в решающую роль науки.

Когда Шерифф или я, как частенько бывало, принимались уверять его, что наука совершенно неизбежно изменит будущее и мы именно поэтому такие оптимисты, Хант протестовал:

- Я не могу понять, как вы сами верите в это.

- Разве ты не видишь, - взрывался Шерифф, - что наука держит будущее в своих руках? Она обеспечит человеку высокий уровень жизни, даст ему досуг, даст ему силу, власть - да ведь скоро природа целиком подчинится нам. Тебе этого недостаточно?

Наступала пауза. Хант редко сразу находил ответ. А потом говорил:

- Нет. Вероятно, у нас будет прекрасное здоровое население, и, вероятно, мы еще не раз предоставим ему возможность побегать от отравляющих газов - в порядке физического упражнения. Я убежден, что с каждым годом мы становимся все опрятнее. Мы сумеем создать идеальную канализацию. Ты думаешь, мне этого достаточно? Ты хочешь, чтобы я испытывал мистический трепет при виде уборной последней конструкции?

Шерифф начинал сердиться.

- Все можно высмеять, все опошлить и принизить.

- Или романтизировать, поднимая на необыкновенную высоту.

- К черту романтику! - кричал Шерифф. - Мы получаем в руки могучую силу, и это сделает нас первой прочной цивилизацией из всех, какие были на земле. Потому что мы - первая цивилизация, которая овладела знанием, еще не совсем, но достаточно, чтобы это дало ей силу. Канализация? Ладно, если тебе так нравится, но равных нам не было и нет. И кроме того, у нас есть ученые, первое сообщество людей во всем мире, которые обучены относиться честно и непредвзято к тому, что они видят. Они дали клятву быть честными и беспристрастными, и это потрясающе новое явление. И гораздо более полезное, чем обет целомудрия и послушания, - он засмеялся, - хотя этот обет, наверно, не так трудно соблюдать.

Опять пауза.

- Вот ты ученый или собираешься стать ученым. А я никогда ученым не был. - Хант повернулся ко мне. - Я спрашиваю тебя, Артур, кто более беспристрастен, Чарльз или я?

Я рассмеялся. До чего же разителен был контраст между ними! Скептически сдержанный Хант, никогда ничего не принимающий на веру, и Шерифф, с его любовью к яркому, броскому, моментально загорающийся, с сияющими от восторга глазами, как в этот момент, - самый непостоянный из людей.

- Так как насчет ваших ученых?

4

В последний год наших занятий в университете Хант довольно часто возвращался к этому вопросу. Он был упрямый человек, и я подозреваю, что ему не давала покоя наша твердая вера в то, что мы посвятили себя самому замечательному делу на свете. Однажды вечером я потащил его на семинар по кристаллографии, там были ученые-физики, студенты, занимавшиеся самостоятельными исследованиями, и несколько наиболее способных третьекурсников, и я обещал Ханту показать работу группы ученых. Шерифф по какой-то, не помню, причине в тот вечер не был с нами. Мы немного опоздали, и Остин, когда мы вошли, уже начал свое вступительное слово. Я помню, как мы на цыпочках поднялись на галерею, и помню Ханта в полутьме, сидящего, опершись подбородком на руки, и внимательно разглядывавшего первый появившийся на экране диапозитив.

Потом я совершенно забыл о Ханте. К этому времени, за несколько месяцев до окончания университета, я почти окончательно решил специализироваться в кристаллографии или ядерной физике. Но кристаллография все-таки привлекала меня больше. Кристаллы, их формы и цвет, картина их роста произвели на меня неизгладимое впечатление в тот момент, когда я впервые увидел иглы цианистой кислоты, поблескивающие на дне пробирки; свет, проходя сквозь них, сверкал в их тончайших гранят. В университете я увлекся работами Брэгга, они пробудили во мне желание узнать, почему каждому кристаллу присуще только одно определенное расположение атомов, повторяющееся бесчисленное количество раз, пока не образуется кристалл, который мы можем увидеть и потрогать; в архитектуре кристаллов есть какая-то необыкновенная гармония, и я часто мечтал, как бы мне самому открыть структуру какого-нибудь кристалла. Шагая по ночным улицам, когда я расставался с Шериффом и Хантом слишком поздно, чтобы успеть на метро, я рисовал себе эту новую структуру, пытался найти связь между расположением атомов в кристалле и формой самого кристалла, представлял себе, как можно распространить этот новый метод на более старые и более консервативные науки, такие, как химия и металлургия.

Вообще этот семинар увлек меня, каждое слово подлежало критике и могло быть либо отвергнуто, либо принято в плане моей будущей работы. Я рискнул сам выдвинуть предположение, основанное на данных Брэгга, с которыми я познакомился за месяц или два до этого. Остин пробубнил в ответ что-то невнятное. Я с удовольствием обнаружил, что меня никто не мог опровергнуть. К концу заседания, когда люди уже сновали взад и вперед по проходу, а свет над черной доской еще не успели зажечь после демонстрации последнего диапозитива, я уже с точностью знал, в каком направлении пойдет моя работа. С приятным ощущением принятого решения, уверенности, почти самодовольства шел я рядом с Хантом.

Неожиданно он сказал:

- Так вот, значит, что представляют собой твои ученые.

Эти слова вывели меня из задумчивости.

- Ну да, - ответил я, - такие они и есть.

Я улыбался. Я был счастлив.

- А Остин, конечно, великий ученый? - спросил Хант.

- Да, - ответил я.

- Он к тому же еще очень глуп, - сказал Хант. - Очень глуп. И завидует своим талантливым молодым ученикам, - добавил он.

Я почувствовал себя уязвленным.

- Откуда ты это взял, черт побери?

Хант остановился. На его лице промелькнула улыбка.

- А разве ты со мной не согласен? - спросил он.

Меня возмутили слова Ханта. Я знал, что мозги у него ворочаются гораздо медленнее, чем у меня, но кое в чем он разбирался значительно быстрее и правильнее. Честно говоря, я не мог до конца понять Остина. Я не, забыл, в каком восторге слушал я его первую лекцию. В глубине моего сознания жило восхищение им. Но я припоминал кое-какие факты из того, что мне говорили о нем и что я замечал сам, - его стычки с младшими сотрудниками, напыщенную самовлюбленность, проявлявшуюся временами в его лекциях, сформулированную им однажды мысль о тройственном согласии христианской религии, консервативной партии и науки.

- Ты преувеличиваешь, но, может быть, кое в чем ты и прав, - нехотя сказал я.

- И это кое-что довольно неприятное, - заметил Хант.

Мы свернули в переулок и взяли в киоске по сандвичу. Мы ели и разговаривали.

- Понимаешь, - говорил Хант, - эта ваша наука выходит за рамки шуток. За рамки всей этой шериффовой болтовни. Вы обретаете силу, это совершенно очевидно. В общем, я думаю, что это хорошо, хотя и не вижу, почему нужно поднимать такой шум по этому поводу. Но когда я вижу людей, в чьих руках эта сила… - Он задумчиво пожевал губами. - Вроде сегодняшних…

- Они не типичны, - запротестовал я.

Он продолжал:

- Людей, которые держат силу в своих руках. Посмотри на них. Они не такие, как ты, Артур. В их взглядах нет широты. Их кругозор бесконечно уже кругозора рядового обывателя. Возьми хотя бы твоего Остина. Они похожи на умных детишек, которые умеют обращаться с заводными игрушками.

- Это несправедливо, - сказал я.

Назад Дальше