Овдовевший в конце ноября 1942 года доктор Франсуа стоял неподалеку от Эйзенхауэра. Он был привычен к жаре, тепло одет и бодр духом. Почему тепло одет? Да потому, что от сильной жары, как и от сильного холода, одно и то же спасение – теплая одежда, защищающая тело от холода и от зноя в равной мере. Доктор Франсуа обратил внимание на неестественность позы Главнокомандующего, на то, как тот старается справиться с судорогой в ноге. Франсуа хорошо знал помещение канцелярии, помнил, где должна быть трибунка, которую обычно ставили на постамент для выступлений генерала Шарля перед широкой аудиторией. Доктор разыскал эту, хотя и не маленькую, но легкую конторку, не чинясь, сам притащил ее к постаменту. Не спрашивая разрешения Эйзенхауэра, он водрузил перед ним конторку, надежно скрывавшую его фигуру от взглядов и позволившую облокотиться о нее. Доктор тут же сел на корточки и принялся массировать ногу генерала. Он делал это так жестко, так умело, что боль вскоре отпустила Эйзенхауэра.
– Вы спасли меня, дружище! – сказал Эйзенхауэр на ломаном французском.
– Все нормально. Главное, меняйте опорные ноги и переносите тяжесть тела на руки – теперь вам есть обо что облокотиться. Мужайтесь! Я буду рядом, массаж еще понадобится. Этому параду еще часа три… – сказал Франсуа по-английски.
Увидев маленькую зеленую муху перед носом генерала, доктор Франсуа ловко поймал ее в кулак, придавил и выбросил вон. Главнокомандующий был счастлив!
До конца парада доктор Франсуа еще раз массировал ноги генерала, и они расстались друзьями.
– Я жду вас на ужин, – напомнил Эйзенхауэр. – Вы будете моим личным гостем.
XXXVII
Много земель повидала на своем веку Мария Александровна, но ни в одном краю не приходилось ей наблюдать такого многослойного света, как в Тунисе, света, играющего десятками оттенков и словно перетекающего по предметам, на которые он падал. А какая ясность цвета, особенно над пустыней, какая чистота тонов! "Сюда бы собирать художников со всего мира,- думала она и сейчас, автоматически ведя авто по белой насыпной известняковой дороге, как бы парящей в небесах, размытых зноем. – Боже, сколько оттенков белого, желтого, серого, голубого, дымчатого над морем, почти фиолетового у горизонта и сколько еще других полутонов света и тени…"
Внизу справа проплывали столбики словно посыпанных мукой белых от пыли кактусов, слева скользило синее зеркало Тунисского залива с далекими черными парусами рыбацких фелюг. Дорога была пустынной, и Мария Александровна предельно утопила педаль газа – только скорость и гибельный риск еще как-то трогали ее почти омертвевшую душу. А ведь ей лишь 38 лет, она здорова, умна, богата, красива, большая война еще не окончилась, но все это для других…
11 ноября 1942 года десять немецких дивизий одномоментно пересекли демаркационную линию и оккупировали ту часть Франции, что якобы была независима и находилась под управлением правительства в Виши маршала Петена, которому шел восемьдесят седьмой год. Одновременно с немецкими подразделения итальянской армии оккупировали Французскую Ривьеру. И немцы и итальянцы были потрясены тем, что французы не оказали им ни малейшего сопротивления.
В декабре до Тунизии дошли французские газеты. В той самой, где когда-то была напечатана фотография Марии Мерзловской с Коко Шанель, от 21 ноября 1942 года, в разделе "Хроника", Мария Александровна прочла одну за другой две заметки.
"… Hier, dans dans la cour de son hôtel particulier, à la périphérie de Marseille, une patrouille allemande a fusillé la veuve du général français célèbre Charles J., héros de Verdun et gouverneur de la Tunisie, ainsi que sa cousine et les trois, soi-disant, prisonniers de guerre russes des maquis qui travaillaient dans la propriété de Mme Nicole. Les témoins oculaires de l'incident, les domestiques Jeanne et Jean N. affirment que Mme Nicole, en réponse au massacre des Russes a donné une gifle à l'officier SS, ce qui a servi de prétexte pour la fusillade…"*
"… d'après les agences d'information anglaises, hier, à l'aube, l'aviateur célèbre de la France, héros de Verdun, étant, ces derniers temps, moniteur militaire de l'école d'aviation, près de Londres, compte Antoine K., en pilotant l'avion d'étude d’origine française "Potez-25" a éperonné un bombardier lourd allemand à 4 moteurs "Focke Wulf -200", se dirigeant avec sa charge mortelle du côté de la capitale britannique. Les deux avions ont sauté en air au-dessus de la Manche. Il paraît que les bombes allemandes se sont explosées. L'explosion était d'une telle force, qu'on l'entendait des deux côtés du détroit. En tant que héros de la première guerre mondiale, le compte Antoine K. ne pouvait pas ignorer que le premier éperonnage dans le monde aérien a été pratiqué par le pilote russe Nestérov, en 1914…"**
* "…Минувшим днем во дворе своего особняка на окраине Марселя были расстреляны немецким патрулем вдова прославленного французского генерала Шарля Д., бывшего героя Вердена и губернатора Тунизии, а также ее кузина и трое якобы русских военнопленных из маки, работавших в усадьбе мадам Николь. Очевидцы происшествия, слуги Жанна и Жак N, утверждают, что мадам Николь в ответ на избиение русских дала пощечину офицеру СС. Это и послужило поводом для расстрела".
** "… как сообщают английские информационные агентства, вчера на рассвете прославленный авиатор Франции, герой Вердена, а в последнее время инструктор Высшего летного училища близ Лондона граф Антуан К., пилотируя учебный самолет французского производства "Потез-25", пошел на таран четырехмоторного тяжелого немецкого бомбардировщика "Фоке Вульф-200", направляющегося со смертоносным грузом в сторону британской столицы. Оба самолета взорвались в воздухе над Ла-Маншем. Видимо, сдетонировали немецкие бомбы. Взрыв был такой силы, что его слышали по обе стороны пролива. Как герой первой мировой войны, граф Антуан К. не мог не знать, что первый в мире таран был применен русским пилотом Нестеровым в 1914 году…"
Далее шел абзац о широкомасштабном контрнаступлении русских (сразу тремя фронтами) под Сталинградом – собственно, для этого и понадобился журналисту пассаж о русском пилоте Нестерове.
Но Мария Александровна никогда не читала ни этого абзаца, ни других материалов, напечатанных в этой газете…
В том же ноябре нелепо погиб праправнук Пушкина Джордж Майкл Александр Уэрнер. Ночью его случайно раздавило между двумя немецкими танками в маленьком городке под Тунисом. Так как у доктора Франсуа была назначена с ним встреча, он и похоронил юношу. Благо на том был, как всегда, мундир французского лейтенанта, и тело без хлопот отдали французскому полковнику Франсуа.
Война забрала у Марии всех: Антуана, мсье Пиккара, Николь, Клодин, Шарля, Джорджа Уэрнера… Остались на этом берегу только Уля и Франсуа, а на том, далеко-далеко за морем, мама и Сашенька… Все эти месяцы Мария Александровна жила на земле словно эфемерно: она как бы была и в то же самое время ее как бы и не было. Главной связующей нитью с жизнью оставались для нее: там – мама и Сашенька, а здесь – русские военнопленные. Всех доставленных ею из Франции она давно переправила в Габон; последним уехал Толик Макитра, – Мария очень хотела, чтобы он выучился на врача. Толик оказался на редкость одаренным и упорным юношей. Доктор Франсуа говорил, что если он будет учиться, то его ждет большое будущее, а Франсуа никогда не завышал своих оценок.
Путь во Францию был закрыт – теперь там везде хозяйничали немцы. Но, слава Богу, и здесь, в Тунизии, были у Марии Александровны свои заботы. Во-первых, во-вторых и в-третьих – это судьба "русских рабов Роммеля", оставшихся в живых, перешедших на сторону англичан и теперь закрытых ими в лагерях "до особого распоряжения". Что это за "особое распоряжение", Мария Александровна догадывалась – отправка в СССР, а значит, на муки, а то и на погибель. Милые союзники отправили в трюмах и в скотских поездах более 2,5 миллионов русских военнопленных, большая часть которых умерла в пути от голода, холода и нечеловеческих условий содержания. Особенно усердствовали в выполнении обязательств перед дядюшкой Джо (Сталиным) англичане, как и прочие союзники, – ревнители буквы закона не могли не знать международного права, которое гласит: "Военнопленный – это не преступник. Военнопленный должен быть неприкосновенным, как суверенитет народа, и священным, как несчастье".
Мария ехала сейчас домой отдохнуть, принарядиться к званому ужину, подготовить бумаги, точнее, одну бумагу на имя Дуайта Эйзенхауэра: она наблюдала его на параде, он показался ей человечным, и она решила сделать нестандартный ход… Хотя почему нестандартный?! Эйзенхауэр пока еще Главнокомандующий объединенными войсками, а значит, первое лицо и, если захочет, исполнит ее просьбу… Замысел ее был на первый взгляд очень прост: обратиться к генералу Эйзенхауэру с прошением разрешить ей использовать на посменных работах в портах и ремонте дорог хотя бы двести военнопленных из бывших "рабов Роммеля". А в порядке компенсации за их услуги улучшить содержание и полностью взять на себя питание в лагерях всех военнопленных. Двести человек из семи тысяч – не так уж и много, но вполне достаточно для того, чтобы "вытащить" как можно больше людей. Мария Александровна всегда начинала с малого: лишь бы он подписал "цидульку", а там она разберется.
И англичане, и французы почти успели обустроить кладбища, а итальянцы, за две тысячи лет так и не покорившие эти земли, увезли своих покойников в Италию. Метрах в пятистах от дороги среди ровных, кажется, британских холмиков вдруг поднялся клуб дыма и раздался хлопок. Мария Александровна горько усмехнулась – она поняла, что случилось. Наверное, шакал или маленький пустынный лис, воспетый Экзюпери, разрывал могилку и был наказан. Опасаясь мародеров и зверьков, какой-то умник из интендантов распорядился класть в карман каждому похороненному гранату с выдернутой чекой. В скором времени даже шакалы перестали подходить к кладбищам цивилизованных европейцев.
XXXVIII
Фельдшер санчасти комбикормового завода Витя сделал свою работу на "отлично" – ребра у Алексея срослись наилучшим образом. Фельдшер был так доволен, что проникся к своему пациенту горячей симпатией.
– Образцовый больной, – говорил фельдшер Витя, осматривая Алексея, – и в полном уме. Я по глазам определяю, меня не обманешь, Иван Ефремович, – обратился он к присутствовавшему при осмотре Воробью, – вполне годный мужчина, хоть для строевой службы, да и поумней нас с тобой будет. Ты согласен, Алексей?
– Нет, – вдруг ответил больной, от которого и не ожидали никакого ответа. – Может, теперь уже не дурак, но тебя не умней, Виктор Иванович.
– Истествено, – пробормотал фельдшер Витя и покраснел от внезапного смущения. А смутился он оттого, что, во-первых, почувствовал, что Алексей отзывается о нем искренне, и это ему очень польстило, а во-вторых, потому, что сам он сейчас точно знал, что его пациент совсем другого полета птица, не им с Воробьем чета… Отчего вдруг так ему показалось? Бог его знает. Но, что это так, а не иначе, в этом Витя был уверен. Почему? Да, по всему: и по глазам, и по интонации, и по общей осанке Алексея, которой у того прежде не было, а здесь, в медсанчасти, она вдруг появилась сама собой, – обстановка была для Алексея во многом привычная, если не сказать родная, почти госпитальная, вот он и стал нечаянно прежним.
В медсанчасти комбикормового завода, где проходил осмотр, было чисто, светло, так же, как и везде в округе, пахло подсолнечным жмыхом, а еще чуть-чуть йодом, валерьянкой, хлоркой – обычным набором больничных запахов. В стеклянном шкафчике, на стеклянных полочках, как на витрине, довольно приличный набор хирургических инструментов, что очень удивило Адама. В чистой поллитровой банке на столе, застеленном облезлой клеенкой в голубой цветочек, торчал градусник с чьей-то забытой температурой – 37,3 показывал столбик ртути.
– Паршивая температура, – чуть слышно сказал Алексей, машинально вынул градусник из банки, ловко встряхнул его двумя короткими резкими движениями кисти и поставил назад, в банку. По тому, как он все это проделал, – вроде бы небрежно, но точно, – фельдшер понял, что в чем в чем, а в медицине Алексей свой, не хуже его, Вити. Так, как встряхнул градусник Алексей, встряхивают только профессионалы, те, кто делал это тысячи раз. Сам Витя встряхивал точно так же: двумя небрежными, короткими, резкими движениями кисти.
– Потом поговорим как-нибудь, – сказал фельдшер Витя своему пациенту на прощание и загадочно подмигнул ему, по-свойски.
Тот молча кивнул в ответ и вышел за порог медсанчасти.
В конце августа пастух Леха вернулся к своим коровам, которые встретили его счастливым мычанием.
– Интересная штука, – сказал наблюдавший встречу Лехи с коровами Иван Ефремович Воробей, – прямо они тебе натурально радые, видать, ты хороший человек, спасибо, Ванек не убил.
Ванек категорически отказывался возвращаться домой и пока квартировал у Ивана Ефремовича, хотя тот и держал его в свирепой строгости. С горем пополам, но в 1945 году Ванек окончил семилетку, и Иван Ефремович решил заняться устройством его дальнейшей жизни. Раньше он относился к нему безразлично, как к траве при дороге, а после того, как увидел Иван Ефремович рыдания Ванька во сне, душа его дрогнула: "Какой-никакой бросовый, а все ж человек и Ксению любит страшно, лучше бы их развести подальше друг от дружки – так всем будет спокойнее".
Свои решения Иван Ефремович всегда старался претворять в жизнь немедленно. Так что и на сей раз он действовал сообразно своему характеру: взял документы Ванька, двадцатилитровый бидон с бражкой и покатил на двуколке в соседний городишко, где было ФЗУ (фабрично-заводское училище). С бидоном бражки и со своим веселым напором ему не стоило большого труда уломать директора ФЗУ насчет Ванька – тем же днем тот был зачислен для обучения слесарному делу, а главное – с местом для проживания в общежитии, с обмундированием и другим довольствием.
– Слесарем будешь, чудик, – сказал Иван Ефремович Ваньку по приезде вечером, – тридцатого сдам тебя в ФЗУ, а пока пять дней болтайся, набирай силов, но без глупостей – ухи отверну! И в сторону Лехи не моги смотреть. Обещаешь?
– Нужен мне твой Леха! – пробурчал Ванек – Обещаю.
– Я тебе верю. На, держи! – подал ему руку Иван Ефремович. Он был врожденный педагог.
На том и порешили: се договорено, впереди у Ванька настоящее дело, а значит, и новая жизнь.
– Руки у тебя и сейчас правильно растут – вон какие свинчатки, паразит, льешь, – беззлобно сказал Иван Ефремович. – Будешь мастер золотые руки, хоть у нас на жмыховом первый человек – слесарь-наладчик.
Ванек порозовел от открывающейся перед ним перспективы и доброй интонации в голосе всегда строгого с ним Ивана Ефремовича. "Ладно, еще посмотрим, чья жилда выяснится, – думал Ванек, мысленно глядя в ожидавшую его светлую даль, – я еще всем докажу…"
…Четвертый день Алексей пас коров у дальних оврагов, и Ксения приносила ему из дома Глафиры Петровны обед. Она научилась у тети Глаши варить настоящие украинские борщи – и постный, на подсолнечном масле и старом толченом сале, и на мясном бульоне сварила бы, да где его взять, мясо? Еще она научилась печь настоящие тонкие блины и толстые, дрожжевые, жарить оладушки и из муки, и картофельные, варить узвар (компот) – если бы ее мама и бабушка узнали об этих умениях Ксении, то они бы не поверили. Дома Ксения была что называется "ни за холодную воду", то есть неумеха полная, а ради Алексея в несколько месяцев стала домовитой хозяюшкой.
29 августа, накануне того дня, когда Иван Ефремович Воробей должен был отвезти Ванька в соседний городишко, застрявший в излучине Сойки еще со времен татаро-монгольского ига, Ксения, как обычно, принесла обед к дальним оврагам.
Ствол кривой березы, у которой Ксения постелила на шелковистую траву чистое полотенце, как скатерть-самобранку, был наклонен едва ли не параллельно земле, видно, в войну березку ударили танком или тягачом, она надломилась, покосилась, но удержалась корнями в земле и начала расти не вверх, как все ее соседки, а в сторону. Рана давно затекла, образовался бугорчатый нарост, и жизнь в березке пошла своим ходом.
Алексей ел борщ из зеленого плоского немецкого котелка, в верхней части пробитого в войну пулей, а потом зарихтованного местным умельцем до полной исправности, во всяком случае, так, что ничего из него не проливалось, даже не просачивалось. Алексей ел бесшумно, так, как умели есть в поселке только Ксениины мама, бабушка и сама Ксения. Он ел постный теплый борщ с удовольствием, заедая картофельным оладушком и иногда поглядывая на Ксению, сидевшую напротив него.
– Не сиди на земле, подложи. – И он пододвинул Ксении свою пастушескую телогрейку.
– Да нехолодно.
– Подложи, тебе нельзя на земле.
Ксения повиновалась. Он посмотрел на нее с благодарностью и обожанием.
– Вкусно. Спасибо тебе.
– На здоровье. Еще узвар…
– Попозже.
Примерно с месяц, как они стали разговаривать между собой совсем по-другому, чем раньше, как минимум, на равных, а то и с некоторым превосходством Алексея, не в тоне, а в ясности выражений. Но до настоящего объяснения им было еще далеко, пока Алексей на него не шел – вежливо, но непреклонно он отбивал робкие попытки Ксении "вывести его на чистую воду".
Недалеко от них, по левую руку от сидящей напротив Алексея Ксении, тянулся тот самый овраг, где нашла она его когда-то; на склонах все так же, как и прежде, рос шиповник. И сразу ей вспомнилось то, что никогда не забывалось: обнаженный мужчина, лежащий навзничь, усыпанный листьями шиповника. Ксения несколько раз уже порывалась рассказать Алексею о том, как она его нашла, но он всегда останавливал ее на полуслове: и когда был больной, и теперь, когда выздоровел. Сейчас Ксении тоже не терпелось рассказать, однако она смолчала: взрослела Ксения не по дням, а по часам.
Алексей прислонился спиной к корявому стволу березы, взглянул в сторону просвечивающего сквозь листву озерца в желтоватом песчаном карьере, и что-то забрезжило в его памяти… какое-то купание, с кем-то очень знакомым, но с кем? Нет… он не мог припомнить.
– А можно, я около тебя посижу? – робко спросила Ксения.
– Давай, но на телогрейке.
Она подсела к нему вплотную и спиной тоже откинулась на кривую березку. День стоял жаркий, и Ксения невольно расстегнула ворот ситцевого платья, а потом еще одну пуговку на груди… И тут Алексей увидел серебряную цепочку на обнажившихся ключицах. Он обнял девушку, потянул за цепочку и вытянул маленький серебряный крестик.
Ксения смутилась, поцеловала крестик и заправила его на место.
– Бабушка дала. Теперь мне надо.
– А ты крещеная?
– Бабушка говорит – да, еще в Смоленске, тайно от родителей.
Что-то очень знакомое было во всей этой сценке: и высокая, загорелая девичья шея, и нежная белизна ключиц, и крестик, и то, как она его поцеловала… – все это уже было когда-то с ним… В сознании Адама промелькнула Сашенька, целующая свой крестик, промелькнула впервые за годы его выздоровления.