Храм Согласия - Михальский Вацлав Вацлавович 21 стр.


– Рота, смирно! – скомандовал приезжий генерал. Адъютант тут же подал ему раскрытую красную папку с бумагами. Явно подражая Левитану*, маленький генерал один за другим зачитал три указа Президиума Верховного Совета СССР о присвоении генеральских званий. Начальнику госпиталя было присвоено очередное воинское звание генерал-лейтенант медицинской службы, Папикову – генерал-майор медицинской службы, Ираклию Соломоновичу Горшкову – генерал-майор интендантской службы. Потом пошли приказы о присвоении офицерских и сержантских воинских званий. Александре и Наташе, перескочив через ступеньку, присвоили старших лейтенантов, всем другим также хоть что-то да присвоили, а к тому же всех еще и наградили.

* Прославленный диктор Всесоюзного радио, сообщавший вести с фронта.

Когда маленький генерал прикалывал к гимнастерке Александры медаль "За освобождение Праги", его дрожащие пальцы невольно чуточку вдавились в ее грудь – это очень не понравилось Александре.

Наверное, чтобы скрасить неловкость, генерал тут же спросил:

– Первая награда?

– Никак нет! Награждена орденами Трудового и Боевого Красного Знамени, Красной Звезды, медалью "За отвагу".

– Ого! А чего не носите?

– Ношу на парадной гимнастерке, а эта – рабочая.

Генералу очень хотелось поговорить с Александрой, но он не нашел о чем, замешкался.

– Да, тогда вам мало, тем более… – наконец, проговорил генерал нечто невнятное. Возможно, он имел в виду, что Александра непосредственно участвовала в спасении его драгоценной жизни. – Ладно, я это так не оставлю… Сделайте представление, – кивнул он адъютанту. – На что? Пока не знаю, оставьте графу свободной… Я был без сознания и не мог вас видеть. А вы меня вспомнили? – с надеждой спросил маленький генерал Александру, уж очень не хотелось ему отходить от нее.

– Сейчас вспомнила: пулевое проникающее ранение правого легкого на уровне четвертого и пятого ребер, сквозное пулевое ранение задней трети правого плеча…

– Это диагноз, – с детской обидой в голосе казал генерал. – Ладно, извините, – и он отошел вручать медаль "За освобождение Праги" следующему награжденному – этой медали удостоились все госпитальные, всех чинов и должностей.

Она и вправду вспомнила его левое легкое – она его расправляла…

Странно, но от прикосновений маленького генерала, от его явной робости Александра вдруг впервые за годы после исчезновения из ее жизни Адама почувствовала себя женщиной.

Ираклий Соломонович пытался оставить начальство на обед, но генерал со свитой уехали, даже не попрощавшись толком ни с Иваном Ивановичем, ни с Папиковым, ни с Александрой, а только козырнув всем на прощание уже от виллиса, в который садились.

Ираклий Соломонович накрыл праздничный стол во дворе госпиталя – никто не был обойден вниманием, и это делало праздник волнующим.

– Ваша работа? – спросил Александр Суренович Ивана Ивановича за третьей. – Я обратил внимание, как часто вы ездили в штаб армии всю вторую половину мая и весь июнь.

– Насчет генералов почти не моя, а за остальным, конечно, я проследил. Если бы кого-то обошли, лучше было бы?

– Не лучше, – сказал Папиков, – будь здоров, товарищ генерал-лейтенант.

– Буду, товарищ генерал-майор, – в тон ему ответил Иван Иванович.

Обмывали ордена и медали, макая их металлические части в стаканы с разведенным спиртом, с новых погон свинтили звездочки и тоже обмывали отдельно.

– Генералам нашего госпиталя слава! – крикнула Александра.

– Слава! Слава! Слава! – троекратно подхватил хор голосов.

Все чокались, невзирая на чины и должности, все были счастливы.

– Ну вот, и гостинцев нам прислали, – сказал Папиков, – так что зимовать будем здесь.

– Перезимуем! – весело подхватила Наташа, которой зимовать здесь с Папиковым было совсем неплохо.

"Бедная моя мамочка", – подумала Александра.

XL

Когда Ксениина мама или бабушка по отцу случайно встречали на улице Алексея-пастуха, они демонстративно отворачивались от него, а зря: если бы присмотрелись, то поняли бы, что давным-давно он совсем не тот Леха-пришибленный. Положение Ксении скоро стало понятно обеим женщинам, и они смирились, а Алексея простить не могли. Иначе как "старым дурнем" бабушка его не называла, а что касается Ксенииной матери, то она деликатно помалкивала: во-первых, Алексей был ее ровесник, а во-вторых, она сама родила Ксению в неполных восемнадцать и читать мораль ненамного опережающей ее саму дочурке было как-то неловко. Ситуация осложнялась еще и тем, что между невесткой и свекровью были традиционно не лучшие отношения: ни по поводу Ксении, ни по поводу Алексея они до сих пор так и не поговорили между собой начистоту, что дополнительно усложняло их и без того нелегкие отношения друг с другом.

Игра в молчанку давно угнетала Ксениину бабушку, маму, саму Ксению, Алексея и Глафиру Петровну, – каждому было что сказать, у всех накипело на сердце, все понимали, что дальше тянуть нельзя. Мама и бабушка Ксении преподавали в двух разных школах поселка русскую литературу, и в ноябре в девятых классах они как раз проходили с учениками понятия "текст" и "подтект". Так вот, этого самого "текста" в их общении друг с другом было совсем немного, притом легкого, наполненного лишь простеньким бытовым смыслом, а "подтекст" нависал над душой каждого тяжелой глыбой, из-под которой не то что вылезти, которую тронуть было боязно.

Гибель Ивана подействовала на поселковых удивительным образом: и старые, и малые враз прекратили злословить по поводу Лехи-пастуха и Ксении, отныне все приняли их отношения всерьез и сочли законными и естественными. Ксении в феврале 1946 года должно было исполниться шестнадцать лет – по меркам того степного южного поселка, где они жили, возраст, вполне подходящий для замужества.

Ксениины бабушка и мать были пока не на стороне влюбленных, поселковое общество как бы дало добро, Иван Ефремович Воробей и его дружок Витя-фельдшер не видели в происходящем ничего предосудительного, а Глафира Петровна даже за Ванька не держала обиду на Ксению: "Не мучься, Ксень, он бы усе рамно нарвався, ни седня, так завтрева, така яго планида". Глафира Петровна всегда говорила на смешанном русско-украинском языке, и все прекрасно понимали ее.

Ксения оформилась в вечернюю школу при комбикормовом заводе. В поселке действовало две дневных школы и одна вечерняя, а преподаватели были в ней из дневных школ, поэтому Ксенииным маме и бабушке не стоило труда договориться с коллегами о том, чтобы круглая отличница с первого класса Ксения Половинкина посещала только письменные контрольные работы. К пятнадцати годам Ксения прочла многое из русской классической литературы, читала и кое-каких зарубежных авторов из того, что было в поселковой библиотеке, – книга всегда была и для бабушки, и для мамы важной частью их жизни, жизни на самом деле очень скудной, а с любимыми книгами даже и богатой. Что же до точных наук, то они давались Ксении с лету, тут она уродилась в отца, математика, не доучившегося из-за войны и раннего брака. С химией, физикой, алгеброй, геометрией она управлялась, как никто в школе, бывало, учителя просили ее "решить задачку", и она решала их очень быстро и точно. Если раньше недюжинные способности внучки были гордостью бабушки, то сейчас, в новой ситуации, они же стали ей дополнительным укором.

– Была бы какая-то дура, ну и брюхатила бы себе на здоровье! – причитала бабушка. – Боже мой! Что будет? Боже мой!

– По-вашему, только дуры могут родить? – бесцветным, но довольно ехидным голоском отвечала ей невестка. – А умным что делать? В монастырь? Так их сейчас нет.

– В институт, в люди выбиваться, отцу не удалось…

Тут бабушка умолкла, почувствовала, что зашла слишком далеко.

Миролюбиво смолчала и невестка. Так они и жили.

Дело шло к зиме. В конце октября выпас коров прекратился – трава в округе была почти вся вытоптана и съедена, а дожди зарядили изо дня в день. Алексей со своими коровами перебрался в коровник и работал теперь там с зари до зари.

В октябре шли беспрерывные обложные дожди, темнело рано, тоска надвигалась вселенская, но тут стали прибывать в поселок первые демобилизованные, и жизнь забурлила гулянками, истериками вдов, промолчавших всю войну, заливистым, порой беспричинным девичьим смехом на улицах, а в клубе комбикормового завода играл теперь на трофейном аккордеоне одноглазый танкист со следами ожогов на юном лице и ширкали сапогами по щелястому полу разучившиеся танцевать кавалеры, которых и было-то всего ничего, а больше танцевали друг с дружкой дамы – "шерочка с машерочкой". Опять бойко пошло в ход это присловье, залетевшее к нам, в Россию, еще с первой Отечественной войны с французами, залетевшее вместе с "шаромыжниками" и "взять на шару", то есть – даром.

Речка Сойка наполнилась дождевыми водами и стала не просто речушкой, а настоящим бурным темно-серым потоком. А дожди все шли и шли, и не было им ни конца ни края. Зато голова теперь почти не болела у Алексея, вернее, болела, но уже не в прямом, а в самом что называется переносном смысле. Как быть? Ответить на этот вопрос с каждым днем становилось все трудней и трудней. Он еще не поговорил напрямик ни с Ксенией, ни с Глафирой, ни с Ксенииными мамой и бабушкой. Они молчат, и он молчит, но кому-то ведь надо начать… И начинать надо ему, хватит дураком прикидываться…

Весь день он проводил в коровнике, Ксения приносила по непролазной грязи ему обед, в конце ноября он запретил ей это делать, с этого и начался их долгожданный прямой разговор в коровнике, где крепко пахло навозом, соломой, пойлом на подсолнечном жмыхе, известкой, которой Алексей вчера выбелил стены по приказанию Ивана Ефремовича Воробья: "чтобы мышей не было".

– Тебе нельзя лазить по этой грязи, не дай Бог, поскользнешься и упадешь. Больше не приноси мне обедов.

Ксения молчала.

– Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Понимаю.

– Хочу сказать, хоть я и Леха-пришибленный, но детей мы вырастим.

– Алеша, правда?! – Глаза Ксении просияли таким чистым, таким пронзительным светом, что показалось, в полутемном коровнике стало светлее. Она прижалась щекой к его плечу в стеганой телогрейке и поцеловала припухшими губами ее заношенную, лоснящуюся ткань.

– Правда. С твоими я поговорю.

– Не надо. Родим – тогда, – чуть слышно сказала Ксения, как будто боялась спугнуть желанное будущее.

Редкое в эти дни солнце внезапно ударило в замурзанные окошки коровника и разделило его десятком солнечных столбов, в которых заблестели и ожили мириады танцующих пылинок.

– Видишь – солнышко. Все будет хорошо! – сказал Алексей с чувством, не таясь скотниц, прошедших мимо них по широкому проходу между рядами стойл слева и справа. Раньше молодые скотницы хихикали, глядя на Алексея и Ксению, а теперь затихли и здоровались с подчеркнутым уважением, а может, и с белой завистью: какой молодайке не хочется ляльку? Нет таких. По крайней мере в те времена не было среди нормальных.

XLI

А с Глафирой Петровной разговор получился в тот же вечер. Всегда так бывает: то ничего, ничего, а то все сразу! Как говаривал в таких случаях Витя-фельдшер: "Р-раз – и в дамки!"

"Опасный человек этот Витя-фельдшер – он про меня что-то понял, во всяком случае, то, что я медик. Сам себя выдал дурак! Хотя ненарочно, просто опыт сработал против меня – мой опыт. Оказывается, так тоже бывает. А Витя умный, лишь бы не стукнул куда…"

– Чайком побалуемся? – прервала невеселые мысли Алексея Глафира Петровна.

– Побалуемся.

Через четверть часа они сидели за столом в большой комнате при свете пятилинейной керосиновой лампы и пили чай, искусно заваренный хозяйкой из сбора мелисы, мяты, душицы, листьев смородины.

– Хороший у тебя чай, Глафира, мне в него и сахарина не надо – вкус портить.

– Я тоже так пью.

Лампа чуточку закоптила, Глафира Петровна отрегулировала фитиль*. Электричество вырабатывалось на заводе, там же и потреблялось до последнего киловатта. А с лампой была красота – все видно около самой лампы, да и по всей комнате какой-никакой свет.

* Люди, в домах которых были пяти- или семилинейные лампы, считались в поселке богатыми. Основная масса обитателей поселка освещала свои жилища коптилками на постном масле – завод-то, слава Богу, гнал жмых из семечек подсолнечника.

– И че, братка? – взглянув на Алексея исподлобья, спросила хозяйка.

Алексей отметил, какие у нее глубокие, какие выразительные глаза – темно-карие, с влажным блеском, глаза страстной, еще не угасшей женщины.

Молча выпили по чашке душистого чая, Глафира Петровна налила Алексею вторую.

– Ни надоило в мовчанку грать? – В основном она говорила по-русски, иногда вставляла украинские словечки, а то и вообще переходила на "харьковский", то есть на совершенно вольную, ее собственную, смесь двух языков, с неправильностями как в том, так и в другом языках.

– Ни надоило?

Вопрос был ясен, с ответом дело обстояло сложнее.

– Надоело, – наконец проговорил Алексей, – надоело и в молчанку играть и в дурака. Да, я не Леха-пришибленный и не твой братка Алексей Серебряный, как по паспорту…

– А хоть хто, ты помнишь?

– Раньше не помнил, а сейчас знаю. Адам Домбровский – главный хирург передвижного полевого госпиталя, капитан военно-медицинской службы. Ну и что?! А где этот капитан был всю войну, она без него прошла, без него и кончилась…

Опять закоптила лампа.

– Тю ты, и че каптить – сроду ни було. Пряма к разговору, не иначе. Дай-ка я хвителек подрежу. – Глафира Петровна прикрутила фитиль, ловко сняла полотенечком горячее стекло с лампы, перегнулась к комоду, взяла с него ножницы, подрезала фитиль, обрезок нагара сбросила Алексею в подставленную ладонь, и тот быстро вынес его из комнаты и выкинул в проливной дождь. Потом Глафира ловко надела стекло по месту, приоткрутила фитиль – лампа горела ровно, ярко.

– Какая ты рукастая!

– Ногов, считай, нет, так хочь руки при мне, – с удовольствием улыбнулась похвале Глафира Петровна.

В комнатке воняло обгорелым фитилем.

– Счас вытянет, дверь открой, – велела Глафира, – момент!

Алексей распахнул входную дверь, в комнатку ворвались шум дождя и свежий воздух, хотя и с холодком, но вполне терпимый, огонек в лампе поднялся и опустился.

Опять замолчали и молчали долго, тяжело.

– Дверь закрой – по ногам тянет! – распорядилась Глафира.

Закрыв входную дверь, Алексей решительно сел напротив Глафиры Петровны.

– Да, я не твой братка Алексей Серебряный, а сказать этого никому не скажу, хоть убей, иначе и тебе, и Воробью вот… – и он показал на пальцах решетку.

– То правда, – задумчиво сказала Глафира, – а в поселке врача нет… Мы тебя с оврагов привезли. Катька в дом втащила. Ксенька выходила, ты ей по гроб жизни обязанный.

– Я всем обязан. Толку что?

– Будет и толк. Скоро дитя родите?

– Думаю, в феврале.

– У нас и роддому нема, тики у Сименовке – двадцать пять километрив.

– Обойдемся своими силами.

– Вот и толк!

– Ксении учиться надо, она одаренная девочка. Буду за няньку.

– У нее и мамка и бабка – нянек без тебя хватает. Я тебя тоже впомнила уже с полгода как. И твою молодайку – гарна дивчина. И хмыря усатого…

– Грищук Константин Константинович – хороший человек, начальник госпиталя.

– Налет был страшенный. Тогда мой загс сгорел – прямо в него бомба! И вас разбомбило. Кто-то погиб, а все уехали.

– Да, воронок там много и все глубокие, я их не раз осматривал, – сказал Алексей.

– А ты чуешь, она живая?

Алексей неуверенно пожал плечами и отвел глаза.

– Хочешь, на карты кину? – горячо предложила Глафира Петровна.

– Не надо. Ты лучше скажи: Витя-фельдшер меня не продаст?

– А он причем?

– Показалось, он про меня что-то знает. Например, насчет того, что я медик, знает точно.

– Витя-фельдшер? – Глафира Петровна призадумалась. – Парень вроде хороший, семья у него вся в тридцать третьем перемерла, как у меня. А там кто его знает? Хорошие тоже сдают, всяко бывает – кого прижмут, кто случайно, кто от обиды, кто от дурного языка. Ногу он на финской потерял – это точно, я сама документы видела – на загс пришли. Жена его с другим спуталась, уехала, вот он с тех пор и холостякует. С Воробьем надо поговорить – это и его касается.

XLII

Дождь прекратился, небо расчистилось, и полная луна агрессивно шафранового цвета с металлическим блеском ломилась в окошко комнаты Адама, маленькое, одинарное окошко с крохотной форточкой на кожаной тесемке, настолько засаленной за много лет, что лунный свет как бы стекал по ней на пол. На окне была цветастая занавеска, но луна била поверх нее своим сатанинским мертвенным светом, и некуда было от него спастись, даже сквозь закрытые веки давил этот тревожный, угнетающий душу свет полнолуния. Адам лежал на спине на узкой железной койке у стены продолговатой комнатки, а с клеенчатого коврика на стене который год смотрел и смотрел на него единственным синим глазом белый лебедь с розовым клювом и непомерно длинной шеей, смотрел и сейчас при зловещем свете луны, смотрел нацеленно, так, как будто хотел выклевать Адаму глаз.

Глафира Петровна спала в соседней, "большой" комнате. Она была женщина в теле, но спала тихо-тихо и никогда не всхрапывала. Хотя, спала ли она сейчас или тоже бодрствовала, как и он, ее "братка", Адам не знал. Оказывается, спала.

– Спи, доню, спи, – пробормотала во сне Глафира, наверное, ей приснилась оторва Катька – она ведь тоже была когда-то маленьким ангелочком.

Где теперь эта Катька, на каком Сахалине грязь месит?

Еще не прихваченные на зиму замазкой тихо бренькнули стекла в окошке. Если прислушаться, то они бренькали часто, раз за разом, бренькали от того, что на комбикормовом заводе ухал пресс, из-под которого вылетали в широкий промасленный лоток пластины спрессованного жмыха. Сколько раз говорила Глафира: "Замажь стекла". А он все тянул, вчера и замазку приготовил, да Витя-фельдшер сбил его с курса равномерной жизни. Вдруг вчера возьми и скажи этот Витя: "Иди ко мне в санитары, место есть", – и при этом взглянул с такой веселой подловатостью, что у Адама под ложечкой засосало. А может, это ему показалось, что с подловатостью? Нет, не показалось. Идти в подручные к Вите-фельдшеру – такое добром не кончится, если уж хочет закладывать – пусть закладывает, а в рабство он, Адам, не пойдет… Витя понял, что он врач, к сожалению, понял, а может быть, Воробей рассказал, что привезли его когда-то с места бывшего госпиталя, вот и дотумкал Витя… А пригласил в санитары неспроста, нужно что-то Вите от него, Адама…

Неужели всю жизнь так прятаться? А в чем он, спрашивается, виноват? Контузия была такая тяжелая, что если бы с ним не нянчились три года, так бы и остался чурбаном в лучшем случае, если бы вообще выжил… Наверное, госпитальные решили, что он попал под прямое попадание. Поискали. Не нашли и уехали, посчитав его погибшим. А он виноват – жив остался, вот в чем его вина. Глафира паспорт ему липовый выправила, тоже его спасая, а теперь, получается, вляпалась: подделка документов, тут и возразить нечего – стопроцентное преступление, и Воробей соучастник – его фотографии пошли на паспорт…

Назад Дальше