А в самый первый раз (когда дом был выстроен и хозяин только что вселился в него) половодье застигло Николая Николаевича врасплох, у него даже лодки не оказалось на этот случай, и две недели он был совершенно отрезан от внешнего мира. Правда, на исходе второй недели заехал к нему на плоскодонке брат Андрей Николаевич, заночевал у него, и к этому времени у Николая уже произошло то, что определило всю его дальнейшую жизнь. Разлив заточил в доме, как на необитаемом острове, двоих, мужчину и женщину, и некуда было им деться друг от друга. Разлив пришёл ночью, невидимо и неслышно, и выходила рано утром первою на крыльцо медноволосая Анисья, свежо умытая, со скрипучей на скулах кожей, поглядела удивлёнными глупыми глазами на плещущую воду, которая подошла к предпоследней ступени высокого белого крыльца, ахнула, втихомолку воскликнула "батюшки" и мигом скрылась в доме. И затем показался оттуда сам барин, вид у него был взволнованный, никак не мог попасть рукою в рукав старенькой бекеши, которую Николай Николаевич обычно носил в холодное время по домашности. Выглянул, шагнул на крыльцо, дверь за собою оставил открытою - и там тотчас показалась грудастая длинносарафанная фигура Анисьи - оба с одинаковыми радостными лицами, выражавшими весёлую увлечённость, смотрели на подступавшую водную стихию, словно она была явлена, чтобы вдоволь их распотешить. И по лицам молодых людей можно было прочесть, что должно произойти - уже происходит.
Вечером, внеся горячий самовар к барину в комнату, Анисья взглянула на него испуганно и взволнованно, широкие белые запястья её были покрыты, словно сыпью, красными пятнышками - наколола, когда драла можжевельник, чтобы подкинуть в самоварную топку для пахучести дыма (как учил её барин), и нежные жирные запястья молодой женщины, выставленные из узких засученных рукавов рубахи, внезапно пробудили в нём чувственную ярь, Николай молча схватил её за эти исколотые запястья, чувствуя всем мужским наитием своим, что _это то самое, да, то самое_, - отчего Анисью словно подбросило ударом электрического тока. Она бы грянула оземь или отпрыгнула бы сразу шагов на двадцать, но, крепко взятая за руки барином, могла только размашисто вильнуть задом в одну сторону и в другую, - и замерла, полусогнувшись, тесно сведя ноги, коленями сжав прихваченный подол старенького сарафана. Она смотрела на мужчину виновато не потому, что видела грех в начавшейся любовной игре, после которой жди только одного, а в том, что _сама желала_, - и в этом-то желании чувствовала свою преступность, то есть греховность и чрезмерность собственных притязаний. (Ибо Деметра, которая просто отдаётся мужчине, исполняя не ею выдуманный закон пресотворения, - это одно, а женщина, испытывающая желание самой пообладать мужчиной, есть грешница и ведьма, которую ненавидели и проклинали все на свете святые и праведники, порою её за любовную вольность эту бросали в прорубь или сжигали на костре.) Да, Анисья упиралась и отбивалась потому, что сама желала, - и когда прямо на пыльном ковре, возле пыхтящего самовара, острое электрическое желание её разрядилось в мужчину, и он размяк, стал покорен, она заплакала и лишь отвернула голову в сторону, не потрудившись даже поправить бесстыдно задранной одежды. Так, лежа на ковре распакованною до препохабной наготы, тихо плача, она слушала, как плещется под полом натекающая извне вода, та самая вешняя вода, которая и подвела их к близости, благословила и устроила брачный союз, чрез который пришла на свет новая людская ветвь - род Тураевых, идущий от дворянина Николая Николаевича и крестьянки Анисьи.
И одна из почек этой ветви, Глеб Тураев, сейчас стоит на крыльце егерской избы и причаливает лодку за мокрую верёвку к столбу, подпирающему навес над входом в избу. Он думает: в голову мне приходят _не мои_ мысли, грудь волнуют полузабытые воспоминания, хотя то, что предстает моему внутреннему взору, и слова, что слышу в тишине своей сосредоточенности, не могут быть связаны с _моим_ жизненным опытом. Подступив к самому крыльцу лесного кордона, вода замерла, как бы в нерешительности и задумчивости, пытаясь понять, что же она такое и откуда все эти щепки, мелкие веточки, пух и мусор леса, принесённые ею к подножию деревянного крыльца… Ах, разве не забыл таким же образом и я все собственные прежние воплощения? Ведь я же огонь, я же и вода, я лес и прах лесной - всем этим был, а теперь вместе с Артюхой Власьевым вылезаю из лодки и, проходя вслед за егерем мимо колодца с журавлем, кричу ему громко в непроизвольной радости избавления (могли бы долго носиться по водам, пленённые стихией, на лодке без весел, с заглохшим мотором, да помог счастливый случай: прибило нас к кустам, в ветвях которых мотались, зацепившись, пучки соломы, клочья пены, палки и обломки досок; и двумя кусками сырых горбылин мы кое-как догреблись до кордона):
- Артем, не зальёт колодец?
- Зальёт обязательно, - ответил Артюха, не оборачиваясь; зашлёпал через проточину, глубоко вдавшуюся во двор, и, обогнув угол, поднялся на крыльцо, оставляя на серых досках ступеней узорчатые мокрые следы от резиновых сапог.
Он зашёл в избу, а я остался на крыльце и, не чувствуя в себе того же равнодушия и беспечности, что у егеря, стал тревожно оглядываться вокруг. Странный, невиданный доселе пейзаж открывался моему взору. Вся поляна, посреди которой я выстроил свои хоромы, превратилась в живописное серебряное озеро. Но берегов этого озера нельзя было увидеть: вода уходила под тёмные своды окружающего леса; идущая от Колина Дома неширокая дорога сейчас, сверкая меж елей, представляла собою вид живописного канала. Оттуда и выплыла стая белых гусей, которых я показал Анисье, и она, азартно округлив глаза, с хищным видом проследила за ними, а затем и предложила: "Возьми ружьё, Миколай Миколаич, и сшиби их…"
Я смотрел на этот новоявленный лесной канал, по которому Артюха поплывёт на лодке к деревне, поедет один, без меня, потому что в том деле, за которым он и отправится в деревню, я ему не помощник. Дело в том, что уже не существует для Артюхи Власьева ни широчайшего, буйного разлива Оки, ни тяжёлого ночного пути через разыгравшуюся стихию, ни небес, ни хлябей, ни бездны - а если и существует всё это для него, то лишь где-то на периферии сознания. А в упор перед двадцатисемилетним парнем дыбится и в страшной наготе своей белеет распластанное женское тело. И в устремлении к нему не остановит его не только разлив вешних вод, но и сам всемирный потоп.
И я думаю о том, почему, каким образом холодное серое половодье разжигает столь могучую похоть в маленьких человеческих существах. Рыженькая Анисья словно с ума сошла и веселилась так буйно, с топотом бегая по всему дому, что я даже начал беспокоиться, не заболеет ли она, не простудится ли, то и дело босиком выскакивая на крыльцо, вплоть до второй нижней ступени окружённой водою. Егерь же Артюха ни одной ночи не мог оставаться дома и, не замечая опасностей и тягот, каждый вечер уплывал на плохонькой моторке за семь километров в деревню - пользуясь образовавшимся водным путём, по которому летом обычно топал пешочком или трясся по корням на велосипеде… Столь же безоглядно-беспечно к разыгравшейся вокруг стихии отнеслась и Анисья, молодая солдатка, недавно нанятая в кухарки к барину Тураеву: отведав его яростной ласки прямо на полу, под которым плескалась вода, бедная бабёнка словно с цепи сорвалась, целовалась и миловалась без устали, без присущей деревенским женщинам стыдливости, шумела, и вопила, и звенела, звенела своим звонким голоском, видать, безмерно довольная тем, что высокая вода затопила всё окрест, перекрыла все дороги, преградила доступ к дому в лесу, где была она заточена вдвоём с барином надолго и надёжно.
Половодье в моей душе вызвало какие-то глубинные небывалые смущения, которые и вынесли на поверхность моего бытия счастье особенного рода. И восприятие действительности настало такое, что нельзя было уже понять, в чём состояло всё прошлое несчастье моей жизни. В этом прошлом ни одна линия, строящая мысленный дом моей судьбы, не казалась прямой и надёжно доведённой до своего логического соединения с другими. Я каждый день, проснувшись, с утра ощущал как бы удушье, как бы некую нехватку в самом процессе дыхания - не хватало чего-то единственно правильного, самого необходимого. И ощущение того, что ежедневная жизнь катится, несётся куда-то без преосуществления самого главного, ради чего я рождён на свет, мучило меня и душило постоянно… Но половодье прочь унесло всю эту гнетущую тоску-вину-хворь душевную, я словно проснулся и узрел подлинную реальность бытия. И она заключалась в том, что я существую не в тех удушливых, скверных облаках и туманах головных измышлений, в которых обретаемся мы от раннего детства до старости, а нахожусь в равном положении с другими существами, предметами и явлениями природы, - в равенстве и сопричастии к деревьям, стоящим по пояс в воде, к соломенной трухе и щепкам, плывущим по течению, в родстве и дружбе с полыхающей над ночным разливом луною… В равенстве и единении с Анисьей, женщиной молодой и прекрасной, дарующей и берущей такую яркую радость любви чувственной, что оно преобразилось в любовь самую возвышенную, близкую богам, - и Анисья была жрицею Афродиты и Деметры.
Отрезанные от всего остального мира людей, питаясь грубой пищей - салом да хлебом, они прожили две недели так, как надо бы проживать людям всю жизнь. Какое согласие чувств и взаимное понимание во всех самых тонких изворотах желаний! Не было интеллигентного барина, дворянина, и его деревенской кухарки, а были, как говаривал Дж. Боккаччо, славные ступа да пестик да неустанная усердная рука, совершающая эту весьма угодную Богу работёнку - но ведь бывает и тут незадачка! Кто бы мог подумать, что крепкий жилистый парень, с виду весьма простоватый, но симпатичный, словно Емеля-дурачок, егерь Артюха Власьев был неспособным и, выходит, напрасно ездил по ночам через хляби развёрстые в деревню к некой Ларисе. Она приехала откуда-то в совхоз работать портнихой в Доме быта - всё очень просто и обыденно, - однако оказалась настолько странной, что согласна была выйти замуж за лесного жителя, за Артюху Власьева, и жить с ним вдвоём полной отщепенкой на кордоне, без своего Дома быта, клуба и даже без телевизора. И молодой егерь, впервые в жизни обретший сказочную возможность, совершенно потерял голову, и результатом его страшного волнения явилась полная неспособность соединиться в едином восторге ему с Ларисою. А она ждала этого каждую ночь, горячо его поощряла во всём, однако ничего не могла поделать с поникающей вялостью Артюхиной воли. Какая-то очень тонкая, дьявольская стена отделяла бушующее море его страстей от холодной пустоты бессилия, и Артем снова и снова летел на моторке в сторону деревни по чёрному каналу залитой дороги, чтобы проломить проклятую стену, и каждый раз бесславно возвращался под утро на кордон. Для житейского объяснения и оправдания своих отлучек он порой наведывался в дом матери и привозил оттуда полмешка картошки, пласт сала, связку луку или чеснока.
Неимоверные душевные муки Артюхи Власьева были скрыты в нём, а вовне проявлялись самые невыразительные признаки: то и дело зевал до потолка, был вялым и неразговорчивым, иногда жаловался, что ломит в паху. И я, мысленно сличая его зверскую неутолённость с розовой, влажной, ликующей насыщенностью Анисьи, в глубоких неконтролируемых изворотах сознания толкал их друг к другу в объятия. Разумеется помочь друг другу они никак не могли, ибо жили в разные времена. Но уж очень жаль было добродушного егеря! О, я отдал бы их во власть друг друга без всяких мелочных соображении бренной морали! Как было бы это замечательно, если посреди бескрайнего разлива под блеском горящей луны в маленьком домике егеря осуществилось бы то могучее желание, что напружинилось и вспыхнуло огненным жаром под его плоским животом, сжалось, словно звезда в печальном пространстве Космоса. Какая мощь творческого рвения пропадала даром в эти странные ночи, наполненные полупрозрачным зеленоватым бредом луны, плеском бескрайнего, как море, разлива! И я, не вынося больше вида столь тяжкого несчастья, решил вмешаться в это дело живых, в эту тщету самовозникающих и уходящих в пустоту страстей, - дать разумный совет Артюхе Власьеву насчёт того, как ему совершить то, что требуется женщине.
Ещё в кадетские годы Николаю Тураеву пришлось испытать боязнь и безволие такого рода, когда приятели затащили его в один из домов на Трубной, и там, увидев вблизи себя, наедине, чудовищное существо с пухлым загривком, отвислыми грудями и мокрым ртом, он испытал гадливость почти на грани потрясения и впал в совершенно, казалось бы, полную несостоятельность, из которой всё же это чудище вывело прикосновонием одного лишь пальца к определённому месту юношеского тела. Так неужели этот опыт, послуживший во благо печали и позора, не мог бы явиться спасительным действием в начинании добром и безгрешном? Но прежде всего нужно было убедиться, что в егере нет непоправимого телесного порока, с тем я и попросил его приспустить штаны и показать артиллерию, с помощью которой он и собирался рушить стену… Пушка была крупного калибра, и боезапасов Артюха к двадцати семи годам своим накопил изрядное количество, так что всё выглядело надёжно, и пришлось только дать ему необходимый совет. Добрый молодец выслушал его и тут же, не дождавшись вечера, полетел на веслах, даже не соизволив посмотреть, в чём заключалась неисправность двигателя моторной лодки.
И я, таким образом, вдруг на несколько дней остался совершенно один на кордоне, как когда-то оставался на две недели в осаждённом половодьем доме вдвоём с Анисьей, испытав при этом состояние той наивысшей свободы, о которой мечтают все умствующие на этой земле замечательные люди. К концу второй недели подобной жизни и свободы мне стало совершенна ясно, что не эта свобода нужна была мне. Её достаточно содержалось в любой форме человеческого самоотчуждения, будь оно замкнуто в ощущении его смертности или заключено в раскалённую ненависть ко всему людскому миру. Даже просто лечь и умереть означало достижение подобной свободы, понимаемой как освобождение человека от всех и всяческих пут, привязывающих его к глупостям жизни. Не знаю, к каким ещё выводам привела бы обретённая благодаря разливу внутренняя раскрепощённость, но мне было так радостно, сладко жить - и никогда ещё отчаяние моё не взмётывалось на такую высоту, пытаясь перехлестнуть через стену моей тюрьмы-жизни… И вдруг совершенно неожиданно прибыл, приплыл ко мне на плоскодонке брат Андрей.
Он к тому времени уже был женат, всерьёз занимался хозяйством, земской политикой, выдвинул себя в мировые судьи, но его забаллотировали, и он собирался в скором будущем вновь выставить себя кандидатом куда-то… Андрею невозможно было объяснить ни насчёт бесполезности высшей свободы, ни об отношениях с Анисьей: "свободу" старший брат считал столь же священной и неподвластной сомнениям, как и "прогресс", к тому и другому считал необходимым устремляться всему человечеству и каждому индивиду, так что никаких сомнений у Андрея насчёт этого но имелось. А что касается Анисьи - видел он в наметившемся сожительстве Николая с его кухаркой одно лишь барское сластоблудие и очень стыдился за брата, в первые минуты даже не смотрел на него, отводил в сторону глаза.
Приезд брата был той внезапной радостью, о которой ещё и не предполагаешь за минуту до встречи с нею, - ты живёшь и не знаешь ещё, что однажды, увидев знакомое родное лицо, знакомую улыбку, услышав голос брата, вдруг вскрикнешь и бросишься навстречу ему с такой отчаянной силою радости и ликования, словно он несёт тебе ни много ни мало как весть о твоём помиловании… Андрей подплыл к дому с той его стороны, которая была обращена к реке, привязал лодку к наличнику и влез в дом через подоконник, потому что ворота, залитые на полвысоты свои, были заперты и въехать во двор было невозможно. Когда его кудлатая, без шляпы, очкастая голова с козлиной бородкою появилась в окне, покачиваясь вверх-вниз, я, сидевший в своём кабинете над бумагами, так и подскочил от удивления и радости - вода в тот разлив стояла гораздо выше, она покрывала завалинки амбара и цоколь дома, полностью залила колодец вместе со срубом. (А теперь же она дошла только до крыльца, колодезный сруб виден четырёхугольником верхних колодин, над которым задумчиво склонился "журавль" с помятым цинковым ведром, висящим на конце длинного шеста.)
Когда приехал Андрей, я отослал на кухню Анисью (егерь же сам исчез на три дня, навёрстывая, должно быть, упущенное), и мне с братом никто не мешал разговаривать, предаваться радостям общения на этом чудесном белом свете, посреди бескрайнего весеннего разлива, затопившего леса и долы, в близком присутствии воды, стоящей в погребе под досками пола. Наш разговор, как бы обрамлённый многодневным моим молчанием и странный уже тем, что звучит, хотя его попросту не было никогда, - разговор этот наполняет собою всё пространство разлива, которое только доступно моему воображению.
Ты понимаешь ли, говорил я брату, твои усилия на земском поприще, деятельный дворянский либерализм и учительство твоей жены не видны, равно как и мои отшельнические экзерсисы, - совершенно неразличимы на той цветной фотографии, которую заснял с искусственного спутника один мой знакомый космонавт. На этой фотографии гористая земная поверхность выглядит как окаменевшая шкура какого-то доисторического животного, или можно подумать, что это шероховатая поверхность плоского камня, бурого с синеватыми размывами, кое-где тронутого тёмными извилинами трещин. Эти трещины - реки, а некие расплывчатые кляксы по камню - может, так выглядит материальный след наших страстей и надежд, противоречий и взаимных несовместимостей в убеждениях? О боже, Андрей, - всего лишь голубовато-зеленоватый крап на бугорчатой растресканной шкуре окаменевшего носорога, невнятной формы пятна… Наше мышление, философские сложности, понятие "дэ" и понятие "дао", мир как воля и представление, непротивление злу насилием, отчуждение гностиков и экзистенциалистов - всего-навсего отсутствие наше в чём бы то ни было, когда бы то ни было и где бы то ни было, Андрюша, - а вместе с тем это поистине сумасшедшее желание быть везде, всюду и всегда!
Брат Андрей, как славно, что ты приплыл ко мне на лодке, появился в день моего рождения с подарком - а ведь я-то сам даже и не вспомнил об этом замечательном дне в году (в котором каждый день замечателен чьим-нибудь днём рождения), - и наконец-то мы всласть поговорим друг с другом, благо, что егерь уехал к своей Ларисе и застрял там, а рыжую Анисью я отослал на кухню. Поговорим по-братски о том, о чём ни с кем другим поговорить невозможно, я буду спрашивать у тебя, а ты можешь не отвечать, тебе-то не обязательно отвечать, ибо не нужна мне твоя ложь, и ты это также знаешь.