Братец, что нам делать, если оказывается, что нас с тобою не существует, несмотря на то, что мы вот сидим с тобою рядышком и можем потрогать друг друга; и в печке полыхают берёзовые дрова, за которыми слазила, рискуя здоровьем, Анисья по ледяной воде к дровяному сараю, принесла несколько охапок из всплывшей к потолку поленницы - так не существует уже ни этих берёзовых дров; ни сараев дровяных, ни самой Анисьи, бредущей через двор по самый пах в воде, держа в одной руке охапку поленьев, другою высоко поднимая подол юбки.
Плещется кругом вода половодья - какого года от р. Христова это половодье, неважно, и неизвестно, для чего происходит эта наша горячая беседа, да и то неизвестно, происходит ли она - потому что на Колином Доме теперь стоит не тот высокий и просторный барский дом, похожий на фенимор-куперовскую фортецию, и не та приземистая изба в три окна, которую срубил на месте отчего дома Степан Тураев, а казённого образца бревенчатый дом, какой можно увидеть в любом совхозе средней руки (углы рублены "в лапу", тесовый цоколь; сени и веранда с вертикальной, "в разбежку", обшивкою; высокое некрашеное крыльцо). Но пройдёт совсем немного времени - лет тридцать, сорок, - и на этом месте будет что-то совсем иное: что? И мой дух, брат Андрей Николаевич, тоскует и томится в духе внука моего Глеба Степановича, который сам тоскует и томится в духе деда своего Николая Николаевича - поговорим, родной, о том, что же страшного в допущении того, что человеческая попытка познания мира и себя - полностью не удалась? Может быть, не единичному человеку будет дана такая возможность, и только тогда самопознание не приведёт к самоуничтожению? Человек, мой брат Андрей Николаевич, есть существо глубоко трагичное и несчастное потому лишь, что всё, что он узнаёт о мире вещей и пространств, оказывается направленным против него самого.
Что твоё земство, брат, что твой мировой суд? И вся логика твоих канцелярских бумаг?.. На самом-то деле мир движется вовсе по иной логике, чем та, которую открыли для себя человеки! Они ослепили себя посредством этой логики, как малые дети ослепляют себя с помощью наточенного карандаша, протыкая себе зрачок его острием. Боже мой, Андрей! Со всей твоей положительностью, старательностью, силой воли и постоянством в убеждениях - о, что бы сталось с тобою, мой любимый братец, если бы при своей жизни ты узнал про Освенцим и Хиросиму?
- Дела земства, - говорил Андрей, с заметной жадностью поглощая чай с черничным вареньем и жуя чёрствые Анисьины пироги с капустой, - являются практическими делами для претворения моих взглядов в жизнь. А вот что высидишь ты, Николаша, спрятавшись на этом необитаемом острове, я не знаю. - И, широко разинув рот, сунул туда кусок пирога.
- Я тоже не знал, брат, - отвечал Николай, - но вот пришло половодье, я посидел тут один посреди разлива и теперь могу сказать: кое-что я высидел, Андрюша.
- Что же, скажи на милость? - с доброй улыбкой повернулся тот к брату лицом, оторвавшись от кружки с чаем. - Небось опять развивал мир идей по Платону? Или о саморазвивающемся духе по Гегелю размышлял? Или китайщину разводил?
- А стало мне совершенно ясно, Андрюшенька, что каждый из нас всего лишь сосуд, в который вложено много разных глупостей, вот вроде твоего земства, скажем, - ответил младший брат и тут в нетерпении скрытого порыва вскочил с места и стал ходить по комнате; бекешка его слетела с плеч и осталась лежать на кресле.
- Позволь спросить тогда, а что же по-твоему не глупости? - снова уткнувшись носом в кружку с чаем, спокойно молвил Андрей.
- "Не глупостями", как ты выражаешься, являются сами сосуды, то есть мы, - отвечал Николай брату и вдруг поразился ясности и стройности раскрывшейся перед ним картины. - Каждый из нас - это плоть и кровь нашего Отца-леса, того самого Леса, который и сейчас стоит вокруг нас. Он первым из живых поднялся на земле - единым всеземным нашим Лесом. И если мысленно проследить цепь развития - то каждый из нас в прошлом был деревом, и поэтому мы носим в себе его законы и нравственность.
- Какие же это? - спрашивал Андрей, усталыми и несчастными глазами глядя на брата. - Нельзя ли разъяснить поконкретней преамбулу?
- А все те нравственные устремления и понятие справедливости, которые с незапамятных времён уже определены людьми во всех уголках человечества на всех языках - от эскимосского до китайского и английского.
- Они, эти понятия, ты считаешь, своим происхождением обязаны деревьям?
- А кому же? Не зверям же! От зверей мы не могли бы получить в наследство заповедей добра. А вот деревья, Андрюша, изначально были добры и таковы остались. Они были созданы такими, чтобы не могли нападать на другие существа. И вся их жизнь претворяется в огромное количество плодов, которые полезны этим другим существам. Что там жизнь - даже смерть дерева приносит огромную пользу и добро для других тварей. А деревянные дома и строения обладают лучшими качествами и благотворны для тех, кто поселяется в них… Вот они какие, деревья, - и разве не их нравственный закон ты исповедуешь, день и ночь бормоча себе о необходимости общественного служения?
- По-твоему выходит, Николаша, что даже наши гражданственные идеалы исходят от твоих берёзок и сосёнок? - Андрей Николаевич отставил кружку с чаем в сторону и беззвучно рассмеялся. - Полно тебе, Коля, или ты шутить изволишь?
- Берёзки и сосенки, Андрюша, подсказывают не только это, но и многое другое, не менее значительное, чем идеал гражданственности. Например, они определили ту формулу личной свободы, которую мог бы перенять для себя и человек, будь он столь же нравственно совершенным, как дерево.
- Приятно, очень приятно такое слышать; но ещё приятнее было бы, брат, услышать ту самую формулу свободы, которую открыли тебе берёзки и липки.
- Так слушай! Свободу ищет тот, кто её потерял, у которого её отняли, не так ли? Таким образом, подспудная и жестокая тоска по ней является следствием какой-то несправедливости, учинённой по отношению к тому, кто это чувствует… Такова подноготная любви человеком свободы: это желание избавиться от крупнейшей неприятности, связанной с той или иной формой неволи. Ну а что у дерева? Дерево всё приемлет по-другому. Оно никогда не чувствует себя принужденным, действующим поневоле. Оно радо, что выросло именно на этом месте и не может предположить лучшей доли, чем та, которая ему выпала - потому что ей изначально не дано возможности передвинуться самостоятельно хотя бы на пядь пространства. Эта фатальная невозможность перемены судьбы, доли, и есть то естественное начало, Андрюша, от которого строится чувство свободы дерева. Оно считает, что свобода - это навечно оставаться на одном месте. Его свобода - в абсолютном согласии со своей долей.
- Парадоксы, Коля! И к тому же не надо никого убеждать, что дерево способно размышлять, подобно человеку.
- Но разве ты не чувствуешь, что всё называемое твоими размышлениями приходит к тебе откуда-то и касается тебя, словно дуновением ветра? Разве тебе не приходило в голову, что всё, что возникает в ней в качестве мысли, уже существовало где-то? Что закон, который открыл Архимед, уже был определён где-то и до открытия Архимеда? Что всё разумное, связанное с человеком и выявляемое им, уже наличествовало само по себе и до постижения человеком?.. И ты не допускаешь возможности разумного начала у дерева - на каком основании, Андрей? Неужели на том, что ты не чувствуешь, не понимаешь, не слышишь языка деревьев, Леса?
- Да, именно на том основании: не слышу, не чувствую и не понимаю того, чего нет и нельзя понимать.
- А если я понимаю, что ты на это скажешь?
- Спрошу, что именно понимаешь?
- Понимаю их неспешную речь. Распознаю их разные характеры. Учусь их философии. Восхищаюсь их бесстрашию, благородству и нравственности, пока ещё недосягаемой для человека.
- Эвон куда хватил, брат! Поэтические вольности и фантазии далеко тебя уведут. Вот уже поставил ты дерево над человеком, а завтра животное, зверя, скотину возвысишь над нами.
- Зверя - нет! Андрей, не смешивай одно с другим. Зверь обречён, может быть, вместе с грешным человеком. И сгниёт в смраде. А ты ведь слышал, что, когда умирают святые, они не пахнут. Совсем так же, как и деревья! Деревья и есть святые.
- Выходит, по-твоему, твои святые одни останутся жить, а мы, грешные, вместе со скотом неразумным исчезнем с лица земли?
- Вполне возможно, брат! При том направлении развития, какое выбрало человечество, оно, Андрей, вполне способно уничтожить и себя, и скотов своих, и все свои святые рощи и леса.
- И ты берёшься так вот запросто, одним махом определить суть избранного человечеством пути?
- Да, берусь. Это несложно. Мы выбрали путь зверей, Андрюша. Остальное - только в усложнении наших действий. Наш мир человеческий погряз на обслуживании своего звериного начала. И тут уж всё величие наше оборачивается величием наших грандиозных злодеяний, никак не сравнимых с жестокостью даже самых свирепых зверей. А вся сила и гений разума при таком исходе превращается в силу нашего самоуничтожения и в гений неодолимого зла, мучительства и тоски. Называется всё это прогрессом.
- Очень мрачна твоя картина, брат. Не знаю, о каких великих злодеяниях ты говоришь и что значит твоё пророческое замечание насчёт самоуничтожения… Всё темно в твоей проповеди, нерационально и фантастично до болезненности. Столь смело критикуя общее направление нашего прогресса, что бы ты мог предложить альтернативой, Коляня?
- Я мог бы рекомендовать путь деревьев. Только философия Леса способна помочь человечеству.
- И что же эта философия? В чём она заключается? Неужели в проповеди абсолютной пассивности? Как это ты говорил: полное согласие со своим положением, даже рабским…
- Да! В абсолютной пассивности и полном отказе от действий при необходимости проявить агрессивность. И в огромной самоотдаче внутренней работы, направленной целиком на то, чтобы всю жизненную и творческую энергию отдать во исполнение единого закона Леса.
- Что за единый закон?
- Щедрость! Ты посмотри только, как щедры деревья, как нерасчётливо щедры! Сколько сотен пудов яблок родит за свою жизнь яблоня! А сама-то что весит? А неплодородящие деревья возьми! Сколько мощной древесины собирают они в своих стволах и ветвях! Какая масса самого ценного жизненного материала накапливается их многолетней работой! И всё ведь это не для себя Лес накапливает.
- А для кого, неужели для нас?
- Вот именно для нас!
- Чем же объяснить столь бескорыстную филантропию леса, дорогой Коля?
- А чем можно объяснить старания отца, который накапливает имущество для сына?
- И кто отец, кто сын?
- Лес отец, Андрюша. А мы, Человечество, - его сын.
- Очень поэтично, но и только. Убедительности научной не хватает для твоей натурфилософской поэзии, Коля.
- Тебе обязательно нужна научная выговоренность, сухое Аристотелево построение, софизмы. А без этого нельзя? Если истинная сущность даже сама лезет тебе в глаза? Неужели ты не можешь убедиться без логического подхода, ну просто глядя на то, что происходит вокруг?
- В чём убедиться?
- Да ты только зайди в лес и посмотри, как живут деревья, - и сразу поймёшь, что надо делать, чтобы и нам добиться социальной гармонии.
- Интересно! Объясни. Вот это уж действительно интересно.
- Опять объяснить! А ты сам посмотри. У дерева - полное согласие с тем, что выпало на его долю. Оно строит себя, свою жизнь полностью в соответствии с теми условиями, которые для неё предназначены. На свободе сосна растёт широкой, могучей. В красном бору - высокой, стройной. В густой чащобе - мелкою, тонкою, жердеватою до старости. Дерево становится таким, какое оно есть, в полном соответствии с внешними обстоятельствами. И оно не терзается завистью или злобой, глядя на соседей. Оно не воевать с ними желает, а соответствовать друг другу. И в этом желании и качестве они все до одного одинаковы и равны. Вот в чём социальная философия Леса. Поэтому Лес всегда полон жизни, могущества, богатства, он всегда счастлив, Андрюша, и ему жить бесконечно. Ведь каждое дерево счастливо, ты можешь такое представить? И хилая ёлочка, и могучий дуб, и карликова берёзка где-нибудь в северных тундрах. И все они вполне счастливы, хотя нет у них своих князей и правителей. А можешь ли ты сказать, что каждый человек на земле так же счастлив?
- Я думаю, Коля, что привлекательные рассуждения твои порождены не серьёзной работой разума, а праздной игрой ума… - задумчиво потупившись, неохотно выговорил Андрей Николаевич. - Это от одиночества… Ведь ты исключаешь такую очевидность, как внутривидовая борьба растений.
- Боже мой, Андрей! Неужели нам с тобою так никогда и не понять друг друга? Ты только внимательно присмотрись же к каждому дереву леса - неужели ты не видишь, как оно счастливо?
- Что же, выходит, что все твои деревья, какие есть на свете, совершенно счастливы? - криво усмехнувшись, спросил старший брат, а затем вдруг оцепенело уставился на развёрнутую мехом наружу бекешу, брошенную в кресле, похожую на лохматую собаку.
Я разговаривал с ним, горячился и спорил, осторожно и трезвенько думая о том, где же теперь мой славный егерь, не поглотил ли его разлив вместе с железной лодкой-моторкой и что же мне теперь делать, отделённому от всего мира великим половодьем, заточенному на этом кордоне-острове. Мой спор с братом был для меня привычным, я всегда любил подразнить Андрея, разными парадоксами пытаясь расшатать его устойчивые умопостроения; в нём и в егере Власьеве было одно и то же качество, которого недоставало мне, - то были люди, чья духовная жизнь и внешняя, физическая, совершенно совпадали. Оба они были всегда в делах, а любое дело было для них и выражением их духовности, которой, как мне казалось, всё же у них недоставало для того, чтобы ощутить эту единственную нашу жизнь во всей её глубине и полноте.
Андрей Николаевич, как и все дети Тураевы, вернулся после всех университетов и факультетов на землю отческого имения и, получив при разделе усадьбу и пахотные земли, ретиво принялся за хозяйствование. Но, подобно егерю Артёму Власьеву, ему не хватало в доме хозяйки, и он принялся искать её с тем же неромантическим деловитым усердием, как и Артём, который, не зная ещё, кого выберет в невесты, уже заранее договорился с матерью, что та выделит для него при женитьбе корову, а себе возьмёт тёлку от неё. Возможно, подобный ретивый подход к женитьбе и не приводит к особенному трепету и благоуханию брачных чувств, но с жёнами и тот и другой особенно не мудрил, удовлетворился первою же попавшей к случаю невестой, даже не спрашивая у себя, красива она или не красива, нравится ему или не нравится. Тураеву Андрею досталась довольно засидевшаяся дочь богатых соседей, помещиков Шубниковых, и она, Тамара Евгеньевна, избрала трудовую жизнь, стала сельской учительницей, после замужества переехала в Тураевку и продолжала учительствовать в местной приходской школе, где и проработала до самой революции. Она была счастлива тем, что муж полностью разделяет её взгляды на жизнь, и хотя бог не дал ей детей, а страсть к мужу так и не пробилась у неё сквозь её целомудренную стыдливость и его суховатую сдержанность, Тамара Евгеньевна считала, что прожила с ним хорошую жизнь. Другое дело у Ларисы, жены егеря Власьева, - она за два года народила ему двоих детей, а потом, год спустя, однажды задержавшись по летнему времени в деревне, вдруг загуляла и запила с известным вдовцом по прозвищу Жупяк и на кордон больше не вернулась. Детей малых вскоре перевезли к ней в деревню, а Артюха остался на кордоне с коровой, овцами и гнедой кобылой Лыской, для которых надо было в одиночестве заготавливать сено. И, расценивая его судьбу по заботам этого тяжкого для Артюхи сенокоса (когда некому было даже поворошить сохнущую траву в рядках), можно сказать, что ошибкой была его женитьба, - но совсем по-другому представляется, если посмотреть на дело, так сказать, с высот тех дней половодья, когда я был заперт на Колином Доме разливом, словно Робинзон на необитаемом острове.
В дни весеннего разлива, оставшись один на том месте, где когда-то стоял барский дом, затем изба лесника, а после - стандартный казённый домик для егеря, Глеб Тураев неожиданно обрёл способность как бы соединяться с сознанием окружающего Леса, и подобное слияние совершенно перестроило его обычное соотношение с миром окружающим и дало ему возможность быть наконец и предкам своим, и потомкам - то есть быть тем единым родовым существом, которое рождается и умирает, рождается и умирает, поступает, говорит, думает как-то по-своему, сообразно веянию времени, но всегда, во всяком воплощении и проявлении своём, испытывает какое-то своё особенное, единственное в своём роде главное чувство жизни.
Ну и коли на самом деле иллюзорно всё то, что наполняет меня, и я, стало быть, не существую, - то Лес-то существует, и деревья на земле высятся! - успокаивал себя Глеб Тураев, желая видеть целым и существующим тысячелетний Лес, даже несмотря на то, что в нём могло бы никогда не появиться его субъективное "я" - и это в противоположность Николаю Тураеву, который порою ясно ощущал своё тайное присутствие во всём, что происходит в Лесу, и потому считал, что Лес этот не мог бы состояться без его присутствия и участия.
Лес раскрывал свою тайну того, что он всюду, в минуты жизни особенные - Николаю Тураеву возле длинной стены Баташовского подворья в Гусе Железном, Степану во время ночной разведки, когда он на плаву, обняв бревно, перебирался через реку, а Глеб Тураев вдруг увидел, что он находится в глухой чащобе, со всех сторон окружённый тесным частоколом деревьев, - стоя посреди пустынной платформы на станции Кунцево в Москве.
Николай Николаевич, живя постоянно в лесу, внешне совершенно переменился, вряд ли кто-нибудь из прежних сослуживцев и знакомых узнал бы его, как не узнала и Вера Кузьминична Козулина, в девичестве Ходарева, встретившись с ним возле мрачного дворца купцов Баташовых. Он смотрелся совершенно мужиком, был в армяке и безобразно стоптанных сапогах, облысевшую голову его накрывал коричневый засаленный картуз, и на давно не бритом лице Николая Николаевича с окончательно утвердилось то выражение рассеянного равнодушия, с которым он и прожил до конца своих дней и которое передалось его сыну Степану и одному из внуков - Глебу. У последнего это равнодушие задумчивости носило иронический оттенок, словно Глеб Степанович был глубоко погружён в свои мысли, но то самое, о чём он думал, было не очень серьёзного порядка, хотя и забавляло властителя собственных дум.
Но он всегда помнил, как смотрел, бывало, на него отец, придя из леса или завершая обед, - насмешливыми, равнодушными синими глазами, словно знал и всегда думал о том, что отец и сын - это как небо и земля, как огонь и дым - хоть и вместе вроде бы, а навеки чужды и несовместимы. И существовала, конечно, эта особенность тураевская быть погружённым в собственные мысли, весьма далёкие от насущной сиюминутности и реального момента общения с кем-нибудь, - но у каждого из этих троих уход мысленный, отток души в нереальность был окрашен своим чувством - неповторимым и одиноким навечно. Степан Николаевич, лесник, в прошлом финансовый работник мелкого ранга, большей частью своих уходов от действительности оказывался вновь на той не исчезающей в забвении точке непостижимого бытия, что зовётся человеческой "войной". И, глядя холодноватыми, отсутствующими глазами на сына, он вновь был в ином времени - переправлялся через ночную реку.