- Чего вы волнуетесь, дурочки, - засмеялась Бикулина, - его же поймали!
- Откуда ты знаешь? - спросила Рыба.
- Сегодня утром по радио объявляли!
Пошли пить чай.
- И… ты будешь носить это кольцо? - Рыба неизвестно почему начала заикаться.
- Не знаю… - Бикулина сняла кольцо, положила на ладонь.
- Дай! - попросила Рыба.
Бикулина протянула кольцо.
Рыба долго рассматривала его на свет. Сосредоточенной и очень строгой казалась Рыба.
Маша пила в оцепенении чай. А на улице уже смеркалось. На улице - весёлые голоса и стук перекатываемой по асфальту жестянки. Собачий лай и музыка из какого-то окна. Маша допила чай, походила по кухне. Выглянула в Бикулинино окно. Семёркин! Семёркин ходил по скверику, а Зюч мелким чёрным бесом сновал в кустах, всё обнюхивая, всему придавая значение. И Маше захотелось немедленно уйти из этого дома, где бабушка легко порхает, протирая без конца фотографии команд-чемпионов, в которых играл когда-то её сын, а фотографию жены сына - изящной лучницы - не протирает, где скупой жёлтый круг лампы на железной ноге высвечивает семейное безумие, где мебель черна и сурова, где страшные рожи скалятся с ковра, где Бикулина сидит на кухне, пьёт чай, а над зелёным кольцом витает незримая тень убийцы в белом костюме…
К спасительному окну приникла Маша. "Семёркин! - с неизъяснимой нежностью подумала она. - Семёркин, сейчас я уйду отсюда! Семёркин, подожди меня".
Маша пошла в прихожую.
- И мне пора, - встала из-за стола Рыба.
Молчание грозно повисло в прихожей. Маша и Рыба мялись около двери. Бикулина недобро на них смотрела.
Маша щёлкнула замком, распахнула дверь…
- Бикулина! - сказала Рыба. - А ведь ты всё наврала! Я вспомнила! Был такой французский фильм! И книга! Ты всё наврала!
Однако не смутилась, не застыдилась Бикулина.
- А вы, дурочки, поверили! - захохотала. - Конечно, наврала! А вы перепугались! Что мне, уже и пошутить нельзя? - взгляд Бикулины остановился на Маше. - Беги, беги, Петрова! А то опоздаешь…
- Куда опоздаю? - деревянным голосом уточнила Маша, всей душой сознавая, что уточнять не следует.
- Уйдёт Семёркин!
Маша отступила в сумрак прихожей. Теперь и Рыба смотрела на неё с любопытством.
- Семёркин? - спросила Рыба. - Откуда взялся Семёркин?
- Это ты спроси у Петровой! - захохотала Бикулина и захлопнула дверь.
Маша и Рыба молча спускались с лестницы. Вышли из подъезда. Семёркин их увидел, приветливо помахал рукой. Стиснув зубы, Маша прошла мимо…
С этого момента началось новое, причиняющее Маше не меньшую боль раздвоение. Второе "своё" появилось у Маши - Семёркин. Но если первое "своё" - смородиновый куст - было неведомо Бикулине, то про второе она догадывалась и мучила Машу как хотела. Каждый раз в светлую реку Машиных мыслей о Семёркине вливалась чёрная струйка горечи. Семёркин был солнцем. Бикулина - злой тенью. И Маша ненавидела Бикулину…
…Сейчас, сидя на уроке географии, глядя на карту полушарий Земли, Маша припомнила, что вчера именно среди осенних аллей Воробьёвского шоссе, когда она сидела на скамейке, к ней впервые пришло удивительное чувство освобождённости, словно вдруг что-то сдвинулось в мире вокруг и в самой Маше. Это можно было сравнить с маленьким землетрясением или с началом таяния ледника, когда рушится ледяная твердь и солнечный луч впервые ласкает освобождённую землю. Маше даже показалось, что лёд сдавил ей грудь, стало трудно дышать. Но это был последний холод! "Бикулина! Бикулина!" - произнесла Маша и… не почувствовала прежнего трепета. Ледник таял! Освобождённая земля не признавала Бикулину! "Семёркин! Семёркин! - прошептала Маша, чувствуя, что нет более в светлой реке чёрной струйки горечи. - Что же произошло?" - в изумлении смотрела Маша по сторонам. Осеннее Воробьёвское шоссе простиралось перед ней, но сама Маша стала иной! Бикулина больше не сковывала ледником душу, Бикулина больше не сидела ледяной занозой в каждой мысли! "Зачем я курила первого сентября у Бикулины дома? - подумала Маша. - Ведь это так неприятно…" Раздвоение кончилось.
Маша представила себе, что вот Семёркин ходит по двору с Зючом, а она подходит к нему, заговаривает… И Бикулина это видит! Взрыва боли, отчаяния в душе ждала Маша, но… осталась совершенно спокойной. Бикулина была более над ней не властна. Словно сухая ветка отвалилась, а дерево спокойно продолжало расти дальше. И Маша спокойно шла по Воробьёвскому шоссе, и ясен был её взгляд. "Хочется ли мне немедленно встретить Бикулину, чтобы она поняла, почувствовала, какой я стала?" - подумала Маша. И совершенно спокойно ответила себе, что ей всё равно, когда она встретит Бикулину: немедленно, завтра или через неделю. Потому что происшедшее необратимо! "Я свободна! Свободна! Теперь я сама решаю всё!" - Маша шла по Воробьёвскому шоссе, забыв про усталость и про время.
Маша вернулась домой под вечер. Шумел великан дуб, роняя листья, просеивая сквозь растопыренные ветки звёзды. Яблоня и вишня поджимали ветки, словно обиженные собачки хвостики. Раньше почему-то Маша всегда обращала внимание на робких вишню и яблоню, теперь же дуб-великан стал ей мил, и долго Маша стояла под дубом, слушая, как гудит в стволе ветер, глядя, как прыгают в ветках смертного дуба бессмертные звёзды. "И человек, - подумала Маша, - должен вот так… Как смертное дерево носить в себе бессмертные звёзды…" И дальше пошла, узнавая и не узнавая всё вокруг. Двор стал меньше, дом ниже, синие вечерние просветы между корпусами совсем узенькими. А вот и круглое окно-аквариум, пленявшее когда-то давно Машу закатными картинами. Из этого окна ступала Бикулина на дорожку шириной в кирпич, ведущую на крышу, а у Маши сердце обмирало, и бесстрашной Афиной-Палладой казалась ей зеленоглазая Бикулина. Давненько, давненько не была Маша на чердаке… Маша остановилась в задумчивости перед входом на чёрную лестницу. Минута - и Маша была бы на чердаке! Ещё минута - и Маша шла бы кирпичной дорожкой на крышу, а потом обратно. И ветер бы трепал серое пальтишко… "Зачем? - подумала Маша. - Зачем почитать чужое безрассудство за собственную слабость? Зачем?" - И оглянулась на дуб, ища поддержки. Дуб согласно кивнул ветвями.
Дома никого не было. На столе Маша обнаружила записку: "Ушли в кино". Внизу отец нарисовал себя и маму, нежно обнимающихся на последнем ряду. Маша вспомнила, что ничего с утра не ела, и пошла на кухню. Но в этот момент зазвонил телефон, пришлось вернуться.
- Здравствуй, Петрова, - услышала Маша голос Бикулины. - Прогуливаем, да?
- Прогуливаем, - зевнула Маша.
- А с кем?
- В одиночестве…
- В одиночестве… - протянула Бикулина. - Но в мыслях? Кто в мыслях?
- Семёркин, - спокойно ответила Маша, - но главным образом, ты!
- Семёркин? Я? - Бикулина растерялась, как охотник, который долгие дни и ночи караулил зверя, а зверь вдруг неожиданно подходит сзади, кладёт на плечи лапы.
- Кстати, Бикулина, - сказала Маша. - Ты алгебру сделала?
- Сделала.
- Вынеси-ка завтра списать в беседку, ладно?
- В восемь ноль-ноль… - Новые, незнакомые нотки звучали в голосе Бикулины, но Маше лень было размышлять, что это: презрение, уважение или удивление? - Был медосмотр, - продолжала между тем Бикулина. - Теперь, Петрова, ты никогда не узнаешь, какая у тебя грудь: мягкая, упругая или хрупкая… На осмотре это определяли…
- А у тебя какая грудь? - засмеялась Маша.
- Увы! У меня пока грудь-невидимка. Нулевой номер… Доктор сказал, что, какая она, выяснится годика через два… Посоветовал есть больше мучного… Но Рыба, Рыба! Вот у кого грудь!
Пауза.
- Ладно, Бикулина… Спасибо, что позвонила. А сейчас я устала. До завтра… - Маша повесила трубку. И легла спать, хотя звёзды сияли вовсю, вызывали Машу на беседу.
Утром в восемь ноль-ноль Маша списывала в продуваемой ветром беседке алгебру. Ей было не по себе, потому что раньше Маша всегда сама делала домашние задания. Бикулина придерживала странички тетради, чтобы ветер раньше времени не перелистывал.
- Петрова, - сказала Бикулина, когда Маша всё списала. - Что случилось? Почему ты такая молчаливая и сосредоточенная?
- Опаздываем! - посмотрела на часы Маша. - На перемене расскажу.
Но на перемене Бикулина совершила ошибку.
- Где шастала? - грубо спросила Бикулина.
А Маша только улыбнулась. Нет! Этим ключом не откроешь волшебную дверь! А когда Бикулина, потеряв терпение, закричала: "Ну и стой себе у окна, дура! А к нам с Рыбой больше не подходи!", Маше стало совсем смешно.
На географии Маша вдруг пожалела Бикулину. Она увидела, какие худенькие у неё плечи, как нервно листает Бикулина учебник, как порывисто суёт и вытаскивает из портфеля тетрадь. Маша вдруг увидела Бикулину без ореола ледникового сияния, и… ей стало вдвойне жалко Бикулину!
Маша вырвала листок, написала: "Бикулина, не мучайся! Ледниковый период закончился. Я свободна! Теперь ты - это ты. Я - это я. Ледник растаял. Вчера. Бикулина, я свободна!" Сложила листок, надписала: "Бикулине". Передала. Записка устремилась к Бикулине. Маша внимательно оглядела одноклассников. Никто, никто не подозревал о леднике, так долго давившем Машу. Никто не подозревал, что он растаял. "Семёркин! - подумала Маша. - Вот кто об этом узнает!" Вырвала второй листок. "Семёркин! - написала Маша. - Я хочу с тобой поговорить. Приходи в пять часов в беседку, ладно?" Передала записку…
Бикулина и Семёркин получили записки одновременно. Одновременно прочли. Одновременно оглянулись.
Маша спокойно кивнула Бикулине и улыбнулась Семёркину.
1980 г.
Воздушный замок
…Ночью прошёл дождь, и молодые весенние листья яростно зазеленели. В каждом листике, в каждой ветке, в каждом стволе неистовствовала жизнь, отчего деревья едва не пускались в пляс. Но они были вынуждены стоять недвижно, закованные в асфальт, внимая лишь ветру, его лишь трепетно призывая. Ветер же был редким гостем в каменных городских лабиринтах. Деревьям оставалось смотреть вниз - на мокрый дымящийся асфальт, на лужи в бензиновом оперении - в них отражалось серое с редкими просветами небо, на машины, веером разбрызгивающие лужи, на людей с зонтами и без зонтов, спешащих по двору. Самым обыкновенным, дождливым, следовательно, было утро. У всех тикали на руках часы, но никто, глядя на циферблат, на шевелящуюся, подобно тараканьему усику, секундную стрелку, не скорбел по безвозвратно уходящему времени. И в этом тоже заключалась обыкновенность утра.
Один Андрей в данный момент предавался горьким, но одновременно весьма успокаивающим размышлениям, что века, культуры, эпохи и, конечно же, сами люди проходят, исчезают вместе со временем. Андрей, к примеру, не понимал тех, кто восхищался старинными развалинами. Развалины казались ему каменными шрамами на коже земли, глядя на них, он думал, сколь безнадёжно и неостановимо смертны люди. Развалины, по его мнению, уместнее было считать надгробными памятниками схлынувшим поколениям. Можно было скорбно стоять пред ними, но только не восклицать, что они прекрасны. Мысли Андрея скользили накатанным путём в глубь истории искусства, в частности архитектуры. Как этажи на лифте, как костяшки на счётах, отщёлкивались эпохи и стили. Однако же не гениально обращённый углом к зрителю Парфенон, не блистательный античный канон красоты принесли успокоение, а несколько далее отстоящая в веках крито-микенская культура, об архитектуре которой Андрей как раз писал научно-популярную статью. В ней он высказывал весьма и весьма спорную мысль о загадочной абстрактности крито-микенского искусства, его странной и удивительной для древности отрешённости от земных забот. Письмена, на каждом шагу сопровождающие памятники египетского или вавилонского искусства, здесь определяющего значения не имели. Это давало повод Андрею утверждать, что крито-микенское искусство было относительно свободно от исторических воспоминаний. Скульптуры, фрески зачастую вообще были лишены пояснительных текстов. Предпочтение отдавалось чисто изобразительным мотивам, но опять-таки изображения не передавали никаких событий, а как бы являлись выражением внутренних переживаний творца. Субъективные и, возможно, неправильные эти рассуждения породили у него некий обобщённый образ крито-микенской культуры; ему виделось дитя, резвящееся в райском саду, не помышляющее о разрушении и смерти, не задумывающееся, что есть жизнь вообще…
Мысли эти пронеслись в одну секунду, и Андрей подумал, что вряд ли его статья о крито-микенской архитектуре, даже если он её закончит, увидит свет. Он посмотрел на небо. Солнечные лучи ощупью искали дорогу сквозь небесный мрак. Некоторые прорывались, и словно в косую свето-теневую линейку был расчерчен проспект. В одних домах вдруг вспыхивали отражённым светом окна и жестяные карнизы, в других они оставались тёмными. Андрей неожиданно подумал, что не видит во всём этом единства, связующей нити, благодаря которой живая стихия природы и мёртвая металла и камня образуют окружающий мир. Это напомнило ему годы, когда он только начинал работать в архитектуре. Андрей сдавал проект, где, как ему казалось, была связующая нить, было единство. После десятикратных переделок на последнем этапе он уже не узнавал своего детища. Его идея как единое живое целое не существовала, была расчленена, лишь отдельные её частицы дёргались, словно лягушачьи лапки на лабораторном столе. Был, казалось, единственный выход - скомкать, разорвать проект, но это было бы странно, потому что все переделки, поправки, изменения вносил поэтапно сам Андрей. Таким образом, находился второй выход: не препятствуя воплощению в камень, мысленно отказаться от проекта. Получить деньги и забыть о нём.
Вот и сейчас, скажи он кому, кто не видит единства окружающего мира, потому что единство - это всегда выстраданная идея, идея же, как свидетельствует история человечества и скромный опыт любого человека, в том виде, в каком она пришла в чью-то, пусть даже гениальную, голову, существовать не может, обязательно будут поправки, переделки, так сказать, подгонка под текущий момент, его бы вновь сочли безумным. Нет, образ дитяти, играющего в райском саду, положительно нравился Андрею. Архитектурные сооружения той эпохи ему хотелось сравнить с облаками. Их причудливые очертания парят в воздухе, пронизанные светом и красками, легко движутся, не разделяясь на несущие и несомые конструкции…
…А накануне вечером темно и неуютно было за окном. Шумел ветер, швыряя в окна пригоршни капель. Сама тревога, казалось, неслышно бродит среди холодных мокрых деревьев.
За ужином жена сказала Андрею:
- Ты должен проводить завтра дочь в школу. Я поеду с утра в поликлинику, не знаю, когда вернусь.
- Дочь? В школу?
- Ты, наверное, забыл, - усмехнулась жена, - она заканчивает восьмой класс. Завтра первый экзамен, представляешь, как она волнуется?
- А чего ей волноваться?
Вопрос этот не понравился жене. Взгляд её сделался строгим, каким он делался всегда, когда речь заходила о благе дочери. Считалось, одной матери дано ведать, в чём оно, это благо.
- Ты… Ты… - Много лет уже жена каждую фразу в разговоре с ним начинала с этого утвердительного "ты". "Ты, ты, здравствуй", - произносила она, возвращаясь с работы. "Ты… до свидания", - уходя куда-нибудь. Это свидетельствовало, что всё в мире для жены начиналось с него, Андрея. Когда-то ему приятно было это сознавать, нынче же нагоняло тоску.
- Да-да, конечно, провожу, - спохватился Андрей, - обязательно провожу. Могу даже подождать, пока она сдаст экзамен.
- Не надо ждать, - с достоинством (в дочери она как бы уже видела себя: гордую, строгую) ответила жена. - Ты проводи, и всё.
- Хорошо.
Разговор, однако, ещё не закончился. Андрей понял, теперь жене не нравится, что он не смотрит ей в глаза. Подобно воспитателям прежних лет, жена полагала, что прямой, чистый взгляд свидетельствует о прямых, чистых помыслах. И наоборот. Андрей уставился жене в глаза.
"Ты. Тебе нет дела до дочери. Ты даже забыл, в каком она классе! Неужели забыл?" - горько пожаловались глаза жены, не замечая его иронии.
Андрею это казалось игрой. Когда-то интересной, необходимой, потому естественной, как определённая игра для определённого возраста. Тогда это, собственно, была даже не игра, а жизнь. Но сейчас… Игра, к которой привыкла жена - в мысленные разговоры, - была для Андрея настолько морально, что ли, устаревшей, как если бы его вдруг заставили играть в казаки-разбойники. Когда-то их мысленные разговоры действительно были общением. Сейчас Андрей только делал вид, что общается.
"Что ты! - Он постарался придать взгляду самую искреннюю заинтересованность. - Разве я мог забыть? Всё прекрасно помню. И про дочь, и про всё не свете… Да! И главное, про тебя! Про тебя! Просто что-то устал в последние дни".
"Ты устал. С чего бы это? - попыталась перейти в наступление жена. - Уж не от популяризаторских ли своих статеек об архитектуре? Вот уже год, как ты ни за что серьёзное не брался. С чего это тебе уставать? О чём ты вообще думаешь, чем занимаешься? Или… Или… я уже для тебя чужая? Мы с Машенькой для тебя чужие?"
Андрей поспешил прервать немой диалог. Одно и то же воспоминание многолетней давности преследовало его. Вот он танцует на институтском вечере с женой - тогда, впрочем, ещё не женой, а просто знакомой девушкой - стройной, в платье с воздушными рукавчиками. Андрей приглашает её и стыдится - наверняка он стеснит её своим неумением танцевать быстрый фокстрот. Но… что это? Почему у неё такая тяжёлая поступь? Она наступила Андрею на ногу, словно гиря упала! Раз, другой! Впервые, помнится, поразился он забавному противоречию: кажущейся лёгкости и тяжёлой, как у грузчика, поступи. Девушка - тогда ещё не жена - смотрела на Андрея преданно, совершенно не замечая собственной неуклюжести и отчасти даже искупая её этим взглядом.
…Сосредоточенно и тщательно Андрей намазывал масло на хлеб, словно не было на свете дела важнее. Подчёркнутое внимание к предмету, в повседневной жизни совершенно заурядному - бутерброду, - убедило жену, что общению с ней муж в данный момент предпочитает пустые механические действия.
Она вздохнула.