И не сказал ни единого слова - Генрих Бёлль 6 стр.


Совершенно машинально я брел к церкви Скорбящей богоматери; миновав главный вход и не взглянув на него, я отправился дальше, сам не зная куда, пока не очутился у закусочной, где завтракал утром. Казалось, будто утром я сосчитал шаги до закусочной и, побуждаемый каким-то тайным ритмом, который овладел мускулами моих ног, остановился на том же месте; посмотрев вправо, я увидел в щелку между занавесками тарелку с отбивными и большие пестрые рекламы сигарет; я подошел к двери, открыл ее и вошел в закусочную; здесь было тихо, и я сразу же почувствовал, что девушки нет. Слабоумного тоже не было. В углу сидел какой-то трамвайный служащий, хлебавший суп; а за соседним столиком - супружеская пара, которая вынимала из бумаги свои бутерброды и пила кофе; из-за стойки поднялся инвалид, посмотрел на меня и как будто узнал; в уголках его рта что-то слегка дрогнуло. Трамвайщик и супружеская пара тоже посмотрели на меня.

- Что вам угодно? - спросил инвалид.

- Сигарет. Пять штук, - сказал я тихо, - из красной пачки.

Устало пошарив в кармане и положив на стекло стойки монетку, я спрятал сигареты, которые мне подал инвалид, сказал "спасибо" и остановился в ожидании.

Я медленно оглянулся. Все они продолжали глазеть на меня: трамвайщик задержал ложку на полпути от тарелки ко рту; и я увидел, что с ложки капал желтый суп, а супружеская пара перестала жевать и застыла - муж с открытым, а жена с закрытым ртом. Потом я посмотрел на инвалида - он улыбался, и под его темной, грубой, небритой кожей я, казалось, разглядел ее лицо.

Было очень тихо, и в тишине раздался его голос:

- Вы кого-нибудь ищете?

Я покачал головой, повернулся к двери и, прежде чем выйти, на мгновение остановился, чувствуя, что взгляды присутствующих устремлены мне в спину. Когда я вышел, на улице по-прежнему не было ни души.

Из темного туннеля, который проходит под вокзалом, шатаясь, вышел пьяный. Неуклюже петляя, он двигался прямо на меня, и когда он подошел ко мне вплотную, я заметил у него в петлице флажок аптекарского ферейна. Он остановился, схватил меня за пуговицу пальто и дыхнул мне в лицо кислым запахом пива.

- Что ты будешь делать без аптекаря, - пробормотал он.

- Ничего, - сказал я тихо. - Без аптекаря мне смерть.

- Вот видишь, - сказал он презрительно, отпустил меня и, шатаясь, побрел дальше.

Я медленно вошел в темный туннель.

За вокзалом было совсем тихо. Вся эта часть города пахнет чем-то сладковато-горьким, пахнет молотым какао и карамелью. Здания и подъездные пути шоколадной фабрики занимают в этом квартале три улицы, что придает ему мрачный колорит, который отнюдь не соответствует вкусной продукции этой фабрики. В этом районе живут бедняки; здесь есть несколько дешевых гостиниц - туристские бюро избегают посылать сюда приезжих из боязни оттолкнуть их, ибо нищета здесь слишком велика. Узкие улички полны кухонного чада, запаха тушеной капусты и буйного запаха праздничного жаркого. На каждом шагу попадаются дети, сосущие палочки с леденцами; через открытые окна видны мужчины в рубашках с короткими рукавами, играющие в карты. На полусожженной стене разрушенного здания я заметил большую грязную вывеску, на которой была намалевана черная рука, а под этой черной рукой значилось: "Гостиница "Голландия". Комнаты для приезжих. Домашняя кухня. По воскресеньям танцы".

Я пошел в том направлении, куда указывала черная рука, и обнаружил на углу улицы другую черную руку с надписью: "Гостиница "Гол" напротив", - и когда я посмотрел напротив и увидел на другой стороне улицы дом из красноватого кирпича в черных струпьях от густого дыма шоколадной фабрики, то понял, что аптекари не дошли до этих мест.

VI

Каждый раз меня удивляет, с каким волнением я прислушиваюсь к голосу Фреда по телефону: голос у него хриплый, чуть усталый, и в нем звучат безразлично-официальные нотки. Это делает его чужим и еще усиливает мое волнение. Так он разговаривал со мной из Одессы и из Севастополя, а потом, после того как он начал пить, - из разных гостиниц, и всегда, когда я снимала трубку и слышала, что он нажимает кнопку автомата и монетки падают вниз, давая соединение, у меня замирало сердце. Меня волнует эта звенящая, официальная тишина в трубке перед тем, как он начинает говорить, его кашель и та нежность, которую он умеет придать своему голосу, разговаривая по телефону.

Сойдя вниз, я застала хозяйку дома в углу на кушетке, среди старой потертой мебели, у письменного стола, заваленного картонками из-под мыла, коробками с противозачаточными средствами и маленькими деревянными шкатулками, где она хранит особенно дорогую косметику. Вся комната пахла палеными женскими волосами; этот дикий, ужасный запах волос, которые успели спалить за целый субботний день, проникал в задние комнаты из парикмахерской. Но сама фрау Редер была неряшливо одета и не причесана; перед ней лежал раскрытый библиотечный роман, который она не читала, потому что наблюдала, как я подносила к уху трубку. Потом она, не глядя, сунула руку в угол за кушетку, вытащила бутылку и, не сводя с меня своих усталых глаз, налила себе полную рюмку коньяку.

- Алло. Фред, - сказала я.

- Кэте, - сказал он, - я нашел комнату и у меня есть деньги.

- Вот хорошо!

- Когда ты придешь?

- В пять. Я хочу еще испечь детям пирог. А мы пойдем танцевать?

- С удовольствием, если хочешь. Здесь в гостинице танцуют.

- А где ты?

- В гостинице "Голландия".

- Где это?

- К северу от вокзала, пойдешь по Вокзальной улице и увидишь на углу вывеску с черной рукой. Иди в направлении вытянутого указательного пальца. Как дети?

- Хорошо.

- Я купил им шоколад, и мы подарим им воздушные шарики. А еще я хочу, чтобы они съели по порции мороженого. Я дам тебе денег на это; скажи им: мне жаль, что я бил их… Я был неправ.

- Я не могу им этого сказать, Фред, - ответила я.

- Почему?

- Они будут плакать.

- Пусть плачут, но они должны знать, что мне жаль. Это очень важно. Скажи им, пожалуйста…

Я не знала, что ему ответить. В это время хозяйка привычным жестом налила себе опять полную рюмку, поднесла ее к губам и медленно, сполоснув рот коньяком, выпила; я заметила, что когда алкоголь попал ей в горло, на ее лице появилась гримаса легкого отвращения.

- Кэте, - произнес Фред.

- Да?

- Скажи детям все; пожалуйста, не забудь и расскажи им и о шоколаде, о воздушных шариках и о мороженом. Обещай мне.

- Я не могу, - сказала я. - У них сегодня такая радость, им разрешили участвовать в процессии. Я не хочу напоминать им о побоях. Я скажу им потом как-нибудь, когда мы будем говорить о тебе.

- А вы говорите обо мне?

- Да, они спрашивают меня, где ты, и я говорю им, что ты болен.

- А я правда болен?

- Да, ты болен.

Он помолчал, и я услышала в трубке его дыхание. Хозяйка подмигнула мне, усердно кивая головой.

- Может, ты права, может, я действительно болен. Значит, в пять. Запомни, вывеска с черной рукой на углу Вокзальной улицы. Денег у меня достаточно, и мы пойдем потанцуем. До свидания, родная.

- До свидания. - Я медленно положила трубку и увидела, что хозяйка поставила на стол еще рюмку.

- Идите сюда, милая, - сказала она тихо. - Выпейте рюмочку.

Раньше я иногда спускалась к ней и из упрямства жаловалась на то, в каком плохом состоянии находится наша комната. Но каждый раз, угостив коньяком, она обезоруживала меня убийственной безучастностью ко всему, меня завораживали ее усталые глаза, та мудрость, которая светилась в них. Кроме того, она умела растолковать мне, что ремонт нашей комнаты будет стоить больше, нежели квартирная плата за три года. У нее я научилась пить. Сперва коньяк обжигал меня, и я просила у нее ликера.

- Ликера? - говорила она. - Кто же пьет ликер?

Я уже давно успела убедиться, что она права: коньяк действительно хорош.

- Ну идите же, милая, выпейте стаканчик.

Я села напротив нее, и она пристально посмотрела на меня - так смотрят пьяницы; а мой взгляд упал на груду картонных коробок с пестрыми полосками; на коробках было написано: "Резиновые изделия фирмы Грисс. Высший сорт. Покупайте только наши товары с фабричной маркой "Аист".

- Ваше здоровье, - сказала она, подняв свою рюмку. Я тоже сказала: "Ваше здоровье" - и выпила приятно-жгучий коньяк. В это мгновение я поняла мужчин, которые стали пьяницами, поняла Фреда и всех тех, кто когда-либо напивался.

- Ах, детка, - сказала она и с такой быстротой налила мне снова, что я поразилась. - Никогда не жалуйтесь. Против бедности нет лекарства. Пришлите вечером детей, пусть поиграют, ведь вы собираетесь уходить?

- Да, - сказала я, - собираюсь уходить, но я уже договорилась с одним молодым человеком, он останется с детьми.

- На всю ночь?

- Да, на всю ночь.

Слабая усмешка на секунду преобразила ее лицо - его словно надули чем-то изнутри, и оно стало походить на желтую губку, но потом лицо снова опало.

- Ах, так, ну тогда отнесите им пустые коробки.

- Большое спасибо, - сказала я.

Ее муж был маклером и оставил ей в наследство три дома, парикмахерскую и целую коллекцию коробок.

- Выпьем еще по одной?

- О нет, спасибо, - сказала я.

Стоит ей дотронуться до бутылки, ее руки перестают дрожать и движения приобретают такую нежность, что мне становится страшно. Она налила мою рюмку тоже доверху.

- Спасибо, - сказала я, - мне больше не надо.

- Тогда я выпью ее сама, - сказала она и внезапно, зорко взглянув на меня прищуренными глазами, спросила:

- Вы беременны, детка?

Я испугалась. Иногда мне кажется, что это так, но я еще сомневаюсь. Я покачала головой.

- Бедное дитя, - сказала она. - Вам будет трудно. Ко всему прочему еще младенец.

- Не знаю, - сказала я неуверенно.

- Вам нужно переменить помаду, детка.

Она опять зорко взглянула на меня, подняла свое грузное тело в пестром халате и, переваливаясь, протиснулась между стулом, кушеткой и письменным столом.

- Идите сюда.

Я пошла за ней в парикмахерскую; запах паленых волос и разлитого одеколона, словно облако, окутывал все помещение. От завешанных окон было сумрачно, но я увидела аппараты для шестимесячной завивки и сушилки, заметила, как тускло блестел никель в убийственном свете воскресного дня.

- Идите же сюда.

Она рылась в каком-то ящике, где валялись папильотки, раскрытые трубочки губной помады и пестрые коробки с пудрой. Вынув одну трубочку, она дала мне ее и сказала:

- Попробуйте вот эту.

Отвинтив латунную крышечку, я увидела, как выползает темно-красный карандаш, похожий на застывшего червяка.

- Такая темная? - спросила я.

- Да, такая темная. Попробуйте, накрасьте губы.

Эти зеркала здесь, внизу, совсем не похожи на обычные. Они не дают взгляду проникнуть в глубину. Они придвигают лицо совсем близко к тебе, так что оно кажется плоским и гораздо красивее, чем в действительности. Я приоткрыла рот, нагнулась вперед и осторожно намазала губы темно-красной помадой. Но мои глаза не привыкли к таким зеркалам - мне кажется, что глаза расширяются, ибо взгляд, который убегает от моего лица, все время выскальзывает из зеркала, возвращаясь обратно к лицу. У меня закружилась голова, и когда хозяйка положила руку на мое плечо и я увидела в зеркале позади себя ее пьяное лицо и спутанные волосы, я содрогнулась.

- Прихорашивайся, голубка, - сказала она тихо, - прихорашивайся для любви, но не разрешай, чтобы тебе все время делали детей. Эта помада как раз то, что тебе нужно, детка, верно?

Я отошла на шаг от зеркала, ввинтила карандаш обратно и сказала:

- Да, это то, что мне нужно, но у меня нет денег.

- Ах, оставьте. Деньги терпят… потом.

- Хорошо, потом, - сказала я. Я все еще смотрела в зеркало, раскачиваясь на его поверхности, словно на льду, а потом, прикрыв рукой глаза, отошла совсем.

Она положила на мои вытянутые руки целую гору пустых коробок из-под мыла, сунула в карман моего фартука помаду и открыла дверь.

- Большое спасибо, - сказала я. - До свидания.

- До свидания, - ответила она.

Не могу понять, как Фред может приходить в такую ярость из-за того, что дети шумят. Ведь они очень тихие. Их совсем не слышно. Когда я стою у плитки или у стола, в комнате иногда бывает так тихо, что я со страхом оборачиваюсь: хочу удостовериться, здесь ли они. Они строят из коробок домики, шепчутся между собой, и, когда я оборачиваюсь, вскакивают и, заметив в моих глазах испуг, спрашивают:

- Что случилось, мама? Что случилось?

- Ничего, - говорю я, - ничего. - И я отворачиваюсь, чтобы раскатать тесто. Я боюсь оставлять их одних. Раньше я проводила с Фредом только вечера. На всю ночь я ушла всего один раз.

Малыш спит, надо попытаться уйти, прежде чем он проснется.

Ужасающие стоны в соседней комнате умолкли; умолкло воркованье и страшное сопение, которыми они сопровождают свои объятия. Теперь они спят, а потом пойдут в кино. Я начинаю понимать, что нам действительно нужно купить радиоприемник, чтобы заглушать их стоны, ибо нарочито громкие разговоры, которые я завожу, когда начинается самое ужасное, внушающее мне не презрение, а только ужас, - эти нарочитые разговоры прекращаются так быстро, что я спрашиваю себя, не догадываются ли дети. Во всяком случае, они слышат стоны и напоминают мне дрожащих зверьков, почуявших смерть. Если есть возможность, я пытаюсь отослать их на улицу, но эти предвечерние часы в воскресенье насыщены такой тоской, что даже детям становится страшно. Лишь только в соседней комнате наступает странная, парализующая меня тишина, я вся заливаюсь краской; я пытаюсь запеть, когда слышу первые шорохи, возвещающие о том, что сражение началось - глухой, неритмичный скрип кровати и восклицания, похожие на восклицания циркачей, парящих под самым куполом цирка, когда они меняются в воздухе трапециями.

Мой голос прерывается и дрожит, и я тщетно стараюсь петь; мотивы звучат у меня в ушах, но я не могу их воспроизвести. Бесконечно тянутся эти минуты, заполненные убийственной тоской уходящего воскресного дня, и я слышу, как они дышат в изнеможении, слышу, как зажигают сигареты, и тишина, которая наступает потом, полна ненависти. Я бросаю тесто на стол, раскатываю его, стараясь производить как можно больше шума, колочу по тесту и думаю о миллионах поколений бедняков, которые жили на земле, не имея места для любви, и, раскатав тесто, загибаю края кверху и кладу в пирог фрукты.

VII

Комната была темная и находилась в самом конце длинного коридора. Посмотрев в окно, я увидел мрачную кирпичную стену; когда-то она была, вероятно, красной и ее украшал желтый орнамент, побуревший от времени; этот орнамент состоял из правильно чередующихся зигзагообразных полосок; стена наискось перерезала поле моего зрения, и, минуя ее, мой взгляд упал на обе вокзальные платформы, пустынные в это время дня. Какая-то женщина сидела там на скамейке с ребенком, а девушка, торговавшая лимонадом, стояла у двери своего ларька и беспокойно закручивала и раскручивала подол белого фартука, а за вокзалом виднелся собор, украшенный флагами; у меня стало тяжело на душе, когда за пустым вокзалом я увидел людей, сгрудившихся вокруг алтаря. Тяжелая тишина нависла над толпой у собора. И тут я заметил епископа в красном облачении, который стоял рядом с алтарем; в ту же минуту, как я увидел епископа, я услышал его голос в репродукторе: он громко и четко разносился над пустым вокзалом.

Я часто слышал епископа и всегда скучал во время его проповедей, а ничего худшего, чем скука, я не знаю; но теперь, когда голос епископа раздался в репродукторе, мне внезапно пришло в голову прилагательное, которое я долгое время старался вспомнить. Я знал, что это простое прилагательное, оно висело у меня на кончике языка, но потом как-то ускользало. Епископу нравится придавать своей речи тот оттенок простонародности, который делает оратора популярным. Но епископ все равно непопулярен. Свой словарный запас для проповедей он черпает, по-видимому, из богословских книг, где собраны разного рода изречения, которые за последние сорок лет незаметно, но неуклонно теряли свою убедительность. Эти изречения стали сейчас пустыми фразами, избитыми истинами. Истина не может быть скучной, но у епископа, очевидно, особый дар наводить скуку.

- …В нашей будничной жизни мы должны помнить о господе боге, выстроить ему башню в своем сердце.

Несколько минут я прислушивался к его голосу, разносившемуся над пустынным вокзалом, и в то же время видел человека в красном одеянии, который стоял там, вдали, у репродуктора, и говорил, еле заметно перебарщивая, пытаясь подражать простонародному говору. И внезапно я нашел слово, которое искал вот уже долгие годы и все не мог вспомнить, потому что оно было чересчур простым, - епископ глуп. Мой взгляд, вернувшись издалека, скользнул по платформе, где девушка все еще закручивала и раскручивала свой белый фартук, беспокойно двигая руками; женщина на скамейке давала сейчас своему ребенку бутылочку. Я поглядел на коричневато-бурый извилистый орнамент кирпичной стены, на грязный подоконник в моей комнате, закрыл окно, лег на кровать и закурил.

Теперь ничего не было слышно, и в доме стало тихо. Стены моей комнаты были оклеены красноватыми обоями, их зеленый узор в форме сердца стерся, и казалось, что кто-то нацарапал на бумаге карандашом бледный без конца повторяющийся рисунок. Абажур - стеклянный колпачок яйцеобразной формы с голубоватыми прожилками - был уродлив, как, впрочем, все абажуры; лампочка в нем, по всей вероятности, была пятнадцатисвечовая.

Назад Дальше