Глядя на узкий платяной шкаф, темно-коричневый от морилки, я сразу понял, что им никогда не пользовались и что его вообще поставили сюда не для пользования. Постояльцы, которые бывают в этой комнате, не принадлежат к числу людей, распаковывающих свой багаж, если у них таковой вообще имеется. У них нет пиджаков, которые надо вешать на плечики, нет рубашек, которые надо складывать стопкой; и плечики, которые я заметил в открытом шкафу, были такие ненадежные, что могли бы сломаться под тяжестью моего пиджака. В этой комнате пиджаки вешают прямо на спинку стула, если их вообще снимают, брюки бросают на пиджак, не обращая внимания на складку, и при этом разглядывают бледное или - так тоже случается - краснощекое существо женского пола, чья одежда висит на втором стуле. Платяной шкаф здесь лишний; он существует только для видимости, так же как и плечики, которыми еще никто не пользовался. Вместо умывальника стоит обыкновенный кухонный столик с умывальным тазом, который можно убрать внутрь. Но таз не убрали. Он эмалированный, чуточку побитый, а фаянсовая мыльница представляет собой рекламное изделие фабрики губок. Стакан для чистки зубов, по-видимому, разбили, да так и не заменили другим. Во всяком случае, стакана не было. Очевидно, здесь считали своей обязанностью заботиться и об украшении стен, а что могло подойти к этой комнате лучше, нежели репродукция Моны Лизы, которая, как видно, была приложением к какому-то популярному журналу по искусству? Кровати, низкие и темные, были новые и распространяли кисловатый запах свежеоструганных досок. Постельное белье меня не интересовало. Пока что я лежал, не раздеваясь, и ждал, когда придет моя жена, которая, наверное, захватит из дому постельное белье. Одеяла были шерстяные, зеленоватого цвета, и их тканый узор немного выцвел, так что медведи, играющие в мяч, стали походить на людей, играющих в мяч; морды медведей нельзя было различить, и они напоминали карикатуру атлетов с бычьими шеями, которые перебрасываются мыльными пузырями.
Колокола пробили двенадцать.
Я встал, чтобы взять мыльницу, стоявшую на умывальнике, и закурил. Ужасно, что я ни с кем не могу об этом говорить, никому не могу рассказать правду - но деньги мне нужны и комната нужна только для того, чтобы спать со своей женой. Вот уже два месяца, как мы, хоть и находимся в одном городе, живем супружеской жизнью только в гостиницах. Когда было по-настоящему тепло, мы иногда встречались в парках или в парадных разрушенных домов, в самом центре города, чтобы быть уверенными, что нас никто не застигнет врасплох. У нас слишком маленькая комната - вот и все. Кроме того, стена, отделяющая нас от соседей, слишком тонкая. А на большую квартиру нужны деньги, нужно то, что они называют энергией, но у нас нет ни денег, ни энергии. У моей жены тоже нет энергии.
В последний раз мы были вместе в парке, на окраине города. Вечерело, и с полей тянуло запахом убранного порея, а на горизонте, там, где дымили трубы, на красноватом небе расстилался черный дым. Быстро наступила темнота, небо из красного стало фиолетовым, а потом черным, и на нем уже нельзя было различить темные широкие полосы дыма. Сильнее запахло пореем, и к этому запаху примешивался горький запах лука. Где-то очень далеко за песчаным карьером горели огни, по дороге мимо нас проехал велосипедист; над ухабистой дорогой раскачивался огонек, вырезая в небе маленький темный треугольный кусок, одна сторона которого была открытой. Плохо закрепленные болты дребезжали, и стук велосипедных крыльев замирал вдали медленно, почти торжественно. Когда я присматривался внимательно, то различал на дороге стену, еще более темную, чем ночь, а за стеной слышалось гоготанье гусей и ласковая воркотня какой-то женщины, которая звала птицу, чтобы покормить ее.
На темной земле я различал только белое лицо Кэте, и когда она открыла глаза, видел какой-то странный, синеватый блеск. Ее голые руки тоже были белые; она очень сильно плакала, и, целуя ее, я ощущал вкус слез. У меня слегка кружилась голова, и купол неба над нами тихо покачивался из стороны в сторону, а Кэте плакала все сильней.
Мы стряхнули с себя грязь и медленно пошли на конечную остановку девятого номера. Издали было слышно, что трамвай заворачивал по кругу, и мы видели, как сверху, с проводов, сыпались искры.
- Становится прохладно, - сказала Кэте.
- Да, - ответил я.
- Где ты будешь сегодня ночевать?
- У Блоков.
Мы пошли вниз к трамвайной линии по аллее, деревья которой были сожжены снарядами.
В пивной, которая находится как раз у конечной остановки девятого номера, я заказал по рюмке коньяку для нас обоих, бросил десятипфенниговую монетку в автомат, и никелевые шарики, прыгнув в деревянный канал, поодиночке подскочили кверху; они нажали на стальные пружины и ударили по никелевым контактам; раздался тихий звон, а наверху, на стеклянной шкале, появились красные, зеленые и синие цифры. Хозяйка и Кэте наблюдали за мной, и я, продолжая играть, положил руку на затылок Кэте. Хозяйка скрестила руки, и улыбка оживила ее большое лицо. Я продолжал играть, и Кэте следила за игрой. В пивную вошел какой-то человек, влез на высокую табуретку у стойки, положил сумку позади себя на стол и заказал водки. У него было грязное лицо, руки коричневатые, а светло-голубые глаза казались еще светлее, чем на самом деле. Он поглядел на мою руку, которая все еще лежала у Кэте на затылке, посмотрел на меня и заказал еще рюмку водки. Вскоре после этого он подошел ко мне и начал играть на втором, совсем неказистом, похожем на кассу автомате - рукоятка, узкая щель и большая красноватая шкала, на которой подряд одна за другой изображены три большие черные цифры. Человек бросил монетку, покрутил ручку; цифры на шкале завертелись, исчезли, а потом, через небольшие интервалы, что-то трижды щелкнуло и наверху появились цифры 1–4-6.
- Ничего, - сказал мужчина и бросил еще одну монету. Диск с цифрами неистово завертелся, потом что-то стукнуло, секунду было тихо, и внезапно из стальной пасти автомата посыпались десятипфенниговые монетки.
- Четыре, - сказал человек, улыбнулся мне и прибавил: - Это уже лучше.
Кэте сняла мою руку, лежавшую на ее затылке, и сказала:
- Мне надо идти.
На улице трамвай со скрежетом описывал круг. Я заплатил за обе рюмки коньяку и проводил Кэте до остановки. Когда она уже входила в трамвай, я поцеловал ее, и она положила руку мне на щеку и потом все время, пока было видно, махала мне рукой.
Вернувшись в пивную, я увидел, что человек с черным от грязи лицом все еще стоял у автомата. Я заказал рюмку коньяку, зажег сигарету и поглядел на него. Мне казалось, что я угадаю ритм вращения диска, и если стук раздавался раньше, чем я ожидал, мне становилось страшно; я слышал, как человек бормотал: "Ничего… ничего… два… ничего… ничего… ничего".
Когда посетитель с проклятьями ушел из пивной, а я начал менять деньги, на бледном лице хозяйки уже не было улыбки.
Никогда не забуду, как я в первый раз опустил рукоятку книзу и как диск начал бешено вращаться, - мне казалось тогда, что он вращается с невероятной быстротой, - и как три раза, через разные промежутки времени, что-то щелкнуло. Я прислушался - не раздастся ли звон падающих монеток. Но ничего не упало.
Я пробыл там около получаса, пил водку и крутил ручку, прислушиваясь к дикому вращению дисков и сухому щелканью внутри автомата, и когда я выходил из пивной, у меня не было ни гроша в кармане; мне пришлось идти пешком; я шел почти три четверти часа до Эшерштрассе, где живут Блоки.
С тех пор я бываю только в тех пивных, где есть такие автоматы; я прислушиваюсь к гипнотизирующему меня вращению диска, ожидаю, когда внутри что-то щелкнет, и каждый раз пугаюсь, если шкала останавливается, а монетки не выскакивают.
Наши свидания подчинены определенному ритму, который мы еще не можем уловить. Потребность встретиться возникает всегда внезапно, и случается, что по вечерам, прежде чем спрятаться куда-нибудь на ночь, я подхожу к нашему дому и вызываю Кэте вниз условным звонком, о котором мы договорились с ней, чтобы дети не узнали, что я поблизости. Самое удивительное заключается в том, что они, кажется, любят меня, хотят меня видеть, говорят обо мне, - хотя я бил их в последние недели нашего совместного житья. Я бил их так сильно, что, увидев себя как-то со всклокоченными волосами в зеркале, сам испугался выражения своего лица. Я был бледен и тем не менее покрыт потом, и я заткнул уши, чтобы не слышать криков мальчика, которого я бил за то, что он пел. Как-то в субботу, под вечер, когда я ждал Кэте внизу у парадного, Клеменс и Карла все же заметили меня. Я испугался, увидев, что их лица озарились радостью. Они кинулись ко мне, обняли меня, начали расспрашивать, здоров ли я; и я поднялся с ними по лестнице. Но стоило мне войти в нашу комнату, как на меня напал страх перед ужасающим дыханием бедности; даже улыбка нашего малыша, который, кажется, узнал меня, и радость жены - ничто не могло подавить той злобной раздражительности, которая сразу же поднялась во мне, лишь только дети начали прыгать и петь. Я снова ушел от них, не дожидаясь, пока мое раздражение вырвется наружу.
Но часто, когда я торчу в пивнушках, их лица внезапно появляются передо мной среди пивных кружек и бутылок, и я не могу забыть того ужаса, который испытал, увидев своих детей сегодня утром, когда они шли вместе с процессией.
В соборе запели последний хорал, я вскочил с кровати, открыл окно и увидел, как красная фигура епископа проходит сквозь толпу.
А внизу, под моим окном, я различил черные волосы какой-то женщины, платье которой было обсыпано перхотью. Голова женщины, по-видимому, лежала на подоконнике. Внезапно она повернулась ко мне, и я увидел узкое лоснящееся лицо хозяйки.
- Если хотите есть, - закричала она, - уже пора.
- Да, - сказал я, - иду.
Когда я спускался по лестнице, фирма, выпускавшая зубную пасту, снова начала стрельбу на пристани.
VIII
Пирог удался на славу. Я вынула его из духовки, и теплый, сладкий запах сдобы разнесся по всей комнате. Дети сияли. Я послала Клеменса за взбитыми сливками, наполнила ими шприц для выжимания крема и нарисовала для детей на синем сливовом фоне пирога разные завитушки.
Я наблюдала, как они вылизывали остатки сливок из миски, и обрадовалась, заметив, с какой точностью Клеменс разделил их поровну. Напоследок набралась еще целая ложка, и Клеменс отдал ее маленькому, который сидел на своем стульчике и улыбался мне, пока я мыла руки и красила губы новой помадой.
- Ты надолго уходишь?
- Да, до завтрашнего утра.
- Отец скоро вернется?
- Да.
Блузка с юбкой висели у кухонного шкафа. Переодеваясь в каморке, я услышала, как пришел молодой человек, который должен был присмотреть за детьми: он берет всего марку в час, но от четырех часов дня до семи утра - пятнадцать часов, итого получается пятнадцать марок; к тому же его надо покормить, а вечером, когда он, собственно, говоря, приступает к своим обязанностям, около радиоприемника должны лежать сигареты. Радиоприемник мне одолжили Хопфы.
Кажется, Беллерман хорошо относится к детям, во всяком случае, они любят его; каждый раз после моих отлучек дети говорят мне, во что они играли и что он им рассказывал. Беллермана рекомендовал наш капеллан, и он, по-видимому, посвящен в то, по каким причинам я оставляю детей одних; глядя на мои накрашенные губы, он всегда слегка морщит лоб.
Я надела блузку, привела в порядок волосы и вошла в комнату. Беллерман явился с молоденькой девушкой, тихой блондинкой, которая уже держала маленького на руках и вертела вокруг указательного пальца его погремушку, что, видимо, доставляло малышу удовольствие. Беллерман представил мне девушку, но я не расслышала ее имени. В улыбке девушки и в ее необыкновенно нежном обращении с малышом было что-то профессиональное, а по ее взгляду я поняла, что она считает меня негодной матерью.
У Беллермана черные, очень курчавые волосы, жирная кожа и почти всегда наморщенный нос.
- Можно погулять с детьми? - спросила меня девушка, и я согласилась, заметив умоляющий взгляд Клеменса и то, как Карла закивала головой. Я пошарила в ящике, чтобы дать деньги на шоколадку, но девушка отказалась их взять.
- Пожалуйста, - сказала она, - не сердитесь на меня, но если можно, я бы хотела сама купить им шоколадку.
- Можно, - сказала я, сунула деньги обратно и почувствовала, себя совсем жалкой в присутствии этого цветущего, молодого существа.
- Пусть Гулли делает как знает, - сказал Беллерман, - она просто помешана на детях.
Я оглядела по очереди своих детей: Клеменса, Карлу и малыша - и почувствовала, что на глаза у меня навертываются слезы. Клеменс кивнул мне и сказал:
- Иди, мама, все будет хорошо. Мы не станем подходить близко к воде.
- Пожалуйста, - сказала я девушке, - не пускайте их близко к воде.
- Нет, нет, - сказал Беллерман, и они оба засмеялись.
Беллерман подал мне пальто, я взяла сумку, поцеловала детей и благословила их. Я чувствовала себя лишней.
Выйдя, я секунду постояла у двери, услышала, что они смеются, и медленно спустилась по лестнице.
Сейчас всего половина четвертого, и на улицах еще совсем нет народу. Несколько ребятишек играли в классы. Когда я подошла ближе, они взглянули на меня. Ни единого звука не раздавалось на этой улице, где жили сотни людей, - только мои шаги, да скучное бренчанье рояля, доносившееся откуда-то из самой глубины улицы; за слегка шевелившейся занавеской я увидела старуху с желтым лицом, которая держала на руках жирную дворняжку. Несмотря на то, что мы живем здесь уже восемь лет, у меня каждый раз кружится голова, когда я вижу серые стены с грязными заплатами, стены, которые, кажется, клонятся книзу; а слабое бренчанье рояля то подымается кверху, то опускается, пробегая по узкой серой полоске неба. Звуки кажутся мне скованными, а мелодия, которую ищет и не может найти бледный пальчик девушки, оборванной. Я ускорила шаг и быстро прошла мимо детей, во взгляде которых мне почудилась угроза.
Фред не должен был оставлять меня одну. Я радуюсь встрече с ним, но меня пугает, что ради этих встреч я должна уходить от детей. Каждый раз, когда я спрашиваю, где он живет, - он уклоняется от ответа, а этих Блоков, у которых он будто бы ночует уже месяц, я не знаю, и адреса он мне тоже не дает. Иногда мы встречаемся с ним по вечерам и на полчасика заходим в какое-нибудь кафе, а с детьми остается хозяйка дома; потом мы наскоро обнимаемся на трамвайной остановке, и, когда я сажусь в вагон, Фред машет мне рукой. Иногда по ночам я лежу на нашей тахте и плачу, а кругом тишина. Я слышу дыхание детей, слышу, как ворочается маленький, в последнее время он стал беспокойным из-за того, что у него режутся зубы, - и, плача, молюсь, прислушиваясь к глухому шуму жерновов, перемалывающих время. Мне было двадцать три года, когда мы поженились, с тех пор прошло пятнадцать лет, годы умчались куда-то, а я и не заметила; но стоит мне только взглянуть на лица детей, и я начинаю понимать: каждый год, прибавляющийся к их жизни, убавляет мою.
На Тукхофплатц я села в автобус и стала смотреть на улицы, где совсем не было народу, разве что несколько человек у ларьков с сигаретами. На Бенекамштрассе я вышла и направилась к церкви Скорбящей богоматери посмотреть, когда будет вечерняя месса.
У входа было темно, я пошарила в сумочке, чтобы найти спички, но мне попадались то рассыпанные сигареты, то помада, то носовой платок, то мыльница; наконец я нашла коробок, зажгла спичку и испугалась: направо от меня в темной нише кто-то стоял, стоял совершенно неподвижно; я попыталась произнести нечто вроде "алло", но от страха совсем потеряла голос, и еще мне мешало сильное сердцебиение. Человек в темной нише не шевельнулся, в руках он держал что-то похожее на палку. Я бросила обгоревшую спичку, зажгла новую, и даже после того, как я поняла, что это статуя, сердцебиение не прекратилось. Я подошла еще на шаг ближе и при слабом свете различила каменного ангела с ниспадающими кудрями, который держал в руке лилию. Я так низко нагнулась, что мой подбородок чуть не коснулся груди статуи, и долго всматривалась в лик ангела. Его лицо и волосы были покрыты густым слоем пыли, даже из слепых глазниц свешивались темные хлопья. Я осторожно сдула их, очистила от пыли нежный овал лица и внезапно заметила, что улыбка ангела была из гипса и что вместе с грязью исчезает все очарование этой улыбки; но я продолжала дуть, очистила его роскошные кудри, грудь, развевающиеся одежды и, осторожно и отрывисто дуя, очистила лилию; чем резче выступали яркие краски, чем виднее становилась топорная работа церковной промышленности, тем больше угасала моя радость; я медленно отвернулась и пошла дальше, чтобы разыскать объявление. Потом снова зажгла спичку и увидела в глубине церкви мягкое красное мерцание неугасимой лампады; остановилась у черной доски и испугалась: на этот раз кто-то действительно подходил ко мне сзади. Я повернулась и вздохнула с облегчением, разглядев бледное круглое крестьянское лицо священника. Он остановился рядом со мной. Глаза у него были печальные. Моя спичка погасла, и в темноте он спросил меня:
- Вы что-нибудь ищете?
- Не знаете ли вы, - спросила я, - где будет вечерняя месса?
- Святая месса, - сказал он, - будет в соборе в пять часов.
Я различила только его светлые, почти бесцветные волосы и тускло блестевшие глаза; было слышно, как на улице заворачивали трамваи, гудели автомобили; и внезапно, глядя в темноту, я сказала:
- Я хочу исповедаться, - я очень испугалась и в то же время почувствовала облегчение, а священник произнес, словно он ждал этого:
- Идите за мной.
- Нет, если можно, то лучше здесь, - сказала я.
- Здесь нельзя, - ответил он кротко. - Через четверть часа начинается служба, могут прийти люди. Исповедальня там, дальше.
Мне очень хотелось излить душу священнику именно здесь, стоя в этом темном, продуваемом со всех сторон портале, рядом с гипсовым ангелом; мне хотелось шептать в темноте, глядя на мерцающую вдали неугасимую лампаду, и услышать, как он, тоже шепотом, даст мне отпущение грехов.
И все же я послушно последовала за ним во двор… Но пока мы, выйдя из здания церкви, шли мимо разбросанных камней и обломков песчаника, отвалившихся от церковных стен, к маленькому серому домику около самой стены трамвайного депо, неистовый восторг, охвативший меня на миг, исчез; покой воскресных предвечерних часов нарушался ударами молотков по железу. Дверь домика отворилась, и я увидела грубое удивленное лицо экономки, недоверчиво оглядевшей меня.
В передней было темно, и священник сказал:
- Подождите, пожалуйста, минутку.
Откуда-то, по-видимому из темного угла передней, слышался стук посуды, и внезапно я поняла, что отвратительный сладковатый запах в коридоре, как видно, крепко засевший в мокром войлоке стен, шел от теплой вареной ботвы, поняла, что он распространяется из угла, где, вероятно, находилась кухня. Наконец, из какой-то двери в коридор проник свет, и в белесой полосе показался силуэт священника.
- Идите сюда, - позвал он.