"… Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему, или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах согласно законам некоей неведомой общественной химии внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах"
- Amazing, if this represents the worst, what could be the best?
- This, - показал ему я на "Травницкую хронику", "Мост на Дрине" и "Проклятый двор" на сербском, и добавил, показывая на "Знаки у дороги":
- But this, if there is another world up there, I would send them this to study. This is the best example of painful history of human kind.
Когда мы выходили в сараевский сумрак, в котором смог овладевает ноздрями, во мне еще звучали эти андричевы слова из "Барышни", и я вдруг испугался, что сила этой толпы из книги, ее разрушительная мощь, овладеет Боснией. Когда я читал Джонни строчки из "Барышни", я не ожидал, что он поймет их. Не знаю, почему. Скорее всего, мною владело укоренившееся провинциальное заблуждение, что иностранцы не могут понять наши проблемы. Между тем иностранцы, как видим мы на примере Джонни, способны оценить гений великого художника. Главное, есть ли иностранцам смысл понимать нас, хочется ли им этого.
В "Барышне" Андрич описал ту самую руку, которая, уже после его физической смерти подымется, чтобы уничтожить его памятник.
Вскоре после насаживания на ручку в "Vox"-е, нобелевский лауреат пострадал и в Вышеграде. Там был разрушен его памятник, стоявший между мостом и городской гимназией. Совершил это некий Мурат Шабанович. Это был тот самый типаж, описанный в "Барышне", возникающий во времена больших боснийских перемен, только одетый по другому. Тут уж и я начал задавать себе вопрос прощелыги Керы:
- И где теперь в этой истории место для меня?
Мертвому Андричу снесли памятник, что же тогда они сделают с живым мной, если я не стану согласовывать свое перо с идеями мусульманских умников? Что бы ни произошло, никогда не отречься мне от далматинского сала, копченого на краинских ветрах. Никогда не позабыть, как добывал я свои лошадиные дозы аминокислот намазывая свиной жир на посыпанную красным перцем горбушку. Даже Андрич в своих произведениях не смог предвидеть все поступки своих героев. Интересно, изменилось бы что-нибудь, прочитай Шабанович сначала "Мост на Дрине", решился бы он тогда разрушить памятник? Может, его б так разозлили содержание книги или стиль автора, что он разрушил бы памятник, чтобы выразить свое несогласие с писателем? Понятия не имею. Может, напротив, решив подождать несколько дней и прочитать сначала роман, он покрыл бы потом бюст писателя лаком? А если он ничего андричевского не читал, стоило б применить к нему такую исправительную меру, как принудительное прочтение избранных произведений Андрича! Как бы это на нем сказалось? Может, уже через несколько страниц пережил бы он нервный срыв, дрогнул, как мост, прогибающийся под давлением, когда рассыхается перенапряженный бетон. Второй день чтения довел бы Шабановича до отчаяния:
- Лучше убейте меня, пока я сам себя не убил, невозможно выносить это издевательство, - закричал бы он в животной тоске. А я, как всегда в том, что касается Андрича, остался бы неумолим и не отпустил пациента с лечения, пока он не прочитает все произведения Иво Андрича до последнего.
Дружеские посиделки в сараевских домах вроде тех, что были у нас на улице Кати Говорушич 9а, являлись заметной частью общественной жизни Боснии. Отцовские партизаны-однополчане, сараевская элита, привносили в атмосферу дома свои остроумие и индивидуальность. Титову власть они воспринимали с иронией. С этой же иронией столкнулся и я в Праге, чтобы потом вернуть ее в Сараево, и с помощью сидрановых диалогов, отражавших стереотипы местной жизни, воссоздать мифологию Сараева. В эту мифологию не вписывались те, чья ограниченность позволила не читавшему "Моста над Дриной" человеку разрушить памятник нобелевскому лауреату. Должно быть, все эти умники роились вокруг Изетбеговича, в ожидании и своих пяти минут. Наверное они, так же, как и мы с Неле и Сидраном, брали за основу драмы отцов и переводили их на свой язык, создавая стихи, романы и фильмы. Когда-то я, в качестве наказания за плохие отметки, вынужден был сидеть в гостиной и слушать, как балагурят старшие - а теперь пытался представить себе, как выглядят посиделки, на которых родилась идея разрушения памятника одному из столпов европейской литературы.
… Приезжают Крешевляковичи на дачу к Изетбеговичу. После освежающих безалкогольных напитков, сыновья градоначальника Сараево принимаются озорничать. Алия:
- Бог ты мой, Мухамед, как же выросли Сенад с Сеадом!
- Ох, лучше не напоминай, не трави душу! - отвечает Мухамед.
- Да ладно тебе прибедняться-то, отличные мальчишки, ты посмотри на них, красавцы прямо!
Младшие Крешевляковичи уступают авторитету дяди Алии.
- Да конечно отличные, хорошие ребята, но только не спит шайтан, Боже упаси от бесовского искушения! Как начнут шалить, никак их не остановишь. Ну-ка, что это ты там говоришь соседу Ковачевичу, когда с ним ругаешься?
- Чтоб тебя мама родная в мясном пироге узнала! - говорит первый младший Крешевлякович, а второй добавляет:
- По глазам!
- А и впрямь, раз может этот Неле Янкович рассмешить целую Югу, почему б и этим твоим не посмешить Боснию? - добавляет дядюшка Алия.
- Да как же они окажутся на телевидении?
- Ну ладно, не обязательно на телевидении, много есть и других средств информации. Отправь их, как закончат школу, учиться - хватит уже у нас в Боснии этим Янковичам играть мусульман и отпускать на наш счет шуточки!
А Крешевляковича долго упрашивать и не понадобилось.
- Похоже, что у нас тут настоящий шедевр, - подумал президент Изетбегович, будто МакЛарен, услышавший первую песню "Секс Пистолс". Младшие Крешевляковичи встретились с Зорни и выполнили пожелание дядюшки Алии, основав газету "Vox", на чьи страницы они выплеснули тонны грубых рисунков, всякого свинства, которым они еженедельно разрушали мирную совместную жизнь в Боснии. Своими вульгарными остротами они хотели сбросить с трона короля сараевского юмора Доктора Карайлича. Пытались они вместо игры со стереотипами и исполнительского мастерства Неле, утонченностью сравнимого с искусством цирковых гимнастов на трапеции, создать новый тип остроумия. Эта эстетика, возникшая среди интеллигентов-умников, накликала бурю, хотя пока еще не овладела первой линией средств массовой информации. Умники еще не успели закрепиться на телевидении и в популярных газетах.
Хотелось мне, чтобы Джонни познакомился с тайной красотой сараевской жизни. Для этого повел я его в гости к моему приятелю Младену Материчу.
Когда Младен поставил на проигрыватель "Дуал" пластинку Лу Рида, Джонни мог прочитать в моих глазах восхищение и радость, которые, я уверен, ему было трудно связать с Лу Ридом. Ведь для него слушать "Take a walk on a wild side" было делом совершенно обычным. А я все время повторял:
- Did you see it?
Он не понимал, в чем дело.
- What do you mean?
- My friends, they like Lou Reed.
- А что в этом такого? - подумал Джонни и вслух сказал:
- Yes, man, great people.
Не догадывался он, что эти минуты в доме Младена были прекраснейшим, что можно понять о Сараево. Вот это вот непринужденное перетекание Запада и Востока, эта притягательная смесь стремящихся друг к другу сторон света, стирающая грань между ренессансным разумом и меланхоличной восточной духовностью. Эта лирическая волна, различимая в песнях Заима Имамовича, захлестнула и театральные постановки Младена, и мои фильмы, и наши мысли. А склонность к бесконечному распиванию турецкого кофе грозила Младену тем, что он так и встретит свою семидесятую годовщину в этой соблазнительной восточной позе, развалившись на подушках, в кофейне на Авде. Раскурив свернутый Младеном косяк, чувствуешь Сараево местом чистого кайфа. Даже Скерличева улица начинала казаться не таким уж плохим местом. Крутая, зимой опасно скользкая, мрачная, стиснутая жилыми домами средней высоты. Когда выпадал первый снег, асфальт прихватывало ледком, машины начинало заносить и они постоянно бились друг о друга. Водомоина, превращенная в улицу, как сказал бы Андрич.
Форсировали мы этим вечером косяки, как когда-то партизаны поля, чтобы вдарить по гитлеровцам. Заметно было, что Джонни планокур с опытом. Тогда-то я и увидел стремительно завертевшиеся на обледеневшей улице автомобили и потом все время, как на монтажном столе, перематывал их столкновение назад и рассматривал его снова и снова. Пока мы расслаблялись в гашишном тумане, картинка нашего родного города начала растворяться. Мусорные контейнеры под младеновыми окнами дымились от горящего мусора. Если не обращать внимания на неприятный запах, это зрелище было по своему притягательным. В этой дымке возникали киты, дельфины и другие картинки-призраки, порожденные марихуаной. И иногда на поверхность ее вдруг выныривал Младен с рассказом о скитающихся китах, или мне приходило в голову, что брусника произошла от Брюса Ли. Смеялся Джонни, смеялась Веша. А мне было невероятно смешно, ну как это так я не могу объяснить Джонни, что происходит в моем родном городе. И слова были бесполезны. Даже попытка проговорить то, что ждет нас завтра, оканчивалась смехом. Сначала легким, а потом смехом-истерической реакцией на действительность, которая больше напоминала догадку, чем ощутимую ткань жизни. Каждая попытка справиться со смехом и прийти в себя приводила к новым конвульсиям. После долгого, неостановимого клокотания, только одна вещь осталась у меня в памяти. То, как жаль мне было, что я оказался не в состоянии объяснить Джонни, чем же так необычен этот сараевский дом, в котором слушают Лу Рида и Боб Вилсон - общий кумир.
Пока мы спускались по Скерличевой улице, марихуанное блаженство начало отпускать. Теперь уже этот тайный, блуждающий в крови эликсир вместо того, чтобы вызывать спазмы смеха, сдабривал мозг изрядными дозами паранойи. Показал я Джонни на одно окно и сказал:
- Летом в Сараево жарища адская, и улицы вроде этой пустые. Представь, средь бела дня, эту улицу - и ни души. Когда в прошлом году наступила эта июльская предгрозовая жара, кто-то из жильцов выставил на подоконник проигрыватель и колонки. И зазвучала музыка, которой никто не ожидал. Была это моцартовская "Волшебная флейта", чей звук разлился далеко по призрачно пустынной улице. Ведь люди здесь слушают Моцарта редко, разве что на атеистических похоронах. И когда кто-то на пустой улице слушает Моцарта, это означает, что он хочет освободиться от какого-то громадного напряжения; а не отдаться наслаждению гармонии с космическим порядком, подаренному нам Моцартом.
Похоже, наш гость был впечатлён этой аллегорией грядущей войны, потому что уже на следующий день у Джонни поднялась температура и он не смог встать с постели. То ли его продуло в стылом Министерстве культуры республики Босния и Герцеговина, то ли так нахлобучило Моцартом, грохочущим из окна со всей своей чарующей красотой по пустой сараевской улице, накликая войну. Может, холод пробрал уважаемого гостя до костей, когда он принимал участие в протесте моих приятелей, организовавших забастовку, чтобы капиталисты не отобрали у них навсегда кафану, и это подкосило его иммунитет. Сенка смогла сбить ему температуру своим любимым лекарством. Компрессы с ракией и шиповниковый чай совершили чудо, и Джонни потом много раз вспоминал: "Your mother Senka saved my life, great woman".
В тот день Джонни остался в постели, а я, в который уже раз, через некоего Миру Пуриватру, чья жена была в родстве с Изетбеговичами, получил приглашение встретиться с президентом Боснии и Герцеговины.
Изетбегович был человеком умиротворяющей внешности. Это впечатление усиливали присутствие беременной снохи и рыжеволосого сына Бакира, с которым мы были знакомы еще со школы. Когда за книгу "Исламская декларация" Алия сидел в тюрьме, мы с Добрицей Чосичем организовали петицию за его освобождение. Это благотворно подействовало на состояние духа находившегося в тюрьме бакирова отца.
- А знаешь, Эмир, мы Изетбеговичи в прошлом были записаны как сербы. Нам Белград ближе Загреба, - сказал Алия, пока его сноха подавала нам кофе с рахат-лукумом.
- Нет, не знал, любопытно, - сказал я, и добавил:
- Все мы смеялись над шутками Чкальи, просто обожали его юмор. Про Нелу Ержишника еще моя мать говорила - "Вот ведь умора!"
- Только вот какая штука, когда видишь, как сербы относятся к албанцам, сразу становится ясно, как мы, мусульмане, чувствовали бы себя в едином государстве?!
Этом он имел в виду договор между мусульманами и сербами, который уже подписал Милошевич и хотел подписать Зульфикарпашич, глава умеренной европейской партии.
- Да, но представьте себя на их месте, им же территория важна, монастыри, лазарев завет, тут дело-то нешуточное? - сказал я скорей как адвокат Югославии, чем сторонник сербов.
- Да чушь все это, Эмир, сербская пропаганда. А то, что их албанцы вытесняют, так это чисто демографический взрыв, никто ничего специально не планировал.
Изетбегович-сын пытался убедить меня поменять мои твердые убеждения. Бакира Изетбеговича я помнил с гимназии. Там он на перемене вытаскивал с гадливостью из булки сосиску и, с соответствующей гримасой и театральным "тьфу, мерзость!", нес ее через всю столовую в помойку.
Когда его из-за желтовато-рыжих волос звали: "Эй, Желтый!" - он пытался острить в ответ:
- Я не желтый, я - зеленый! - утверждая свои неколебимые исламские убеждения.
- Хорошо, но как заставить албанцев в Косово платить за электроэнергию? Кто там будет собирать налоги, например? - спросил я. - Насколько мне известно, там важнейшие заводы, первостатейной важности для государства, не работают со времен Тито. Это же все не Милошевич придумал.
Изетбегович посмотрел на меня свысока и объяснил одну важную вещь:
- Мне кажется, что ты, пойми меня правильно, слишком много рассуждаешь. Все это сейчас уже не важно, мы должны думать об основополагающих вещах, - и президент замолчал, как актер, делающий паузу, как раз такую, как надо, чтобы его следующие слова прозвучали весомо:
- Знаешь, Эмир, у сербов больше не будет столько генералов в Боснии. Стоит им привыкнуть к этому.
Говорил он это, думая, что я все передам Добрице Чосичу. Казалось ему, что у того имеется какое-то влияние на Милошевича - что, как вскоре выяснилось, было неверным. Я же сказал ему, шутя:
- Хорошо, но раз уж Босния светское государство, было б логично, чтобы генералы были хорошими военными специалистами.
Не подал он виду, что понял, в чем шутка, в отличие от юмора "Vox":
- Конечно, логично. А еще логичней, чтоб они были мусульманами!
Если б я продолжил эту беседу искренне, столкновение было бы неизбежным. Не годится гостю в чужом доме устраивать скандалы - подумал я, и стал говорить о своем страхе перед войной. Изетбегович сказал:
- Ну, там видно будет. Мы попробуем все мирные варианты, но если уж придется воевать, то и повоюем. Знаешь, я б не против договориться с сербами. Например, переселить наших из районов, где мы в меньшинстве, на преимущественно мусульманские территории - и то же самое с сербами. Наши живут с нашими, сербы - с сербами, вот тебе и - мирная Босния!
И как это он так собрался переселять народы, когда у нас обычный школьный автобус не в состоянии выехать на экскурсию без безобразной неразберихи?
Источником вдохновения Изетбеговича была Турция. Думаю, все это ему присоветовал кто-то из историков, по подобию известного события из турецкой истории, депортации народов 1922 года. Турки с восточных греческих островов были переселены в Измир, а местные греки - из Измира. Переселение это было произведено в два дня, и благодаря ему мы теперь знаем подпольную греческую музыку рембетико, возникшую в неволе. Не знаю только, было ли ему известно, что тогда, в 1922 году, за эти два дня пострадало 300 000 греков? Спросил я Изетбеговича, боится ли он войны? Он ответил:
- Я боюсь только Аллаха, и верю, что имеется мирное решение для моего и других народов.