В тысячу девятьсот девяносто втором, 29 сентября, в Херцег Нови умер мой отец. Скорбную эту новость узнал я странным образом. Мирослав Чиро Мандич, режиссер, некоторое время живший у нас в Париже, разговаривал с Майей. Она позвонила в Нью-Йорк, чтобы сообщить мне скорбную весть, но, не сказав еще "Алло!", не подозревала, что связь уже установлена и я все слышу.
Как раз в тот момент Майя советовалась с Чиро, сообщить ли мне сразу, что Мурат умер, или сделать это по приезду в Париж? Новость эту я переносил, замкнувшись. Сидел до самого рассвета и курил свою последнюю пачку сигарет. Где-то после полуночи ко мне присоединился Момчило Мрдакович. Нервозный любитель и работник кино, мечтавший, уже в преклонном возрасте, снять свой первый игровой фильм. Он идеально подходил к тому, чтобы в тяжелую минуту оказаться под рукой. Принес он с собой бутылку ракии и два стаканчика. Разлили мы ракию и выпили за упокой моего отца. Завтрашние лекции в Университете были отменены и на доске объявлений написано: No class today, Emir`s father passed away.
Когда мы со Стрибором пришли на Норвежскую 8, в дом, где теперь жила одна моя мама, на стеклянных дверях, ведущих во двор, висела смертовница с пятиконечной звездой, именем и фотографией Мурата Кустурицы. Это зрелище было только первым шагом к окончательному осознанию смерти моего отца. Когда у тебя умирает близкий человек, время не течет обычным образом. И сам ты, в то самое мгновение, когда слышишь эту новость, немного умираешь. Хуже слышишь, тише говоришь, становишься чем-то вроде едва горящего уличного фонаря, от которого непонятно, есть ли вообще какой-нибудь свет. И только добравшись до места похорон, только тогда ты снова, не желая быть мертвым, полностью оживаешь.
Стрибор посмотрел на фото своего деда и спросил:
- Кончится ли это все когда-нибудь? - имея в виду несчастья, обрушивающиеся на нас одно за другим, а я ему ответил:
- Хоть и кажется что нет, лучше так не думать, ведь это не может продолжаться бесконечно.
Подумал я, как же тяжело приходится Стрибору. Хотелось мне как-то его утешить и развеселить. Так же, как когда-то мой отец успокоил меня, когда я сам впервые увидел мертвеца. Развеял тогда отец страх смерти перед моими глазами с той же легкостью, с какой могучий северный ветер разгоняет на небе облака. Воспоминание об этом потом, когда было необходимо, укрепляло мою раненое сердце. Если про смерть можно сказать, что она "непроверенный слух", то эта лучшая анестезия, обезболивающая ужас конца человеческой жизни.
То, как отец умалил смерть, сведя ее на уровень газетного афоризма, снова и снова приходило мне в голову, вместе с воспоминаниями об отцовском остроумии и его радостном, герцеговинском характере, возвращая мне присутствие духа. Неважно, насколько тяжел свалившийся на тебя груз, главное, не надо тащить его на своих плечах. И хорошо иметь отца, способного объяснить, как совладать с тяжестью постигшего тебя несчастья.
Из какого источника мой, ныне уже покойный, отец черпал теплоту и нежность, откуда родом было его заразительное очарование, благодаря которому в друзьях у него ходила половина Сараево? Как стал он важнейшим столпом, поддерживающим здание моей жизни? Родителей его я едва помнил. Но их история и есть тропинка, ведущая прямиком к источнику и запруде, которые я стремился обнаружить.
Муратов отец Хусейн Кустурица был в Травнике важным судейским чиновником, человеком, который, с отточенным карандашом и в черных нарукавниках каждое утро точно в семь часов отправлялся в суд. И точно в пол-десятого, когда в суде наступал перерыв, возвращался домой и готовил кофе с завтраком для своей эфендиницы. Это было неслыханным примером мужской эмансипации не только для Травника, но и для Вены. Жили они на одну его зарплату, и жили в достатке, благодаря исключительному трудолюбию чиновника Хусейна. В конце концов из суда он вышел на пенсию. Тщательно ухаживал он за огородиком возле дома в травницкой Потур-махале, видимо, чтобы уменьшить расходы. Была это одна из немногих травницких семей, из которой все младшее поколение ушло в партизаны, а тетка Биба и перед войной была членом СКЮ. Отец в самом начале Второй мировой войны убежал вслед за своей сестрой в лес и присоединился к народно-освободительному движению. Если б он не сделал этого, то пострадал бы от чернорубашечников, из-за которых вынуждена была убежать и тетка. Проводил он свою сестру и стал думать о том, что скоро пора и ему в леса. Ушел в партизаны и стал бойцом Первой краинской народно-освободительной бригады. Мой отец и его сестра прошли в той боснийской провинции сквозь историческое решето. Мало кто готов был встать на сторону "ненормальных сербов, которые опять начали воевать с немцами". В том числе и другая их сестра Лала скептически смотрела на эту их политическую деятельность, но делала все, для того, чтобы об их довоенных революционных акциях, о которых ей было известно, не узнал никто другой. Большинство боснийской райи не имело особой склонности к революционным и, тем более, социалистическим идеям. Мурат с Бибой, встав на сторону пострадавших, выразили свою склонность к левым идеям и своим сербским корням. Поэтому-то, принадлежа к армии-победительнице, оба они в конце Второй мировой войны праздновали победу над фашизмом по другому, чем большинство, лишь в конце войны переметнувшееся на сторону победителей. Они-то на этой стороне были всегда. Мурат получил образование в Иисусовой гимназии в Травнике. Там он получил много расширивших его горизонты знаний, но одновременно именно там церковная идеология, посчитавшая усташскую оккупацию исторической закономерностью, полностью отвратила его. Часто Мурат, варя на кухне яйца, читал на латыни: Отче наш, иже си на небеси - и так отсчитывал, короткой или длинной версией "отче наш", будет ли сварено яйцо всмятку или в крутую.
После окончания Второй мировой войны, тетка Биба переселилась в Билград, как называли ее родители столицу ФНР Югославии. Вышла замуж за Славко Комарицу, который вскоре стал послом ФНРЮ в Швейцарии. Тетка была счастлива, что может теперь устраивать незабываемые приемы. Молодая травничанка наслаждалась тем, что в ее квартире собираются теперь важные люди и что она сама, а не только Славко, стала частью такого видного общества. Когда она, в качестве жены посла, переехала в Берн, счастью не было конца. Получила она от государства роскошную шубу и полные карманы денег. Мало того, что она все эти деньги получила, она еще и любила об этом говорить: "Молодец наше государство, все делает, чтобы в мире о нас сложилось хорошее впечатление и никто не мог нас подкупить!"
Когда она развелась и сошлась с Любомиром Райнвайном, тетка с нетерпением и любовью зазывала родителей в Белград, чтобы принять их в своей квартире на Теразие 6. Попытки организовать этот визит были делом непростым. Вроде бы, никаких препятствий не было, потому что видная белградка, работающая в Международном рабочем институте, давно уже послала своим отцу с матерью билеты, купленные со скидкой, благодаря ее почетному ордену. Но эфендиница никак не могла представить себе, как эта она будет ходить по Белграду в старом пальто!? Решить эту, как и все другие в ее жизни, проблему взялся чиновник Хусейн. Он до сих пор с пониманием относился к подобным желаниям жены. Со сбережений, отложенных им на покупку участка на кладбище, о которых жене не было известно, купил он на это пальто сукна. Денег заплатить портному все еще не хватало, и потому было продано радио. Отец прочитал об этом в письме, пришедшем на его сараевский адрес, вместе с посылкой, которую ему ежемесячно высылали мама с папой из Травника. В письме они извинялись, что не могут послать больше одной бутылки оливкового масла, двух килограммов травницкого сыра и двух кило чернослива. Никогда и никому не будет открыта правда о том, как было пошито это пальто и как Кустурицы посетили Белград. Говорят, Кустурица-мать обошла весь дом на Теразие 6, от двери к двери, выпила со всеми соседками по чашечке кофе и совершенно покорила их сердца.
- Настоящей царицей была моя мама! - сказал мне однажды отец. Когда закончилась война, антифашистский женский фронт выдвинул программу борьбы с паранджой и связался с Бибой, ища среди травницких семей поддержку и пригодную для продвижения этой пропагандистской акции женщину. Выбор пал на мать партизан Мурата и Бибы Кустурицы.
Собравшимся женщинам она убедительно поведала все причины, по которым следовало расстаться с мрачным прошлым. Это было несложно, поскольку она происходила из рода Авдичей. Они, как и Кустурицы, были герцеговинцами, и в их среде так же была распространена борьба герцеговинца и человека. После успешного рассказа о необходимости избавления от паранджи, эфендиница стала одной из первых лиц в Травнике, даже в большей степени чем ее дети, и получила много благодарностей.
- Выбрать бы тебя, Кустурица, в градоначальники, вот это было бы дело!
Между тем, уже на следующий день произошло неожиданное. На базар вышла она покрытая паранджой! Когда перепуганная дочка узнала об этом неожиданном повороте событий, послала она брату телеграмму из Белграда. "Что ты наделала, мама?" - спросил отец, который сразу же примчался в Травник. А она ответила:
- Ну, не знаю, по-моему красиво, когда у женщины видны одни глаза.
- Нельзя тебе так, эфендиница, у тебя же партийное задание, - говорил ей мой отец.
- Да ладно тебе, сынок, нельзя же все так сразу! Немножко носишь, немножко не носишь. Вот как это делается!
На самом деле, вела она бои совсем на другом фронте. В ближайшем от нее соседстве находился дом беговской семьи Вехбие Шахинпашича. Принадлежавшая к нему ее соперница была против снимания паранджи и, так как они с ней боролись за престиж в махале, моя бабушка боялась, что из-за этой истории с паранджой потеряет свое влияние на женщин нашей улицы и, когда они соберутся за кофе, не сможет как раньше держать марку. Отсюда и это компромиссное предложение "немножко носишь, немножко не носишь". Умирая в кошевской больнице, за ночь до смерти, она попросила у отца мою подушку, да так и, опершись на нее, и умерла.
Отец умер вместе с любимой страной. Ушел вовремя, чтобы не видеть, как распадается дом, в который он лично вложил не один кирпич и большую часть своей жизни. Фундамент этого дома давно уже разрушали иностранные разведки, нерешенные исторические споры между сербами и хорватами, да еще и те самые умники. Они свое место элиты народа, к которому принадлежали, уступили специалистам по разрушению общего фундамента, а сами все больше предавались размышлением над вопросом, изложенным в заглавии этой главы.
За полгода до отцовской смерти на учебу в Париж приехал Абдулла Сидран. Он рассказывал о невыносимом состоянии дел в Боснии и о мире, который на территорию Боснии и Герцеговины могут принести, по его мнению, только Объединенные Нации. Партизан Первой краинской бригады сказал ему гневно:
- Во Второй мировой войне я боролся за то, чтобы избавить мою страну от иностранного сапога, а ты мне тут ООН в Боснию зазываешь?
Тогда Сидран стал развивать теории, с которыми его собеседник согласиться не смог:
- Первого марта на референдуме о независимости Боснии фактически начаты военные действия. Если у нас треть населения не принимает участия в референдуме и не хочет выхода из Югославии, будет в Боснии война, - на что Сидран ему ответил:
- И все же на референдуме выражено желание большинства граждан Боснии…. - и Мурат, в конце концов, засадил кулаком по столу и завершил разговор о Боснии и Югославии так:
- В крови создана, в крови Югославия и распадется, запомни мои слова!
Теперь мне надо было взять что-то из своих чувств и воспоминаний, чтобы подбодрить Стрибора и на время преуменьшить тяжесть дедушкиной смерти. И, как часто бывает в жизни, добился я обратного. Четырнадцатилетний Стрибор стал утешать меня. Когда мы поднимались по ступенькам на Норвежской 8, он обнял меня и сказал:
- Это ведь как яблоко. Сначала оно цветет, потом появляется плод, который растет, питается соками земли, становится яблоком, выросшим из маленького зеленого плода, наливается цветом. Солнце его купает, дождь его милует, орошает… И вот проходит лето, а яблоко так и висит на своем черенке. Приходит осень, плод мерзнет, яблоко съеживается и, где-то на пороге зимы, черенок резко рвется, сморщенный плод падает на землю, и нет больше яблока.
Хотел Стрибор объяснить мне, что смерть вещь естественная. И только зайдя в херцегновскую квартирку и обняв Сенку, только тогда я осознал, что никогда больше не увижу отца. Смерть близкого человека превращается в великую скорбь именно тогда, когда подходишь к ближайшему свидетелю его смерти, представляющему собой самую сильную, теперь уже символическую, связь между тобой и покойным. Умирая, отец мой кричал:
- Сенка, Эмир, ухожу я от вас! - и мы были в отчаянии о того, что он больше никогда не вернется!
Стрибор заплакал, когда увидел, как мы с Сенкой оплакиваем Мурата, а я наконец нашел способ успокоить сына:
- Твой дедушка не умер, просто отправился на тот свет, отдохнуть от своей доброты, - сказал я, продолжая плакать.
Теннисный локоть
По горицким холмам, где остались друзья моего детства, волна за волною прокатывались трагедии. Началась новая война. В моем Сараево, в той Горице, которую я знал подошвами. Где на столбах мерцающими отблесками разбитых фонарей еще висит моя тоска, на Черной горе ночными бабочками шелестят мои вздохи, а по крутым ступенькам, на которых я пробовал достичь скорости космонавта и медлительности влюбленного, все так же вприпрыжку скатываются мячи. А я будто и не переставал бегать за ними.
Привычку прогуливаться от Свракина села до городского центра, которой Паша с женой неукоснительно следовали в мирные времена, теперь, во время войны, им пришлось позабыть. Паша был очень огорчен, что больше не удается ему посчитаться с "сексуальными маньяками", жадно пялящимися на задницу его жены, но все ж таки в центр города он выбирался, перебежками, зигзагами, от стены к стене, хоронясь от снайперских пуль. Так добирался он из предместья до центра и Горицы, чтобы поддержать своего друга Ньегу Ачимовича. На сараевских улицах царил хаос, беженцы из Восточной Боснии, изгнанные из своих домов мусульмане Рогатицы и Вышеграда, искали себе новую крышу над головой, в основном, квартиры, чьи хозяева тоже были вынуждены бежать. Часто врывались они и в квартиры тех сербов, кто не успел покинуть город. Быть выставленным на улицу было тем страшнее, что хуже этого была только смерть. Кратчайшей дорогой на тот свет для сараевских сербов могла стать случайная встреча с гармонистом Цацой - музыкантом, убивавшем сербов без помощи нот. Этот убийца имел обыкновение отводить сотни, а очевидцы утверждают, что и тысячи сербов на место казни в Казан-махалу, чтобы отомстить за страдания мусульман на Дрине. Страшные вести доходили даже до Парижа, и я спрашивал себя, знают ли борцы за мультиэтническую Боснию, чем заняты их музыканты в свободное от игры время.
Первые дни войны Ньего Ачимович провел, в страхе забаррикадировавшись в своей квартире на горицкой улице Калемова дом 2. Боялся он любого голоса, доносившегося со двора. Звонить с угрозами и дубасить по ночам в двери вошло в обыкновение у тех, кто хотел вселиться в его квартиру. Знал он, что не поможет ему ни то, что он не ходит в церковь, ни то, что никогда и ничем не подчеркивал он свое происхождение. А помогла ему, в конце концов, искренняя дружба.
Пробираясь под огнем снайперских пуль, Паша ходил к другу и носил ему еду. Ньего считался в компании самым слабым, а Паша - силачом. Их дружба являлась живым примером того, что избегали показывать телеканалы всего мира - с самого начала войны ни на одном из них нельзя было увидеть трогательных историй дружбы сербов и мусульман. Паша появился на Горице, занес сестре Аземине немного еды, и поспешил вниз, на Калемову 2. Подойдя к ньегиному дому, разогнал собравшуюся там шелупонь - просто подошел к самому здоровому из них, молча двинул по зубам, и только потом сказал:
- Не хочешь остаться без зубов - вали отсюда!
Здоровенный увалень в панике собрал манатки и побежал, а Паша кричал ему вслед:
- Еще раз постучишь в дверь, где написано "Ачимович", живьем с тебя кожу сдеру, понял?
Ньего долго не хотел открывать, потому что боялся что слышит подделку под пашин голос. В конце концов, разглядев своего приятеля через дверной глазок, он открыл двери и сразу же почувствовал уверенность, вызванную близостью могучего друга. И чувство это было сильнее голода, мучившего его последние два дня.
- Что, четник, усрался небось, ааа, очко-то играет?! - смеялся Паша, и потом боевые товарищи отправились в магазин за хлебом. Прошли они мимо граждан, стоявших в длинной очереди за продуктами. Увидев, что какой-то неизвестный тип глянул на него исподлобья и фыркнул, Паша сразу влепил ему затрещину и сказал:
- Слышь ты, гандон, хочешь так вмажу, что глаза повыскакивают? Ты зачем стучал в ньегину дверь, а?! - и хорошенько его отметелил.
Так Паша давал знать остальным, что их ожидает, если они посягнут на квартиру или жизнь его друга.
А по другому быть и не могло, потому что связывали их общие прошлое и воспоминания. Не смогли они позабыть как закалялась их дружба на горицком асфальте, как учились они уличным правилам и понятиям. И они знали, что теперь эту связь им надо пронести сквозь испытания войны.
И разве Ньего не сделал бы для Паши того же, окажись Горица на сербской территории?
Потому что их связывали незабываемые и сумасшедшие проделки, к примеру, то, как мы взламывали киоски на Заостроге, а потом продавали украденные бритвенные станки и жвачки по пляжам в Макарске, и на эти деньги жили неделями на море, а море было нашей жизнью! Потому что в их памяти навсегда останутся воспоминания о драках на пляжах и танцах, в которых каждая победа запоминалась сладким чувством превосходства и торжества, так необходимым взрослеющему человеку. Причем, когда они дрались или сами получали по полной, каждый знал, что, что бы ни случилось, оставить товарища в беде нельзя. Выше прочих законов стояла самоотверженность и понятие о том, что нельзя быть "чмошником без характера"!