- Ой, как страшно, - заплакала Аннета, потом побежала к подъезду. Кое-как открыла дверь квартиры. Быстро разделась, легла в постель, укрывшись с головой одеялом.
XXI
Яков, волоча правую ногу, бойко поднялся на маленькую сценку. Лихо тряхнул белокурой головой. Посетители "Голубого Дуная", до того гудевшие на разные голоса, притихли в ожидании Яшкиного номера. Он не торопился, оглядел темными, очень большими глазами зал, подмигнул кому-то и застыл в неподвижности.
- Яков, рвани "По диким степям"!
- Давай "Королеву красоты"!
- "Ям-щи-ка-а-а", - протянул подвыпивший голос. На голову того, кто просил "Ямщика", опустилась огромная ручища:
- Цыц! Современную, тую, что вчера, как ее... "Вечерний звон".
Зал взорвался смехом, потом грохнул окающий бас:
- "Волгу-матушку" подари, не сметь "Вечерний звон". Это могильная абстракция. Понимать надо, саранский гусь!
"Саранский гусь", хихикнув, приумолк, ероша лохматую голову.
Якову все это нравится, он знает: его тут уважают, эти выкрики милых людей - признание его способностей, и пусть этот "Голубой Дунай" лишь маленькая речушка, тесненькая, всего лишь десятка три квадратных метров, но, тепленькая, она ему по сердцу. Лишь директор "Голубого Дуная", лысый толстяк, которого все - и обслуживающий персонал, и завсегдатаи - зовут дядей Мишей, вызывает у Якова чувство неприязни, хотя дядя Миша ничего плохого ему и не сделал. Более того, это он, Михаил Семенович Сучковский, пристроил Якова в "Голубой Дунай". До этого Яков развлекал базарную публику, играя на баяне веселые и грустные мелодии, играл ради личного удовольствия. Но подвыпившие торговки и покупатели, нагорненские жители и рабочие железнодорожного комбината, щедро бросали ему рубли и даже трояки. Яков сгребал деньги и тут же, на глазах удивленной публики, раздавал мальчишкам рубли, выкрикивая: "Это тебе на книжку-малышку, это на букварь - в школу шпарь, эту трешку на губную гармошку".
Однажды остановился возле него лысый толстяк, державший в руках огромную корзину, доверху наполненную битой птицей. Яков запел под собственный аккомпанемент "Спят курганы темные". Голос у него высокий, чистый. Когда кончил петь, толстяк спросил:
- Бывший вояка?
- Да, видишь? - взглядом показал он на несгибающуюся в колене ногу.
- Откуда?
- Отсюда и оттуда, ото всех сторон...
- Понятно. Хочешь постоянную работу?
- Еще не все города объездил.
- Так, так... А ты знаешь, парень, нагорненскую милицию?
- Познакомился...
- Ну и что?
- А вот что! - Яков рванул мехи баяна, с какой-то необыкновенной виртуозностью исполнил "Хотят ли русские войны". Поднял голову, сказал: - Я артист, понял? Гони рубль и неси своих кур домой. -Он поднялся, взвалил баян на плечо. - Концерт окончен! - крикнул в толпу. - Завтра я опять на этом месте, гуд бай, гражданин, - поклонился он толстяку.
- Ты не обижайся, - догнал его лысый в конце базарной площади. - Про милицию пошутил. А работенка для тебя есть. Как раз по твоим способностям. Я - директор ресторана "Голубой Дунай", Сучковский. Ресторан небольшой, но посетителей хоть отбавляй. - Сучковский врал: в то время ресторан, несмотря на солидную вывеску, переживал финансовый кризис, выручки еле хватало, чтобы содержать обслуживающий персонал - двух поваров, трех официанток, одну судомойку, уборщицу и одного сторожа. Сам Сучковский вынужден был исполнять две должности - директора и завхоза-заготовителя. Но он не терял надежды, знал: рано или поздно сколотит небольшой оркестр, пригласит певца, и тогда публика повалит. Перед ним стоял не только баянист, но и прекрасный исполнитель песен - одна единица может заменить целый джаз. Он не мог упустить этого случая. - Как тебя зовут?
- Яков...
- Хорошее имя, ресторанное имя: "Яков, давай "Подмосковные вечера"! "Яков, нашенскую - "Выпил рюмку, выпил две - закружилось в голове". Сто двадцать в месяц, пойдешь? Чаевые все твои. Внешность у тебя отличная. Нога не сгибается - пустяк, будешь исполнять стоя. Ты будешь жить, как вареник в масле. По рукам?
Яков согласился. Сучковский знал, что делает. Через месяц ресторан ломился от клиентов.
Виктор Гросулов сидел за столиком один. Он смотрел на Якова, на его бегающие по клавишам пальцы и вспоминал тот базарный день, когда они с Малко встретили этого баяниста. Тогда Яков сказал ему: "Паря, у тебя слух почище моего, а руки грубоватые. Хочешь, я сделаю твои руки послушными, подвижными? Я живу на самой окраине, у старика Горбылева. Двадцать сеансов, и ты оседлаешь эту коробочку, - похлопал он по баяну. - Платы мне не надо, парень. Приходи, Сибирская, дом номер один".
...Яков исполнил без перерыва несколько вещей. Зал находился в оцепенении - неподвижно стояли официанты, молоденькие девушки с закинутыми на плечи полотенцами, дядя Миша застыл у своего столика. Лицо его сияло в улыбке, весь вид директора говорил: "Каков, а?! В Москве такого виртуоза не сыщете. Отдыхайте, граждане, наслаждайтесь музыкой. Теперь я уверен: вы и завтра придете. Деньги ваши - музыка наша, получайте наслаждение".
Из раздаточного окошка высунулись три головы в белых колпаках. Они то щурились, то широко открывали рты, то безмолвно смотрели друг на друга, выражая восторг.
Мужчина с огромными ручищами, тот, который просил "Вечерний звон", покачивал головой, время от времени наливал в стакан и беззвучно опрокидывал в рот, вытирая рукавом мокрые губы, и опять восторженно качал головой, пытаясь что-то сказать, но сосед успевал зажимать ему рот рукой.
Когда было сыграно и по программе и на "бис", у ног Якова лежало несколько трешек и рублей. Дядя Миша собирал деньги и на глазах публики совал их в карман Якову. Баянист раскланивался, придерживая одной рукой белокурые волосы, чтобы они не сползали на глаза. Многие звали Якова к столу. "Вечерний звон"" помахивая пустой бутылкой, кричал громче всех:
- Яшка, шпарь к нам! Мы очередной объект сдали досрочно, без очковтирательства, на совесть. Это ценить надо.
Дядя Миша быстро успокоил его, показав в окно на милиционера, стоявшего на перекрестке. "Вечерний звон" погрозил стражу порядка пальцем и со словами: "Иха берет". - оттолкнул от себя директора и приутих.
Яков прошел к Виктору. Вскоре сюда официантка принесла графинчик с коньяком, тарелку с холодной телятиной, нарезанный ломтиками лимон в сахарной пудре и бутылку боржоми.
Все приутихли, исчезли в окошке головы поваров, только дядя Миша гремел костяшками счетов да мелькали между столиками подвижные девушки-официантки с тяжелыми подносами в руках.
- Витяга, ты молодец, - улыбался Яков, наполняя рюмки, - раз пришел сюда. Наблюдение за исполнением - это важный вид учебы. Теперь скажи: где я сфальшивил?
- Все хорошо, дядя Яков, - как давно знакомому, ответил Виктор. Он не знал, сколько лет этому человеку. По внешнему виду ему можно было дать тридцать с небольшим. Но Яков рассказывал о себе, что он в последние месяцы войны попал на фронт, где его "фашист черябнул осколком по лодыжке", что "жизненные тропы его ужасно длинные и трудные". И Виктор считал: баянисту не менее сорока и потому называл его дядей Яковом. Тот возразил:
- В искусстве возрастов не существует, нет ни дядюшек, ни бабушек, а живут имена: Александр Пушкин, Петр Чайковский, Глеб Успенский и француз Анри Барбюс... и еще Игорь Ильинский. - Он поднял стопку, сказал: - За твой музыкальный слух.
Виктор робко пожггересовался:
- На слух спиртное не влияет?
Яков так рассмеялся, что многие клиенты повернули к ним головы, а дядя Миша горделиво выпятил грудь, погладил пухлые, чисто выбритые щеки.
Яков сквозь смех ответил:
- Профанация! Смотри! - Он одну за другой опрокинул три рюмки и, не закусывая, прошел на сцену. Теперь он пел и играл еще лучше.
Когда возвратился к столику, спросил:
- Как?
- Хорошо!
- Хорошо, - повторил Яков и, видя, что Виктор собирается выпить, сказал: - Тебе бы я не советовал... Ты - солдат! Командир три шкуры сдерет.
- Это верно, - согласился Виктор и похвалился баянисту: - У меня командир хороший, ко мне относится снисходительно.
- Это почему же, - спросил Яков, - он к тебе снисходительно относится? Зря так поступает.
Виктор промолчал. Он уже начал догадываться, почему старший лейтенант иногда делает ему поблажки. В город отпустил... "Витя, все понятно?.." Отец причина этому..."Ничего ты не дождешься от моего папы, товарищ старший лейтенант. Он не таковский. Мама? Мама - душа", - вдруг засосало под ложечкой.
- Нет, дядя Яков, рюмашку попробую...
- Дело твое, я всегда поддержу. Пей, коли можно.
Глаза затуманились, все, о чем думал, прет наружу, нет никакой возможности удержать.
- Мать у меня... добрая... Человек! Люблю ее... А взводный тоже добрый, а не могу любить... Отца моего хвалит... А за что его хвалить... Он же мне сказал: сначала отслужи народу, потом иди в институт... У меня слух... Дядя Яков, налей еще...
- Хватит! - тряхнул за плечо Яков, - не смей!
- A-а, дядя Яков, не обижайся, пустяк, пройдет. Вот выпью воды, и пройдет. Электричку пустили... У меня мать живет тут рядом. На электричке поеду к ней. Сейчас поеду. В моем распоряжении еще много времени... Успею...
У сценки, на маленьком пятачке, задвигались несколько пар, показавшиеся Виктору живым клубком, который то расширялся, то сжимался в объеме... Он погрозил этому клубку и вышел из ресторана.
XXII
Генерал Гросулов возвращался домой поздно. Вспомнилась сцена под навесом у ракетчиков. Было страшно неудобно за себя, за то, что чуть-чуть не сделал ошибки. О, он мог бы тогда нашуметь, раскрутить катушку: "Прекратить разговоры! Немедленно вызвать командира части! И пошло бы, и пошло. Прав-то у меня предостаточно, только раскручивай катушку, каждому "тузику" хватит. Как важно вовремя схватить себя за руку: куда замахиваешься? Опусти руку, подумай!" - продолжал он рассуждать уже довольный, что сумел побороть в себе того "черта", который живет в нем и частенько выводит из равновесия при виде недостатков.
Гросулов повернулся к шоферу, хотел было назвать его по имени: ему не терпелось рассказать кому-нибудь о смешном случае с ракетчиками, но он не знал имени водителя, а тот как при назначении назвался ефрейтором Роговым, так и по сей день для Гросулова остался Роговым, без имени и отчества. Сейчас хотелось назвать его только по имени.
"Как-нибудь потом расскажу", - решил Петр Михайлович и не стал беспокоить водителя.
Выйдя из машины, он почему-то медлил закрыть дверцу и молча стоял с минуту, глядя на серебристый диск луны, только что вылупившийся на небе.
- Рогов, - тихо обратился Гросулов к водителю, все еще разглядывая луну и редкие звезды: - Смотри, серпок какой, совсем детеныш. - Он вздохнул и решился: - А звать-то тебя как?
- Меня? - удивился водитель.
- Да.
- Алексеем.
- Отец тоже Алексей?
- Нет, его зовут, товарищ генерал, Иваном.
- Значит. Алексей Иванович... Ну что ж, Алексей Иванович, езжай в гараж.
- Слушаюсь, товарищ генерал.
Машина зарокотала, фыркнула и скрылась в темноте.
Во дворе пахло цветами, отдавало сыростью. Гросулов, прежде чем подняться на крыльцо (раньше он всегда, выйдя из машины, сразу бежал в дом), долго ходил от клумбы к клумбе, от грядки к грядке, то наклонялся к влажным лепесткам, то, заложив руки за спину, задумчиво смотрел на цветы, словно пытался определить название.
Вдруг он заметил в пустовавшей комнате сына свет. "Гость, что ли?" - подумал он.
Дверь открыла Любовь Ивановна. Он хотел было, как всегда, пройти в дом и уже там поцеловать жену в щеку, потом задать постоянный вопрос: "Как дела в нашем гарнизоне, порядок?", но Любовь Ивановна остановила его.
- Посидим на крыльце. - Она взяла мужа под руку, посадила рядом с собой. - Посидим немного...
Такое поведение жены было для Гросулова непривычным, неожиданным, он спросил:
- Что случилось, Любаша?
- Просто так, потянуло рядком посидеть с тобой, подышать запахом цветов. - В голосе ее Петр Михайлович уловил неестественность, но не подал виду.
- Вечер действительно хорош, можно и посидеть. Разучился я, Любаша, проводить вот так время...
- Ты и не мог, отец...
- Неужто не мог?
- Не мог.
- Пожалуй, и не мог. А хотелось, ой как хотелось быть нежным, мечтать с тобой при луне. И не мог...
- Не мог, потому что ты сухарь.
- Верно, сухарь, - согласился Гросулов.
- Как порох, взрываешься от малейшей искорки...
- Тоже верно, - опять согласился Гросулов. - От малейшей искорки.
- Ведь так нельзя, Петя...
- Нельзя, Любаша.
Она удивилась неожиданной покладистости мужа, подумала спросить, что это он сегодня такой, со всем соглашается, но спохватилась: еще уйдет. Витя пришел хмельной и сказал: получил увольнение в город и решил на часик заглянуть к своей мамочке. Она только что уложила его в постель, чтобы он уснул и не услышал прихода отца. Потом она поднимет его и незаметно от Петра Михайловича проводит на электричку. С этой целью и задержала мужа на крыльце.
- Вот и хорошо, что ты сам понимаешь и соглашаешься.
- Разве сам? Жизнь подсказывает, Любаша. - И он опять вспомнил случай под навесом. Захотелось рассказать об этом жене, но тут же передумал, придерживаясь железного правила: все, что видел в войсках, там и остается, посторонним не дано это знать. Но о сыне не мог утаить.
- Виктор наш уже солдат. Настоящий солдат. Увольнение в город получил. - И признался: - Страшно, Любаша. Выдержит ли? Дом-то рядом. Сядет на электричку и... вот вам грубейшее нарушение. А ему этого делать никак нельзя. Он не просто солдат - сын командующего! Ведь не накажут такого! Скроют, "тузики". - Он подхватил ее под руку, приподнял. - Эх, Любаша, Любаша, еще живет во мне черт. Вот выгоню проклятого и буду гладенький, без сучка и задоринки, как телеграфиый столб! Согласна? Пойдем, пойдем.
Она вывернулась и вновь присела на скамейку.
- Нет.
- Почему? Ведь буду гладенький, как телеграфный столб...
- Не хочу. Оставайся уж таким, какой есть... по крайней мере, для меня... Хочешь, я сейчас для тебя соберу букет цветов?
- В другой раз, Любаша, я очень устал, пойдем. - И повел жену в дом. Раздеваясь в прихожей, он заметил солдатский ремень, фуражку, небрежно положенные на сундучок, в котором хранились старые вещи, увидел и закрыл глаза, чувствуя, как его затрясло. Присел на сундучок, взял ремень. Он пахнул потом и еще чем-то - не то пылью, не то бензином. И фуражка пахла потом.
- Любаша, - не сказал, а выдохнул. - Он там? - показал взглядом на дверь. Поднялся, держа в руках ремень.
- Петя, не смей, - прошептала Любовь Ивановна. - Не тронь!
Он открыл дверь, тихонько, на цыпочках вошел в комнату, застыл возле выключателя. Виктор похрапывал, как бывало и раньше, когда он еще был Внтюней. Любаша тогда говорила: "Поправь подушку, он неудобно лежит". Гросулов вставал, поправлял подушку, и Витюня, чмокая ротиком, утихал.
Рука Гросулова потянулась к выключателю. Вспыхнул свет. Петр Михайлович вздрогнул. Прижался к стене, словно виноватый. Виктор лежал на спине, слегка отбросив голову на край подушки. Будто впервые видя сына, он начал рассматривать его, определил, что Виктор выше его ростом, вроде бы и костистей, только руки с длинными пальцами показались не такими крепкими. Лицо, немного припухшее, с темными Любиными бровями - два жирных мазка углем - было покрыто бисеринками пота и казалось болезненно-бледным.
Ремень выскользнул из рук. "Душно, что ли, в комнате? - потянул носом Гросулов и уловил спиртной запах. Потянул еще раз: опять винный запах. - Неужели пьян?" - испугался он. Открыл форточку, расслабленный, опустился в кресло. "А может быть, и не он пил? Может, к Любаше гости приходили? - попытался успокоиться, но вдруг обрушился на себя безжалостно и жестко: "Может, может... Это не ответ. Скажи прямо, товарищ Гросулов, твой сын мог выпить или нет? Ну-ка, скажи!.. Выходит, что и я "тузик"! Разбудить, уточнить, немедленно, сию же минуту!" Он вскочил, сделал два шага к кровати, на которой спал Виктор, уже переставший похрапывать, остановился...
Из-под маслено-черных бровей Виктора на него смотрели широко открытые, немного затуманенные глаза, смотрели, будто в пустоту...
- Ты проснулся? - спросил Гросулов и удивился, что не узнал своего голоса. - Виктор, ты проснулся? - повторил он, чувствуя какую-то необъяснимую неловкость перед самим собой. На лице задергался шрам. Он вернулся к выключателю, поднял ремень. - Что ты натворил! - воскликнул Гросулов, теребя ремень и не решаясь двинуться с места. - Опозорил своего отца!
- Я думал, дядя Яков, а это ты, папа, - сказал Виктор, вытаскивая из-под подушки часы. - Ого, сколько времени! Надо собираться...
- Кто такой этот дядя Яков? - воскликнул Петр Михайлович так, словно все заключалось в неизвестном для него Якове.
- Баянист из "Голубого Дуная".
Гросулова опять встряхнуло.
- Ты в ресторане был?
- Был.
- И выпил?
- Немного...
- Значит, пьешь? - металлическим голосом выговорил Гросулов, все еще продолжая стоять на месте. Теперь его раздражал спокойный тон сына: "Немного..." - Какая разница, сколько выпил... Пьешь, пьешь! - Он резко повернулся к Виктору, готовый что-то сделать, еще не зная что, но решение было неумолимое - сделать сейчас, немедленно...
В спальню вошла Любовь Ивановна. Гросулов бросил в угол ремень и, обессиленный гневом, выскочил на крыльцо. Сбежав вниз, он остановился возле клумбы, безотчетно нагнулся, вдохнул свежий запах цветов. Решение немедленно поехать в часть и лично разобраться на месте в причинах, приведших Виктора к позорному проступку, как-то вдруг притупилось. Он сел на маленькую скамеечку у клумбы. Из темноты возник Малко, безупречно одетый, прямой, с широко развернутыми плечами. "Красавчик, посмотрим, каков ты изнутри, может быть, порядочный "тузик"..."
Хлопнула калитка. Исчез Малко. Послышался голос Любови Ивановны:
- Петя, где ты? Успокойся. Витя ушел, он поспеет в часть.
Потом тишина. Слышно было, как Любаша спускается но ступенькам, медленно, тяжело...