Миледи Ротман - Личутин Владимир Владимирович 18 стр.


Чем больше тускнел Меченый, лысел до загривка, превращаясь в жука скарабея, тем более лоснились его подельники, наливались самодовольным жирком и собольей шерсткой: даже взгляд-то стал с неугасающим огоньком, слова с присвистом, речи с протягом и многозначительными фигурами. Вот кто-то белесый, с тусклыми и вороватыми глазами, уже обильно хапнувший, предлагал поставить Меченому в Москве статуй из чистого золота и тут же сделал первый взнос в пуд благородного металла. Его сменил мертвенно-бледный и квелый, весь какой-то напудренный с головы до ног господин Шатров и предложил создать общество защиты генсека. Он не пояснил, от кого, но Братилов так понял, что от бесстыдной чеченки, что требовала гнать разрушителя из кресла и отдать под правый суд… Тут в бессовестном желтом глазу появился солидный экономист с видом старого облезлого осла, у него было глиняное тяжелое лицо и оловянный сонный взгляд. Ведущий пояснил, что это академик Абалкин, человек знаменитый; он двигал Россию к высотам в недалеком прошлом и сейчас намеревается спехнуть ее на новые рельсы, но что-то у него плохо получается, и сейчас, из ящика, он сетовал России на ее народ иль жаловался опекунам, что с ухмылкою посвященных слушали его за кордоном. Абалкин цедил драгоценные мысли: "Я не уверен, что нам удастся изменить что-то, ибо русские ленивы".

Братилов оценил его почти детскую искренность и злопамятность: в Союзе двести восемьдесят миллионов едоков, из них лишь треть русских, но ленивы, оказывается, не все, но именно русские. Услужливый скорпион ласково укусил гостя с таким видом, словно бы поцеловал ему руку: "Вы, наверное, чувствуете вину за застой? Вы же тогда были академиком, диктовали экономическую науку, как нам жить". Великий экономист ответил, грустно потупясь: "Вы знаете, я вины не чувствую. Интеллигенты очень стеснительны. Что мы могли сделать? И при всем том, что русский народ исторически ленив…"

Сыто, вкусно в каморе пахло блинами, дерзко, яро шипело постное масло, хлопалась о доску сковорода, а счастливый, наверное глухой, Ротман, розовощекий крепыш с младенчески чистым взглядом, сейчас походил на рязанского пасечника, отстоявшего летнюю вахту в липовых рощах и на заливных лугах по Оке. Такая задорная, искристая была у него рожа, и куда-то постоянная синева на скульях делась, уступив место ровному сытому румянцу.

Но, оказывается, этот блинщик все слышал маленьким волосатым ухом.

- Заметь, Братило, столько в стране оказалось правды, что ее невольно хочется продувать, как макароны - а вдруг там сидят жучки-паучки. И что я заметил: возле всякой перестройки всегда плодится муравьиная куча стяжателей; только каждый из них тянет не в общий дом, но в свою норку. И когда многие тянут, то некому ловить. Самое сладкое время для пройдох: если он голоден, то тянет для прокорма, если сыт, то тянет для потомства…

И тут в телевизоре появился духовный пастух политбюро, похожий на перестарка кабанчика: на взгляд было видно, какое у него жесткое, неуваристое мясо, только и проку, что, добавив сальца, пустить на котлеты. Александр Яковлев, ближайший друг генсека, был известен стране, словно народный артист, его любили, им восхищались; этот человек сталинской выковки, поспевший на ярославских хлебах, был жгуч в речах и сверкающ, как булатная сталь. Улыбчивые звероватые глазки, плюшевые бровки, детские ямочки на квадратных щеках так и просили кисти Глазунова. Яковлев пошевеливал собольими бровками, слепо смаргивал колючими глазками и сетовал родимой земле, вскормившей сына своего житенным караваем: "Наш народ невежественный, если хотите, даже темный: он далек от демократии".

Макароны густо обвесили уши Братилова; гадкие, скользкие, они будто змеи болотные обвивались вокруг рыхловатой шеи унылого холостяка и стали душить, жалконького и смиренного. У художника перехватило дыхание, и он, посинев на излете духа, нажал на клавишу.

- Единственное право, которое нам оставили демократы, - это право свободно выключать телевизор, чтобы не слушать их мерзостей. Но и это право лишь для сильных людей. Страною пришли править законченные мерзавцы.

- Ага, запел в дуду! - торжествующе захохотал Ротман. - Теперь ты хочешь знать, отчего я стал евреем?

- Нет, не хочу…

- Но вопрос сидит в тебе, как сапожный гвоздь в стельке. И ты уже готов, милый, последовать моему примеру, чтобы махнуть в Израиль. Но только ты рыхлый, слабый человек, в тебе жидкости много. Надо ее выпарить, а духа нет. Мало вас драли, милейший, семьсот лет пороли в хвост и гриву, а все мало. Понял? Нет, не понял, тогда подставляй снова зад, репетиция продолжается. То бишь революция. Плакаты по всей Москве: революция продолжается! А где революция, там торжествуют вши и гной. Только нынче ее затеяли властные люди, захотевшие денег. Много денег! Кучу денег. А вы, кто эту кучу денег нарыл, опять в сторону, вам совестно, вам стыдно ее защищать, у вас душа болит, и вы серку в кусты. А не спрятать, не спрятать! - Ротман снова как-то по-злодейски сгорготал, выпучив аспидные глаза, и счернел лицом, как арап. Нет, как помоечная, назойливо гудящая муха. Тьфу на нее!

Братилов уныло отвернулся, глядя в родимые просторы сквозь заплесневелое окно и недоуменно вопрошая себя: а зачем явился в эту нежить, обвешанную паутиною, в сердце которой сидит склочный, назойливый паук-крестоватик и вяжет тенеты? Сквозь вязкий туман вдруг проводились желанные слова:

- Чего бутылку-то жмешь? Наливай под блинок.

Братилов встрепенулся, добыл из сумки пайковую "горбачевку", ловко сощелкнул с нее блестящую кепочку, разлил в граненые стопки.

- Выпить и забыться, выпить и забыться, - задумчиво протянул Ротман, выставив пред собою стакашек и глядя сквозь него, как в волшебный камень, дарующий неожиданную весть. - А когда забылся, тут тебя в зад. Ха-ха-ха… Теперь понял? Я презираю вас, русских, потому что вы позволяете бесконечно измываться над собою. Вас в один день выдавливают из одного строя в другой, как стадо перегоняют из одного хлева в другой, где еще гаже, где еще срамнее, а вы, лопухи, добровольно плететесь туда. Из одной войны вас засылают в другую, якобы из благих пожеланий, из одних лишений в другие, тупые и бессмысленные. И вы молча сглатываете обиды, когда кучка негодяев и прохвостов, войдя в сговор, снова готовы вас больно пнуть, вывернуть шею и полоснуть ножом, или топором по загривку. Теперь - обратно из социализма в никуда и напрочь захлопнуть дверь. Я лучше стану евреем, чтобы воспринять их мужество. Это они подхватили зов урусов "и мужество нас не покинет" и сделали своим идолом…

- Ваня, ты больной, - тихо, одними губами прошелестел Братилов, залпом осушил стакашек, крякнул, "закусил" рукавом. И нарочито ухарски, шумно, дерзко, распьянцовски, чтобы заглушить напрасно выскочившие обидные слова.

- И ты, лапоть, ты не можешь даже понять меня, а сразу чтоб нож в горло. Ты не можешь и восхититься. Потому что завидуешь. Потому что раб. Это про вас ежедень толкуют по телевизору, что русские - рабы. Тьфу на вас…

Ротман вернул посудинку на самодельный простецкий столик, сколоченный на скорую руку. На крутых скульях как-то скоро выклюнулась смоляная щетина.

- Пойдем на Милку глянем, где она, скотинка, загуляла.

Ротман смахнул из головы пустой разговор, как зряшный мусор, но Братилова заело, больно укусило то неправедное, какое-то неискреннее торжество, с каким Ротман хоронил русский народ, живьем сгонял в ямку, полностью отвернувшись от него, не оставив даже крохотной соломинки для спасения. И что за порода такая людей объявилась, что пилят сук, на котором сидят, да и неведомо чему радуются, грают на весь мир.

- Вы, поэты, все путаники, а ты путаник вдвойне, - твердо, но напористо сказал Алексей. - Ты сам же сказал, что евреи расслышали наш зов "и мужество нас не покинет". Значит, они решили стать похожими на тех, кто трижды спасал евреев от полного исчезновения. В глубокой древности русские спасли иудеев от вымирания и пошли дальше встречь солнцу, оставив им надежду на жизнь, свои капища и молельни. После, когда евреев погнали из Европы, не давая места, тде приклонить головы, именно русские пустили к себе, помогли сохранить обычаи и свое лицо. И в третий раз - во вторую мировую, не только вытащили из крематориев, но и дали государство. Евреи слишком много должны русским, и, зная о том, что много должны и что никогда уже не расплатиться, не хватит никаких богатств на земле, они стали пересмешничать над нами и отвергать, как изгоев, как навоз истории, который уже глубоко запахали в землю, так что можно и позабыть… А нас не запахать, не-е.

Братилов говорил длинно, глухо, глядя в мутное оконце как в зеркальце, как в Евангелическую священную книгу, где и выуживал верные искренние слова. Мысли выдирались трудно, из самой сердечной глубины, с какой-то мукою, словно бы Братилов боялся обидеть незримого собеседника, что явился не то с неверными притязаниями, не то за исповедью. Ротман засмеялся, будто уличил гостя в неправде.

- А, заело… А, ожгло. Проняло до печенки. Значит, не пропащий совсем…

- И ничего не заело. Бранчливый ты больно, - поникнув, виноватясь, ответил Братилов, заползая в свою раковину, укладывая на перламутровых атласных подушках свои чуткие усы и затихая в норище. Он налил себе снова, крякнув, выпил, слушая, как упаривается в желудке винцо, как тепло, буровя истомившиеся черева, проливается к горлу и далее, к нахолоделым стопам.

- Значит, любишь себя? Значит, гордость не порастерял? А ты знаешь, что нет хуже человека, который недоброжелателен к самому себе, и это воздаяние за злобу его… Пожалуй, я возьму тебя к себе, ты мне подходишь в соратники.

- Куда это? - спросил Братилов, принимая слова Ротмана за насмешку.

- В тайный союз укушенных, в касту приближенных к Богу, кто поклоняется библейской премудрости: "Если зол для себя - для кого будешь добр? И не будешь ты иметь радости от имени своего".

- Ничего я не понял, - добродушно сказал Братилов, пропуская многомыслие хозяина мимо ушей, и выпил в третий раз. Ротман стоял на пороге, прираскрыв дверь, а в дальнем углу чердака буровил сумерки желтый кошачий зрак иль тусклый стоянец зазывал на дьявольскую братчину. В таком диком житье не без нечистой силы, и в ветхие печные трубы, уже давно забывшие жар огня и терпкий запах сажи, кто только и не залетит с шабаша с Лысой горы. - Больше всего я, пожалуй, себя не люблю, ибо никчемный, пустой человеченко, ни на что не годящ: живу как чертополох на пустыре. Вот всех жалею я, это правда, но себя не жалею, ибо по делам его счастье его. Помоги в малом и спасен будешь в великом. А кому я помог, Ротман? Только дай мне! дай больше! почему им, а не мне!

Третья рюмка развезла Братилова, потянула к слезам. Распьянцовской душе уже так мало надо хмеля, что даже одна капля вина рвет сердце бедняги со стопора.

- Ну перестань казниться, - снова горготнул Ротман, запрокидывая голову: вот проглотил человек смешинку и сейчас в серьезном разговоре не может сладить с собою. - Явился убивать и, еще не подняв руки, уже плачешь над врагом. Жалкий русский человек, пойдем, посмотрим, куда запропастилась Миледи Ротман… Блины давно готовы, а женщины все нет… Собиралась пойти за клюквой и не провалилась ли в павны, не забрела ли в гости к болотной трясавице.

Ротману надоело торчать на пороге и зазывать гостя с собою; тот будто приклеился к стулу, и надо было сидня отодрать, пока не уснул. Иван, не поленившись, приобнял гостя за рыхлые бабьи плечи и повлек за собою.

* * *

- Устроил бордель для ведьм и бесов, - бубнил Братилов, сонно оглядывая полутемный чердак, где висели забытые, древние шабалы да изжитая одежонка, которую и носить бы стыдно, но и выбрасывать жалко, и потому обычно хозяин, смекая о грядущей нужде, коя может накатить в самый неурочный час, все немудрящее имение спихивает с глаз подальше, но задним умом помня, где оно закинуто. Кроме ватных штанов, кофтенок и фуфаек болтались на шесте ссохшиеся в серую тряпку старые веники, обрывки сетей, веревок, лежали рассохшиеся старые ушаты и квашни, деревянные ступы и точила, ящики и всякое коробье, годное лишь на растопку.

Братилов, переступая через лаги, нарочито хватался за стропила перекрытия. У чердачного оконца, выходящего на проспект Ильича, стояла на треноге винтовка, метра в два длиною, наверное, трехлинейка Мосина, сохранившаяся с гражданской. Покойный хозяин был на первой мировой, потом ходил в обозах то с белыми, то с красными, благополучно каждый раз бежал и под наганом был снова забираем на фронты и вернулся домой уже из Франции в двадцать пятом году, и на одной ноге у него был английский ботинок, на другой - швабский, на деревянной подошве. Хозяин-то давно уже сгнил на погосте, а обувка эта из эрзац-кожи, на кою немцы великие мастера, наверняка, скорчившись, вся заскорузнув до железной твердости, лежит где-нибудь в куче сапог.

- Слушай, а как зовут твою шайку? - притворившись пьяным, спросил Братилов.

- А на кой тебе?

- Знаешь, тянет куда-нибудь вступить. В партию большевиков не приглашали, в демократы - претит, а страсть хочется быть задействованным. Ато штык мой заржавел…

- Моя организация называется "Орден буров", - строго ответил Ротман и неожиданно резко приставил Братилова лицом к себе, чтобы нащупать глаза. - Буры - белые уры Ротмана. Когда русские спасали иудеев, они были урами, солнечными людьми, детьми Бога. Исус Христос был из буров, и иудеи, к своему несчастью, не разглядели его царского венца. Казнив Христа, они сожгли за собою мосты спасения.

- Так ты язычник? - с непонятным восторгом спросил Братилов и бросился обнимать хозяина, тычась тому в щеки толстыми слюнявыми губами. Ротман строго приотодвинул художника, приобтерся велюровым рукавом халата, но неожиданное признание Братилова было щекотно приятным. - Я так люблю язычников. Они для меня как житний сноп на сжатой солнечно-рыжей пашне, пахнущей землей и медом. Сноп до небес, и золотые колосья свесились задумчиво, осыпая зерна и понуждая нас жить. Не было бы того колоса в прежних далях, то не было бы и меня, и тебя, и Иисуса Христа. Ведь Он от живой женщины родился, от Марии, грудь сосал, потом хлеба ел и вина пил. Бог-сноп, это здорово, правда? Это я сейчас придумал. Золотая картина в золотой раме на золотом поле под золотым солнцем. - Братилова прорвало, и он, хмельно заикаясь, поплыл по бархатистым тугим волнам, и мысли срывались, как изумрудные брызги с янтарного весла. - Я тоже создам свой орден, нет, я собью любимых моих людей в армию и назову наше согласие "РАБ" - русская армия богоизбранных. Я наберу ее из бомжей, кому нечего терять, кроме своей души, из дураков, что гожи в советники царям, и уродов, что издревле спасали Россию, провидя грядущие напасти и остерегая от них. "Рабы" подымутся под моим знаменем и сметут всех! Да здравствуют "Рабы"!

Ротман понял, что гость смеется над ним, и торопливо замял разговор:

- Заметано. Я к тебе в подпаски, в писаря, в казначеи, деньги собирать. Я еврей, а евреи умеют деньги считать…

Братилов же не унимался: по пьяному делу вдруг понравилось играть словами, нащупывать в них тайные подсознательные оттенки и тени минувшей жизни утекшего в иные миры народа. Многознатлив, речист, прекраснодушен русский человек, и не мог же он просто из блажи, из дикого природного любопытства беспредельно расширять свой язык, даже и не предполагая его неисчерпаемой глубины.

- Нет-нет, "РАБ" - слишком явное, с оттенком самоуничижения. Я создам "ВОРР" - военную организацию русских рабов. Ты не любишь рабов? ты презираешь рабов? ты боишься России, где все рабы? А я люблю слово "раб". РАБ - солнечный человек Бога, это светлый человек, живущий не сегодняшним, но будущим, когда все воздается ему, это смиренный, проникновенный, беззавистливый человек. Отсюда АРАБ - не Божий человек. Какая завлекаловка эта игра словами. Ты поэт, ты живешь в стихии слов, ты куешь слова, разбрасываешь по свету, сеешь на бумаге, уходя в вечность. Ваня, знаешь, я, пожалуй, люблю тебя. Живи, черт с тобою, и пусть Милка, чертова кобылка, не станет меж нас переградой. Ваня, живи вечность. Не умирай, Ваня…

Братилова качнуло, его повлекло на земляную труху, насыпанную на подволоку, но Ротман упасть не дал, а, склячив бугристую руку, продернул ее через локоть художника, просунул за спину и как бы подвесил питуха на жердочку.

- Я и не собираюсь умирать, Алексей. Мне на роду написана долгая жизнь. Я умру, когда все исполню…

- Мы будем "ВОРРы", и я - главный вор России в законе. Ха-ха… Не обижайся, брательник. Хочешь, я отдам тебе начальство? Какой из меня главарь? Атамань, брат. И как жаль, что мы так долго дулись друг на друга, как индюки. Ваня, мне Милку жалко, так жалко. Ты почто ей кличку собачью дал? И как тебе не стыдно, Ва-ня, - вновь возрыдал Братилов, так себя пожалев до глубины души, что все в нем готово было взорваться. - Ваня Жуков из деревни Жуковой. У меня матушка оттуда была родом, изба была у самой реки на угоре. Меня один раз возили, мне чуть руку не оторвало молотилкой.

Братилов странно, по-щенячьи заскулил и снова полез целоваться, елозя вислыми мокрыми усами по твердой скуле хозяина, по шершавым от щетины щекам, и все не мог зацепиться губами и промахивался мимо. То Ротман ловко отводил лицо от прямой атаки гостя.

- Ты в кого это целишь? Переворот на районном уровне? Вся власть "ВОРРу"?

Братилов подскочил первым, вцепился в треногу. Ружье было как настоящее, вырезано из толстой доски. По пьянке Алексей и не заметил декорации, прислонился к оптическому прицелу, попеременно закрывал глаза; как на экране, вспыхивал и пропадал куда-то его дом, опушенный березами, травяная мшара за ним, выселок и голубое Милкино крылечко, окна ее избы с кружевными занавесками, сидящий на лавке Яша Колесо, задумчиво курящий трубочку.

- Щеня, ищи! Ищи, щеня! - требовательно приказал Ротман. - Иди по следу, из-за поворота от дороги по тропинке должна показаться Миледи с корзиною. Ищи лучше.

Ротман ухватил на загривке Братилова клок соломенной волосни и временами подергивал его, как за поводок, но улыбка на лице была расслабленной, мягкой, и темные глаза с желтыми белками потеряли на время свой звероватый окрас.

- Дай, настрою лучше. Да глаза-то открой, ты почто глаза закрыл, стрелок?

Ротман отпихивал гостя от треноги, но тот упирался, и его вспухлые в голенях ноги, туго обтянутые брезентовыми штанами, вдруг превратились в железные штанги, намертво прихваченные сквозными болтами к потолочным балкам. "По шее бы ребром ладони, чтобы и не пикнул. Но какой смысл бить ушибленных?" Ротману даже показалось, что Братилов заворчал остервенело, угрозливо, как кавказская сторожевая, у которой бродячий дворовый псишко задумал перенять сахарную кость, и присвалившиеся, словно обрубленные уши навострились, приотдались к затылку.

- Ну, увидел ли чего? Пусти на секунду, гусь лапчатый. Налажу, а там смотри бесплатно, хоть до заговенья. Ну чего ты вляпался, дурень?

Назад Дальше