В минус четыре слезы, в общем-то, не имеют обыкновения замерзать, поэтому говорить хорошим литературным языком о застывших соленых льдинках неуместно. "А что, что – уместно?" – будто услышала нас Катенька, но никто, конечно же, ей не ответил. Увы, с каждым приключаются порой некие ситуации, описать кои, стрельнув "в яблочко", можно лишь с помощью обсценной лексики. Не замечали ль вы, к примеру, как одно лишь матерное слово может вывести из ступора иного упрямца, которому битый час пытаются доказать очевидное? Однако после "Ёб твою мать!" он вдруг понимает вас и даже смотрит осмысленно, будто прямо сейчас ему доказали сложнейшую теорему. Однако вся беда в том, что Катеньке в канун Нового года – увы-увы! – некому было напомнить таким вот образом о матушке. Заснеженная столица, вся в огнях, снисходительно поглядывала на нее: уж она-то, Москва, слез повидала немало – стоит ли всем-то верить? Печальный опыт подсказывал обратное, а одно и то же кино – с небольшими вариациями – повторялось с периодичностью смен времен года: Москва тосковала, ей уж самой хотелось плакать – в общем, Москву было не узнать. Однако Катенька чем-то тронула ее сердце, давным-давно – столько не живут! – выработавшее иммунитет к людям и бездомным животным (хотя вторых, положа руку на звёздочку, жаль больше первых, да-да, чистая неразбавленная правда!). "Новый год все-таки… – размышляла Москва. – Пусть и иллюзия, но великая… Совсем с ума сошла, лица нет… Убивается, будто кто-то умер! Что ж делать-то?"
Москва не знала, отчего Катеньке так плохо, но знала про обсценную лексику всю правду-матку: оной-то резать и решила.
– Милка, помоги, упала я… – услышала Катенька, методично перебиравшая тем временем способы самоубийства и отвергавшая оные один за другим, а, обернувшись, увидела растянувшуюся посреди дороги бабку. – Сама не дойду…
Бабка оказалась тяжелой: уже навалившись на Катеньку всем весом, покряхтывая, она вспоминала канувшие в Лету времена, когда жетон на метро стоил пятачок. И вдруг за всеми этими дурацкими словами Катенька почуяла: бабка только для отвода глаз разглагольствует, а на самом деле знает то, что ей, Катеньке, узнать надо позарез – здесь и сейчас; в общем, мистика, да и только.
– А вот вы… вы…когда-нибудь любили? – выпалила Катенька и, испугавшись бестактности, осеклась.
– Любила, – ответила бабка как ни в чем не бывало, и снег повалил вдруг огромными хлопьями, и Катенька в какой-то момент радостно в них от боли своей спряталась. Но самое странное то, что улица Рождественка, по которой они с бабкой шли, видоизменилась до неузнаваемости – да и Рождественка ли это была, полноте? Нет-нет, какой-то другой город, другой мир… И Катенька – в другом городе или другом мире – сам слух, и то, о чем ей говорят, навсегда откладывается в выдвижные ящички памяти, и наставительное "Ёб твою мать" – тоже.
А потом снова всплывает Москва – настоящая, лихая, гулкая – и Катенька к Кузнецкому бежмя бежит, потому как Happy New Year на носу, а там, дома, ее – ждет? не ждет? – такой же бледнолицый двуногий, которого любит она до потери пульса и до такой же потери пульса не понимает. Слезы застилают глаза, дыхание учащается: быть проще безумно сложно.
– Пойми, – умоляет Катенька, а бледнолицый двуногий курит не переставая, и куранты бьют, и телевизор бьет, и праздник бьет, бьет, бьет по лицу наотмашь: мандарины и елка – неудачное плацебо больных на голову взрослых детей.
"…Маруся отравилась… Мужчина как фаллоимитатор… И никто не услышит… ой-ё! …Мама не пошла на аборт…А вы любили?…Ой-ё!.." – бредит Катенька, обнимая унитаз: новогодняя сказка бодро и весело ухает в его белую пасть.
[разрешите вами восхищаться!]
Наталья Дмитриевна – интересная дама лет сорока – вздыхала, прогуливаясь по саду: корсет сегодня оказался чересчур туг. Солнечные зайцы, нагло соскакивавшие с кружевного зонтика на ее полные белые плечи, ничуть не смущались и уже прыгали в декольте: а уж там-то было раздолье!
О том же самом раздолье думал и гость ее мужа – поручик N, прогуливавшийся неподалеку. Наталья Дмитриевна нравилась ему давно. Впрочем, "нравилась" – едва ли то слово, способное обрисовать его чувства-с. Он желал ее так сильно, что лоб все чаще покрывался испариной, а ладони потели. И вот поручик, наконец, осмелился приблизиться к даме своего сердца на непочтительно близкое расстояние и, приветствуя, произнес:
– Разрешите вами восхищаться!
– Ах! – сказала Наталья Дмитриевна: да и что можно сказать, когда красавец-поручик подходит к тебе со спины?
– Разрешите вами восхищаться! – снова пробасил поручик, и Наталья Дмитриевна покраснела да выкинула на всякий случай солнечных зайцев из декольте. Поручик, заметив сей красноречивый жест, придвинулся к даме своего сердца еще ближе и снова пробасил: – Разрешите вами восхищаться!
– Ах! – опять сказала Наталья Дмитриевна и коснулась груди. – Колет-с! Сердце!
– Сердце? Где-с? Натальдмитна, позвольте, где-с колит-с? – поручик почти дотронулся до ее груди, а Наталья Дмитриевна снова: – Ах!
– Что "Ах" – с? Что "Ах" – с, милая Натальдмитна? Вы позволите помочь вам? – поручик казался встревоженным.
– Ах, оставьте! – покачала головой Наталья Дмитриевна. – Никто не сможет помочь мне. Никто не сможет вылечить мое сердце…
– Но почему, милая Натальдмитна? – поручик взял ее руку в свою и поцеловал.
– Ах! – вскрикнула Наталья Дмитриевна и, как показалось поручику, упала без чувств.
– Натальдмитна, натальдмитна! Что с вами? Я обидел вас? Помилуйте, голубушка, и в мыслях не…
– Ну давайте же, давайте скорей, пока супруг по делам выехали-с, не томите, я вся ваша… Ах…
Платье Натальи Дмитриевны принесло поручику немало хлопот, не говоря уж о корсете. Однако всё было исполнено в лучшем виде, и полные плечи Натальи Дмитриевны уже слегка утомленно поднимались и опускались. Поручик, запутавшийся в подвязках, отряхивался от травы.
– Разрешите вами восхищаться! – пробасил он и, превратившись с теми словами в солнечного зайца, навсегда поселился в ее шикарном декольте.
Небо, говорят, было все еще голубым, а трава – зеленой: именно в ту пору и прогуливалась Наталья Дмитриевна по саду своего имения. Ничто не предвещало ей удовольствия, как вдруг…
– Разрешите вами восхищаться! – услышала она голос гувернера своей дочери и, небрежно поплыв ему навстречу, снова подумала, что если б в ее жизни не было этого маленького порока, она с ума сошла бы от скуки: право, нельзя же целыми днями пить кофий, завивать волосы да тренькать на фортепьянах!
– Ах! – только и сказала Наталья Дмитриевна и, прислонясь к толстому стволу клена, оголила щиколотки, а потом и колени: тонкие ажурные чулки пахли лавандой.
Гувернер без лишних слов освободил даму от ненужного шелка и исполнил все в лучшем виде. Через полчаса полные плечи Натальи Дмитриевны уже утомленно поднимались и опускались. Гувернер, запутавшийся в подвязках, отряхивался от травы.
– Разрешите вами восхищаться! – пробасил он и, превратившись с теми словами в солнечного зайца, навсегда поселился в ее шикарном декольте.
…Моросит дождь. Наталья Дмитриевна прогуливается по алее парка: жизнь кажется ей никчемной (что дальше? старость?). Пора выдавать дочь замуж, пора намекать мужу на завещание – он старше ее на двадцать пять и последнее время не выходит из дому. Ей скучно, очень скучно…
"Разрешите вами восхищаться!" – слышит она вдруг, и почти уже бежит на зов, но, споткнувшись о пару десятков солнечных зайцев, выскочивших внезапно из ее шикарного декольте, падает в грязную лужу: так брызжат слезы из глаз Натальи Дмитриевны, так смывает ливень пудру…
"Ах!" – слышит Наталья Дмитриевна, открывающая дверь дома, вздох дочери и чьи-то быстрые удаляющиеся шаги. Она бежит на их звук, чтобы уличить гувернера, но увидев Глашку – новую горничную, кровь с молоком! – застывает.
– Стареете, маминька! – облизывает дочь пухлые губы. – Прогресс идет вперед-с!
…Наталья Дмитриевна прикусывает язык и, ничего не говоря, тяжело поднимается по лестнице к себе в комнаты. Единственное, о чем она жалеет…
"Т-с-с! Право, мне неловко, – соскакивает Наталья Дмитриевна со страницы, забыв о дозволенном. – Не стоит этого говорить! Нельзя-с поступать с персонажами столь безжалостно, умоляю!"
…и мы внемлем. Мы никогда больше не говорим о Наталье Дмитриевне; Глашка же, высунувшая на миг носик в коридор, тихо-тихо прикрывает дверь в ее комнаты.
занавес
[Ledi Ferrum рук Пушкина]
растравочка
"Когда Бог создал время, Он создал его достаточно" – то сказки, сказки матушки Ады, но что с них – Гере? (ту-дук, ту-дук: поезд? сердце?). "Когда вода подходит к горлу, выше голову": зачитанный томик Леца, впрочем, ту не спасет, а по сему [ "Однажды стало быть появится история каждого от самого его начала до конца" ] – (ту-дук, ту-дук, а вот и не угадаешь!): ну то есть от этой вот самой уродбольнички до того, аккурат – во-он! – кладбищчка, и далее по тексту: "Ты купишь мне туфельки, мама?.." – "Вырррастешь – и купишь! Выррр…" – "Хотя б одну-у…" – слёзищи градом – [ "Однажды стало быть непременно появится история каждого кто жил или живет или будет жить"] – (ту-дук, ту-дук: поезд) – вот и пшла стори, и пшла, и пшла, и пшла себе: "Вон пшла, камугрю!" – "Одну лишь ту-у-фельку, одну туф…" – (ту-дук, ту-дук: не бзди паголёнком, – сердце).
стравочка
Солнечным весенним утром – так они, случается, зачинают, – Гера облокотилась не на ту руку и, приподняв вверх первую – казалось, будто та жмет, – принялась ее изучать. Нельзя сказать, будто увиденное привело в восторг, нет-нет… да и кого приведет в восторг с неба свалившаяся – буквально, – из разнокалиберных пластин скрученная, змейка? Змейка, распластавшаяся на тебе от плеча, на минуточку, до запястья?.. И ведь вчера – еще вчера, заметьте, – никто, даже вумненький Вордочист, не имел о ней ни малейшего представления! Сковырнуть – пищи-считай, свергнуть – с заштатного трончика Эпидермисов комплекс, привизуализировавшийся накушавшемуся опиума доктору, не было никакой возможности. Более того – если Гере и удалось неосознанно "перебрать" assemblage point, обнулившись "заочно" на некоем витке знамо какой спирали (назовем ту для облегчения восприятия ложкой с медом), то пешечки быстренько среваншировали. Отбивая многоуважаемый мозг синкопированной морзянкой (koshmarnaya bol’, транслит, mi bolshe etogo ne vinesem, о-о!), "земная соль" – бочка с дегтем, – методично, со знанием дела, стучала за всю популяцию, и Серому кардиналу ничегошеньки-то не оставалось, как отдалять еретические мысли особы, черепную коробку которой он по приказу г-жи Анимы арендовал, от непрестанно лучащегося на "коконе" объекта…
Вторая рука Геры также прорастала. Чешуйки, пластинки, змейки… сначала на руках, далее везде – все не как у людей, которых Гера, впрочем, едва ль где-либо (а уж в рiдной Варфолоiоппоwке и подавно) встречала. Быть может, именно потому они ничего и не замечали, ну то есть натурально, никакого феррума, – кроме того, разве, что Гера ах-с как похорошела. Комплименты, отскакивающие от стен цирюльни, будто чудо-горошины, которые и "закладывают" принцесс, дабы скотный двор мог удостовериться, не приведи Б-г, в неполноценности последних, вызывали у Геры недоумение, смешанное с брезгливостью. Логорейные власо– и брадобрейки, жужжащие о том, какой крэм пробуждает на щечках коллеги-счастливицы дивный, "не по годам", румянец, etc., походили на мух даже больше, нежели сами мухи, и Гере ничегошеньки-то не оставалось, как мыть мысли свои тридцать три раза на дню, дабы очиститься от вербалящей мозг заразы.
Каждое пробуждение, меж тем, означало новую аппликацию: назовем сей бени-пет так. "О, донна Роза!" – хваталась за голову Гера, не совсем, что и молчать, осознававшая смысл происходящего таинства. Все-все, повторимся, отмечали "особiй блескъ" ее глаз, ну а те, кто внимательней, еще и "удивительный", "необычайный" цвет дермы. Походка также была охвачена-c: шаг Геры, словно б сузившись, стал более стремительным и легким. Даже тембр голоса изменился – и все б ничего, кабы не тесная – жмет, как на духу! – змейка… Куда ж с феррумом этим – Здесь и Теперь? Горгона Горгоной!..
Но даже горгоны иногда молятся, уж об обнулении-то воспоминаний – и избави мя от многих и лютых – всяко: превеселых картинок такого рода было у Геры не счесть, и все, как на подбор, чудо как хороши: из соображений гуманности опустим концы их в воду. [ "Это очень похоже на прыгающую лягушку она никогда не сможет раз за разом прыгать на одно и то же расстояние одним и тем же способом"] – слышит Гера, топящая детали, скрип древа жизни, и понимает, что домолилась. В том, что мычания такого рода слышны, где надо, сомневаются одни лишь бедненькие, а потому темочку закрываем. Насчет же того, коим образом запечный речитатив сей воплощается в ту самую, в ощущениях данную, ре... "Чур!.. – вумненький Вордочист против: смотрите-ка, уж машет руками… – Чур меня!.." – а проще так: wantушки Геры ставились на поток, что называется, в извращенной форме: каждую болезненную картинку из прошлого ввинчивали в тело ее вместе с соляным шариком, отвечающим, – а было оных не счесть, – за конкретную драмку: и вся премудрость… Что ж, все б ничего, кабы не выстроились страданьица-то в рядок: моли Яво, не моли – без вариантов! Но – упс! Вумненький Вордочист прерывает нас следующим пассажем: "Каждой боли соответствует "занебеснутая зарубка", отражающаяся в "заземленной" железной пластине: последняя и обесточивает приступы страха, отключая ужас 3D-опции "Воспоминание"" – ["Любая вещь это две вещи… Любая вещь это две вещи"] – укрывается деревянным щитом скобок Stien. Одним словом, – если совсем упростить, – стоило коже "разжиться" железкой, как прикрепленная к ней мысль теряла над Герой власть: сказочная, сказочная невесомость, – а какая легкая голова!.. Нет-нет, это ни капельки не пугало – скорее, наоборот: да как же вышло, сокрушалась Гера, что я раньше т а к и м и-то пробавлялась мыслишками? Уж лучше я вся, с головы до пят – пусть, пусть! – покроюсь чешуйками, чем буду с ума по живущим лишь в мыслях кошмарам сходить!.. Сыта по гланды, delete, итожит, игнорируя кавычки, вумненький Вордочист и, выметая сор со страницы, показывает своему психиатру stein’овый лист: [ "Интересно, действительно ли вы понимаете что я имею в виду"]?
расправочка
Ан нет, не бывает, чтоб совсем-то уж гладко. Так закалялась сталь, но зачем? – именно этот вопрос задал когда-то Гере "немец" Павел Иванович, роман с которым спровоцировал в крови ее брожение навроде Sturm und Drang’a, ну а сейчас… чешуйка за чешуйкой, пластинка за пластинкой вспыхивали то тут там, заставляя кожу мерцать. О-лэй!.. Но даже чешуйки, пускай и превратившиеся в щит, в шлем, в латы, чувствуют то, что зовется зовом плоти, и Гера – почти железная, – поняла: попала.
Он – далее М. – был похож на Павла Ивановича: во-первых, близорук. Во-вторых, обожал Вермеера. В-третьих – в том, впрочем, героиня наша, как и вумненький Вордочист, были не так чтоб уверены, – абажал Геру. Поначалу М. являлся в цирюльню раз в две недели, но вскорости зачастил, сократив интервал между приходами дней до шести. Когда же записываться на стрижку по причине отсутствия "лишних" волос стало совсем уж смешно, герой наш наконец-то откашлялся, да и предложил героине пройтись – "тут, недалеко".
Попытки касания повисли сначала в воздухе, вызвав сопротивление Геры, хотя ее и влекло – привет, gesamt kunst werk, ну привет, – очень влекло к М.: еще бы, он ведь казался последним необнулённым воспоминанием! Но было Железо, и Железо было плотью, и Железом была плоть, а потому – жало в плечах: выносить чужую, пусть и желанную, кожу, не было никакого терпения. Я железная, я могу все, стискивала Гера зубы, все что угодно… – Но если ты можешь все что угодно, пел М., значит, можешь влезть и в прежнюю шкурку… зачем нужна новая? Зачем тебе ее родословная? Зачем вести отсчет дней своих от момента падения металла небесного на Землю? И как насчет фактурной совместимости матерьялоff? – [ту-дук, ту-дук] – ах, как стучит сердце!.. Да даже если оно и не было никогда железным, если лишь теперь – стало, то что же ей, Гере, делать? Стань мягкой, шепчет М., стань, чего тебе стоит… – Только лишь растечешься, растаешь, поверишь на слово, как тут же крышка, качает головой Гера. – Откуда ты знаешь, горячится М., да откуда ты можешь знать-то?..
Откуда может!.. О, жар, жар, нестерпимый жар, сравнимый лишь с жаром первого поцелуя – лето, развалины графской усадьбы, – когда б поцелуй тот и впрямь ставили в шехтелевских декорациях, а не "монтировали" в ледяном павильоне, где отголоски снулого февральского вечера имитируют чувственность… А ежли без лирики: в цирюльню Гера наутро не пошла – не пошла и в больничку для имитации острого респираторного: зевнула, едва представив серо-коричневую толпу, и, перевернувшись, уткнулась в спину М. И впрямь: почему не растечься? Кто вынуждает ее изо дня в день носить на себе чертовы железяки? Зачем обороняться, если никто на тебя не нападает? К чему защищаться от Мастера?..
Скоро, совсем скоро у Геры появится доппельгангер: не из дешевых, уточняет наш Вордочист, удовольствие, не всем по карману… Но до кармана ль, когда на кону целая, как кажется, жизнь? В общем, в ту ночь Гера сорвала с себя все чешуйки: она и не заметила, что стала ростом чуть больше дюйма.