Адские штучки - Наталья Рубанова 5 стр.


Сначала из глины, затем из воска… офтальмологические протезы, заказанные в спецклинике… Волоски, один за другим – и так несколько тысяч, – вплавленные в восковой череп "железной леди"… Корректировка морщинок и пор… Когда же с этими и прочими чудесами было кончено, Мастер – "Ну-ка, куколка… – Умри, грязный садик!.." – подцепил кроху пинцетом и закрепил в свежеотлитой женской головке. Фигура экс-премьер-министра, как впишут позднее в Живую Жижу, "имела ультрамегасуперуспех" у публички-дуры, что, впрочем, не помешало Мастеру убраться аккурат после выставки: по словам реанимационной сестрицы, покойный повторял непрестанно, – вот я и запомнила, – одно лишь "В ушную раковину Бога шепни всего четыре слога: "Прости меня"", – мадам искренне верила, будто и это, и это тоже дело рук Пушкина.

[Снег на даче]
этюд между пальцами для левой руки

– Мне нужна твоя любовь! – пробаритонил многозначительно Очередной-С-Претензией-На-Интеллект.

Меня как током ударило, и, чтобы не сказать что-нибудь обидное, я набрала в легкие побольше воздуха, досчитав до одиннадцати.

– Мне, – он акцентировал, – нужна твоя… – я прикрыла ему рот ладонью:

– Давай чай пить. Остынет.

Очередной-С-Претензией-На-Интеллект сел напротив, и посмотрел какбывлюбленными глазами то ли в мое лицо, то ли в стоящую на возвышении тарелку с песочным печеньем – "в", а не "на", и это был просто предлог.

– Восхитительно! – пробаритонил, и я снова не уловила, к кому-чему именно относится восклицание.

Он долго дул в чашку, потом основательно намазывал масло на то самое лакомство и еще дольше поглощал его.

– Изумительно! – прожевал, наконец. – А молока нет?

– Нет.

Он почесал затылок и прошел в ванную. Я, зевая, пилила ногти, слыша, как фырчит вода, и как кто-то фырчит в унисон.

Очередной-С-Претензией-На-Интеллект вышел в моем халате и попытался; я увернулась, отмазываясь накрашенными ногтями. Впрочем, он не казался расстроенным, даже наоборот:

– Молока нет?

– Нет, не пью я его.

…Он долго одевался, брился, целовал мне руки, говорил пафосно и какбыискренне. Однако третий вопрос о молоке поверг меня в уныние:

– Нет. Ты уже спрашивал. Забыл?

– Забыл… – топчется в прихожей, смеется чему-то. – Так я поеду?

– Так поезжай.

– Я обязательно скоро появлюсь! – будто успокаивает себя.

– Появляйся, – пожимаю плечами, отходя от входной двери.

– Не скучай! – грозит пальцем.

"И не подумаю", – не говорю, усиленно улыбаясь: кажется, в эту секунду я похожа на девушку из клипа "Жизнерадостные кретины".

Очередной-С-Претензией-На-Интеллект наконец-то уходит.

Выдыхаю.

Мне почти легко, и я с банальным удовольствием отмываю от чего-то невидимого чашки, а потом закидываю все полотенца и постельное белье в стиральную машину; но желание прокипятить собственные мозги еще не проходит.

Нет, не проходит.

Еду в гости.

В гостях много гостей, еды и вина. Стою на балконе с "нормальными" своего пола, пытаясь не сказать чего-нибудь непонятного. Разговор "о кофточках" вполне безобиден. Потом все уходят есть курицу, еще не снятую с бутылки, и мы остаемся вдвоем с давней знакомой: "Полька, смотри, упустишь – тебе же хуже!" – смеется она.

Смеется она!

– Ага, – соглашаюсь, и тушу ополовиненную сигарету. – Курицы не останется, пошли.

…Пью какое-то красное. И, чем больше, тем легче даются мне вечные, неистребимые огнем и мечом "кофточки". Развязывается язык: меня с интересом слушают – я даже выдавливаю поланекдота: "Скупой платит дважды. Пойду работать к скупому". Становится смешно, жарко, вместо курицы появляются кости; в этот вечер я не пью снотворное.

Утро, похожее на утро.

Рассматриваю – в зеркале, чужой-не-заметит – седые ниточки, подлизываюсь к лицу и шее кремом: в этом возрасте – "Что-что?" – советуют не забывать про шею, и я не забываю: для гильотины хороша больно!

Отправляюсь в место, хождение на которое предполагает о к л а д. Я просчитываю – так еще и не подойдя к двери, – что через семь с половиной часов уже выйду: я, разумеется, опаздываю.

Вечером обозначается Очередной-С-Претензией-На-Интеллект с веником красных роз.

– Спасибо, – терпеть не могу розы, особенно красные; ищу подходящую тару.

– Что-что? – переспрашивает Очередной-С-Претензией-На-Интеллект.

– Послышалось.

– Полина, я хочу, чтобы у тебя… у нас… В твой день рождения… – он еще что-то несет, а я думаю почему-то: в устаревшем содержанка – четыре слога; четыре – магическое буддийское число, и, может, оно-таки вынесет… Хотя, со-держу себя как раз я.

Ночью мне не нравится запах кожи Очередного-С-Претензией-На-Интеллект. Впрочем, едва ли он груб, если даже не нежен.

Не могу расслабиться.

Набираю семь цифр и облегченно выдыхаю: тишина! – а через секунду подпрыгиваю к двери, в которую – только что. Толстая тетка в зеленой телогрейке смотрит в упор: "Мыши-крысы есть?"

– Нет. И молока нет, – сдуваюсь, как круг.

Сажусь за шахматы, но голова отказывается думать. Я тупо растягиваюсь на постели: мало кто верит, но я на самом деле люблю спать одна.

Снятся зеленая собака и вертлявая бабочка-однодневка. Очень много солнца, в котором я – слепо-глухо-немая – пытаюсь открыть заархивированный файл "Teplo. Zip", нажимая на несуществующие кнопки.

Просыпаюсь – 02:00 – и перечитываю "Пену дней" (Виан – гений!), а утром снова подлизываюсь кремом к шее, что больно хороша как для Очередного-С-Претензией-На-Интеллект, так и для гильотины. Снова иду в место, предполагающее о к л а д, где автоматически не говорю ничего непонятного, а вечером – "Да пойдем, билет пропадает!" – оказываюсь на концерте кумира семидесятых. Поначалу что-то во мне оттаивает (на дворе девяностые), однако кумир порядком истаскан, и поет не те песни. Я выбираюсь из толпы постаревших фанатов, с облегчением покидаю помпезный КДС, и звоню бабушке:

– Не болеешь, бусь?

– Приходи, Поленька, приходи.

– Я люблю тебя, бусь…

– Что? Что? – переспрашивает.

– Сейчас приеду!.. – кричу в трубку, и сажусь в трамвай, везущий на другой конец мира.

Бабушка потчует чаем с пирогами, не забывая удивленно ахать:

– Как похудела-то, а! Поди, не ешь ничего?

– Ем, ем.

– Да вон под глазами-то! Чёрно! – бабушка всплескивает руками. – Хоть высыпаешься?

– Высыпаюсь, бусь. Ты-то как?

– Ноги болят, а так ничего, – улыбается. – Ну, пойдем, я тебе постелю на диване, уже первый час…

Я покорно плетусь за ней, замечая, как она ссутулилась и будто осела.

– Бусь! – резко поворачиваюсь.

– Чего?

– А ты кроме деда кого-нибудь любила?

Она молчит, потом смеется, становясь похожей на девчонку:

– А ты как думаешь? Спи, ну тебя…

– Как его звали? – не унимаюсь.

Бабушка мнется:

– Лёнчик. На лодке всё катались. Ночами… А он постоянно к камышам греб… Красивый такой.

– Правда красивый, или ты специально?

– Чего врать-то? Стишок мне перед войной написал, – она заговорщически улыбнулась. – Я потом, знаешь, до 47-го по всем вокзалам бегала: встречала.

– Не встретила?…

– Спи-и-и…

– Сплю.

День похож на лабиринт, в котором я убегаю от воображаемого Минотавра, и где я более чем прозаична: нужно туда, туда, туда, а еще – пломбу, в четыре: "Вам которая будет держаться или бесплатную?".

Шпилькой – марш! – а в сумке кукуруза и сны Флоринды Доннер, а в голове ничего, ну то есть абсолютно; выхожу от дантиста в полной уверенности, что успеваю все, кроме самого главного, вот уже лет тысячу.

Дома открываю окна и включаю музыку в полный рост – я знаю, как и БГ, "что-то должно случиться"; я не открываю дверь Очередному-С-Претензией-На-Интеллект, я молча срываю с окон шторы и смотрю на звезды: я больше не имею права в с е в р е м я д у м а т ь.

Утром звоню в место, где предполагается о к л а д, и хриплю, и кашляю… в общем, мне верят. Я – ответственная за что-то единица "на хорошем счету".

За что?

– Полина, к вам вчера какой-то мужчина так долго звонил! – толстая соседка, мающаяся от училкинского диплома, оглядывает меня с головы до ног, пока я вызываю лифт. – Прям-таки звонок надорвал! А уж поздно было, и я выш…

– Спасибо, – на соседей, покойников и сослуживцев не наступать.

Сажусь в длинную зеленую электричку. Зимой в направлении, нужном мне, почти никто не ездит. Вагон пуст. Я прислоняюсь виском к окну: мимо отстраненно проплывают станции, дома, люди.

Через полтора часа выхожу.

Я была там всего раз, и едва помню дорогу: иду "по нюху", превращаясь в ищейку. Какая-то птица – за мной, знаю точно! – невозмутимо перелетает с ветки на ветку: ты – конвойный, я – острожный… Подставляю ладони – снегу.

Тропинка не широкая и не узкая. Сосны кругом, гос-по-ди, твоих ли рук и это дело?… Втягиваю воздух: ноздри дрожат, колени, само солнечное сплетение – и то: химические процессы, гос-по-ди? Я ощущаю себя ошибочно осужденным, дождавшимся, наконец, амнистии.

Ноги по колено в снегу – ок, ок, но я даже не знаю, куда идти после этой чертовой развилки! Я вспоминаю магическое "чЕтырЕ", и пытаюсь применить его к "направо", "налево" и "прямо". Не находя "е" в "правом" и "прямом" измерениях, иду дважды налЕво… Глупо?

Знаю: еще есть пульс – не помню лишь, в какие такие п я т к и ушло сердце – да и что такое вообще п я т к и? что такое вообще с е р д ц е и сколько у него к а м е р?…

Скрип калитки. Я вижу его, порядком обросшего: он что-то кипятит над костром в котелке. Он похож на так и не залегшего в спячку медведя – доброго, но все же зверя. Я подхожу к Зверю со спины и барабаню легонько пальцами по плечу:

– Эй!

…Он вздрагивает только слегка, и сразу приподнимает опущенные углы губ:

– Как ты здесь оказалась? Откуда?

– Ниоткуда. Сюда.

– Все в порядке? – смотрит с опасением, ждет подвоха.

Я киваю, сев в снег. Это от дыма, конечно, глаза слезятся; он, разумеется, т о ж е так думает. Я киваю еще раз, а потом кричу:

– Нуневозможножетакбольше-е-е-е!

– Я знаю, – он, тихо, сквозь кашель.

А потом молчим несколько часов, и только смотрим на звезды – они гораздо ярче, чем те, что были когда-то видны из нашего бывшего окна. Зверь теряет бдительность и, приближаясь, спрашивает, опрокидываясь на спину, по-звериному:

– Правда?

И я отвечаю Зверю на зверином его языке:

– Правда.

И мы опять молчим и смотрим на лес, потому как звезды уже погасли, и я не подлизываюсь к шее кремом, хотя началось давно – утро.

Я пересыпаю снег с ладони на ладонь – он так похож на белый песок! Левая рука затекает; подобные пьесы для двух актеров не даются малой кровью.

– Но ведь я не люблю твои риф-мы, – прищуривается он, смеясь зрачками.

– Какая разница, – хохочу я. – Да какая разница!

Снег на даче.

[Londonбайки]

"Боже, как удобно быть нормальным – без рефлексий и претензий на что-то большее!" – думает миссис Лидчелл, глядя в окошко и наливая джинн на донышко бокала, чтобы через секунду-другую утопить его льдом. Впрочем, миссис Лидчелл стала она совсем недавно; не прошло и года со времен отечественных, прошитых на лицевую сторону суровыми нитками, "ф.и.о.". То время миссис Лидчелл не забудет никогда: еще бы! Сорок семь пестрых зим, проведенных в столице и так называемых "регионах" (в переводе с русского на русский – прочих городах-весях достославной Империи), не выжечь и каленым железом: и даже самый-сусамый заграничный черт иваныч не вытравит!

На поиски англицкого свадебного платья ушло ни много, ни мало – пять часов. Вернулась Линда без рук – без ног, а купили-то всего одну юбочку китайского производства – блузку к ней так и не нашли. "У вас все свадебные наряды такие ужасные?" – спросит она потом Уильяма, и тот, как всегда, вспылит, а Линда запишет в дневнике, хотя для маленького блокнотика чуть больше ладони это слишком громкое название: "Сего дня докупили свадебное барахло – блузку, топ и пиджак – все из хлопка, поэтому я буду слегка помятой и потрепанной, но, как и положено – белой. Что дальше?".

"Линда!" – этот, из коридора. Немалый плюс, впрочем, что Уильям пытается спикать ин рашн, во всяком случае, имя произносит достаточно внятно. "Later, please. Sorry", – миссис Лидчелл потягивает джинн, хотя и не очень любит его – и вообще: спиться ей явно не грозит. Двести граммов вина – больше она не может, а если и "да", то наутро ни головы, ни того, что в голове, не чует.

Однако жизнёнка часто смеется над ней, и по иронии судьбы она оказывается в Лондоне с похмелья, а посему и громады Тауэра, и купол Святого Павла, и Вестминстерское аббатство поначалу не кажутся. Т о г д а ей очень хотелось их, "буржуйского", аспирина – родной остался за тридевять земель: в стране, где по улицам, как по инерции приговаривают европейцы, ходят медведи. "А ф Рассийя прафда никагда ни закусыватть воттка?" – сначала она пыталась отбиваться, но потом только снисходительно качала головой и посмеивалась.

…Уильям снова позвал. "I can’t sleep. Later", – и плеснула еще джинна. Через полчаса, пройдя тихо мимо спальни, Линда услышала приглушенный храп и не впервые сморщила нос.

Увы, так бывает: подчас чтобы быть (во сто крат хуже – жить) с кем-то, нужно перешагивать через самое себя, – а это невыносимо, учитывая редкостное постоянство "переходов". Так думала Линда Мяртт, родившаяся на качественных брегах Балтики. Окольцевавшись когда-то по неопытности-неосторожности с красивым и на редкость неглупым военным (форма была тогда в моде), уехав из "русской Европы" в самую настоящую "советскую задницу", она поняла, где раки зимуют, но было, в общем, поздно. Инга поарывала уже, пытаясь сбежать, но глазки-бусинки дерзко поглядывали на м а м у (новое словечко) из коляски, а "красивый и на редкость неглупый" переезжал из Куева в Кукуево да целовал не только на ночь, но и с утра… – только вот о чем говорить с жонами военных (подвид, чаще через "о"), Линда так и не поняла. Чувство одиночества и ощущение собственной беловоронности сменились равнодушием, и даже чудо-девочка с глазками-бусинками – не говоря уж о человеке, чью фамилию она зачем-то взяла – оказывалась порой в тягость. Линда чувствовала, что тупеет, тупеет, тупеет, а потом и вовсе сходит с ума. Так канули в Лету почти три нескончаемых года, тусклых и тягучих, после которых она подала на развод; так Линда осталась с маленькой Ингой в чужом городе, находившемся в четырех часах езды от сердца Империи.

"Линда! – Уильям просыпается от ее мыслей и выходит в коридор. – What happened?"

Линда вздрагивает и, словно кошка, мягко крадется по полу, однако мурчать от радости по мере приближения к хозяину не может: выучка не та – да, собственно, нет никакой "выучки"… Она вспоминает англицкую свадебную церемонию – такую же пошленькую, впрочем, как и в Имперском загсе. Вместе с новобрачными (к сорока семи Линду потрясывает от этого словечка, в самом корне которого запрятан "брак") крутили-вертели головами еще одиннадцать человек – друзья Уильяма да две приятельницы Линды, не без труда выписанные из Империи.

Итак, на берегу канала уютной деревушки, название которой Линда не помнит, устраивают пикник. "Сколько лет зданию?" – кивает Линда на, как ей кажется, замок. "Четыреста, миссис Лидчелл. Здесь, кроме ресторана, еще паб и отель". В зале за большим овальным столом, заставленным цветами и свечами, Линда ощущает себя на какие-то доли секунд маленькой девочкой, играющей во взрослую т ё т ю, но лишь на доли секунд – именно тогда и выбегает на канал, чтобы покормить птиц, с криками слетающихся к хлебным крошкам, и вот уж владельцы проплывающих пароходиков машут руками, приветствуя ее – неужто опять ее, думает она? – свадьбу. "Ближе к полуночи гости разъехались, – запишет позже Линда, – а мы остались ночевать в отеле. Слава богу, засыпаю я пока быстро. Когда настигает меня бессонница – это конец. Свадьба обошлась ему где-то в девяносто тысяч – лучше б поехали в Италию…".

Уильям же Лидчелл, экс-владелец двух жен, сбежавших от него аккурат через два года каждая, заснул счастливым: наконец-то он встретил "женщину своей мечты" – так ему, во всяком случае, казалось.

Дом большой и холодный. На первом этаже столовая, кухня, кладовка, ванная и пр. и пр. На втором – спальни, кабинет, гостиная. Линда находит англичан, как ни забавно, тупыми: "Как можно босиком ходить по каменному полу, а потом, в шестьдесят, ездить из-за этого в суперсовременной инвалидной коляске? Неужели нельзя сделать полы теплыми?" – она надевает три пары шерстяных носков и меховые тапки.

"Что вам еще не нравится, миссис Лидчелл?" – она, так и не поняв, кто ее спрашивает, выстреливает: "Придурки, полные придурки! У них так много славных натуральных продуктов, а ведь жрут какую-то гадость, химию непонятного цвета! Потом – диабет, ожирение…" – "Вы любите Уильяма, миссис Лидчелл?" – "Да, я перечитываю иногда сонеты", – она идет в сад: о, там прыгают белки, там растут розы… Линда ухаживает за цветами – это нравится ей гораздо больше, чем ходить по каменному полу или поглощать безумную яичницу с беконом, приготовленную Уильямом: завтракает Линда вот уж лет десять как только мюсли с йогуртом, а от бекона ее всегда подташнивает. Уильям кипятится; Уильям кидает сковородку, чудом не задевая Линду, в стену, и "лишние калории" равнодушно растекаются по кафельной плитке цвета неба, проглядывающего из тюремного окошка. Линда сначала плачет, а потом привыкает: ей нужно продержаться еще некоторое время – гражданство можно получить лишь через два года. Линда должна помочь дочери, большую половину суммы за обучение которой заплатил не кто иной, как мистер Уильям Лидчелл: "Твоя Инга будет учиться только в хорошем месте!" – а Линда шкурой чует: западня. Она хочет жить одна – да вот беда: не на что жить одной, полвека скоро – и всё бесприданница! Впрочем, Уильям не вызывает у нее отвращения, хотя "местами" этот человек и психопатичен. Однако секс делает свое дело, привязывая их друг к другу куда более сильно, чем хотелось бы.

Назад Дальше